Дождь

Дождь

Cold Rotten Milk

Сам приехал — совершенно сам, ошалевший, осмелевший, бешеный. Неправильно так, наверное, — забирать с работы в самоволку, как бы решая за него. Может, у Жени дела, в конце концов. Может, его планы на вечер Антона не подразумевали. Надо было написать, но что-то вроде безмозглой эйфории хотело творить сомнительную романтическую чушь.

Вчера сидели — расхлябанное воскресенье, золотистый уют Жениной квартиры у черта на рогах, запах собаки, утюга, жареной картошки, семьи. Антон вертел в руках свежеподаренный дубликат ключей, мерцающую мечту. А Женя взял и сделал — все-то у него получалось с этой удивительной легкостью:

— Ну знаешь, если ты уже, прости за выражение, мой парень…

В первый раз назвал. Идиотское, школьническое слово. «Мой парень» — так девочки в дневниках пишут. А кольнуло — мама не горюй.

Женя это первый сказал — ему давались серьезные решения. А Антон — гораздо раньше — первый сказал «люблю», потому что по его части были решения дурацкие и отчаянные. Один-один. Нет, Женя поцеловал первый — все-таки на шаг впереди.

Вечер был мокрый — Москва тряслась отражениями луж, как дворняга. Пошло — до безумия: конечно, законопаченный тучной чернотой закат, конечно, душистый асфальт, конечно, букет на переднем пассажирском, чтобы невозможно было его не взять, когда садишься в машину. Конечно, удобный повод — дождь ведь. Не очень сильный, да и до метро бежать минут пять, но кому какое дело?

Тупо, наверное.

Стыдное чувство — жалкая попытка скрыть, что хочешь к человеку приклеиться на «момент», чтобы отдираться с мясом. С тем же успехом можно пытаться скрыть след от «осторожно, окрашено» на джинсах — всегда, как назло, самого мерзкого зеленого оттенка. Так же нельзя. Молодая психологиня с кольцом в носу, к которой Антон зачем-то отходил несколько месяцев, сказала бы — душить партнера своими чувствами неэкологично. Ага.

В машине звенело Чайковским, а еще цветы пахли — ядовитые рыжие лилии с плотными маслянистыми лепестками, выбор не собственный и уж тем более не Женин — продавщица в цветочном сказала, самые свежие, а Антона так лихорадило, что было все равно. Выходя, ловя спиной игру колокольчиков над дверью, он засмеялся — папина ведь привычка быть всегда с цветами. А Чайковский — мамин, больше никто так в семье не любил русский балет. Нафталиновая, родовая манера жить и любить.

А дождь не кончался — слава богу, дождь не кончался.

В фарах глянцевыми оттисками высвечивались женщины с цветочными зонтами, дети — в цветных резиновых сапожках. Антон никогда в сад не ходил, но теперь мог поклясться, что чувствовал именно это — новообретенное ощущение чейности — будто раньше был ничей, а теперь стал как бы чей-то. Или как бы потерял что-то — и нашел, вот же, за диван завалилось. Мама забирает из сада, когда казалось, что тебя уже навсегда решили там оставить. Потерявшийся щенок домой возвращается. Кошмарный сон оказывается сном — все хорошо, все хорошо, все хорошо. Будто это «мой» — последнее, что надо было услышать, окончательная печать на выдачу окончательного счастья.

Женя чуть мимо не прошел — под ноги смотрел, зонт еще этот. Обернулся на короткий сигнал — букву «Е» в коде Морзе. Не удивился даже. Рассмеялся так широко, что очки прыгнули на переносице.

— А цветы кому? — вместе с холодом и влагой из распахнутой двери, устало, весело, вместо «привет», вместо «какими судьбами».

— Тебе.

Рука в волосах — Женя взъерошил Антонову прическу, которой с самого начала не было. И не сказал ничего — в самом деле, не надо было. Антон и так все знал про его «спасибо», не было в этом необходимости, сказано все тысячу раз. Не нужно, когда почти мысли читаешь.

Антон не спешил трогаться с места. Пытался вдохнуть вечер целиком — Женино присутствие, едкое шипучее счастье, блеск капель, дрожь отраженной улицы, это слово — слово-то какое — «мой». У дверей сада завозилась семья — то ли молнию там заело, то ли…

— Ты залип куда-то? — спросил Женя.

— Да так. Просто. Так странно иногда.

— М?

Он повернул голову — контровой свет обнял кусочек лица широкой желтой ладонью. Фонари включили, как Антон не заметил?

— Сложно объяснить. Вот дети из садика идут. Родители идут, время идет, и завтра будет новый день, а раньше казалось, что апокалипсис случился, и время не идет уже. А оно идет. И остаемся только мы с тобой.

Время шло. Чайковский считал. Казалось, апокалипсис был профанацией, конспирологией — не было его и не будет.

— А куда мы уже денемся?

И не денутся никуда.

Report Page