Доппельгангер [16]

Доппельгангер [16]


Жене понадобилось больше двух месяцев, чтобы принять решение переступить порог камеры, и больше двух, чтобы действительно это сделать. Он не хотел сюда приходить. После поездки в Норильск решил, что должен вытравить чувства к Ване из себя, облучить, как раковую опухоль, и — если будет нужно — прооперировать собственное сердце. Передал дело Козыреву, сказав Валере, что Ваня был его другом, и он чувствует «конфликт интересов» — конфликт такого масштаба, что Женя не на шутку опасался сжечь папку с материалами дела, если его не отстранят принудительно. Вани очень не хватало, и чем больше шагов он делал, приближая его казнь, тем сильнее протестовало всё внутри, словно он совершал что-то противоестественное. Но ведь нет ничего естественней, чем наказать маньяка, чем сделать возмездие реальным, облегчить боль десяткам людей, потерявших своих дочерей, сестёр, девушек — это было бы правильно и хорошо, но почему же Жене так неправильно и плохо? Профнепригодность.

Почему не заметил? И ладно бы девушка какая не заметила — жена вон его, несчастная, — а он-то, следователь, работавший с Чикатило и Фишером, почему? Почти месяц провёл в одной постели с психопатом, и ничего, кроме счастья и спокойствия рядом с ним, не чувствовал. И чем счастливей он был тогда, тем дороже приходилось расплачиваться за это сейчас: стыд и вина съедали его за хорошие дни. Сильнее прочего Женя стыдился своего желания уничтожить улики, которые сам же и собрал, выбросить все признательные показания, которых добился Козырев, а потом пройти к камере вместе с ключами и, открыв её, сказать Ване: «Уходи отсюда». Он тоже боялся его смерти, и всё-таки он сделал всё, чтобы она рано или поздно наступила.   

Странное отвлечение от дела — отвлекаться на следствие над Фишером, но другого у Жени не было. Боков, лишь бы не работать с Ваней, работал с Головкиным, общался с прессой, перепроверял доказательную базу, согласовывал и визировал материалы с прокурором, а ещё — время от времени общался с матерью Сергея, которая неизменно приезжала к тому на свидания. Она казалась ему самой обыкновенный женщиной, похожей чем-то на его собственную мать, как бывают неуловимо похожи люди одного поколения, и у него не укладывалось в голове, как она могла воспитать такого монстра. Наверное, и у неё самой это не укладывалось. И у Ваниной мамы. А у Жени не укладывалась к таким монстрам любовь. Он думал: материнская любовь слепа, им можно простить эту слабость, но с ним что не так? Иные люди в тех, кого любят, не могут принять лишний вес, кривые зубы и секущиеся кончики волос, а Женя в своей любви принял семь трупов, два покушения на убийство и двух похищенных детей, и это при том, что он точно знает: по каждому пункту список гораздо длиннее. Как это вообще? У него такое большое, безграничное сердце, способное вместить в себя кого угодно? Или оно просто пустое и беспринципное? Или он и сам не в себе, болен, отравлен чужим безумием, и оно прорастает в нём, заполняя гнилью изнутри? Какая мерзость.

И в этой мерзости, в бестолковых мыслях о ней, прошёл декабрь, Новый год, и половина января. Потом Женя отправился к Козыреву, вытащил фотографии жертв из материалов дела, и целый час смотрел на них, заставляя себя представлять, как Ваня методично убивает каждую: как делает из живого человека улей, как подвешивает на мосту, как подвязывает за ноги сверху-вниз. Но видел другое: как Ваня просыпается утром в его гостиничном номере, тянется, улыбаясь с ямочками на щеках, говорит: «Доброе утро», целует Женю куда-то в нос, неуклюже роняет свитер, когда пытается его надеть, смеется и говорит, что спустится за кофе, а потом приносит его из буфета и для Жени тоже, и, прежде чем передать ему нагревшийся стакан, пробует сам, чтобы потом предупредить: «Осторожно, горячий». И вот этот же человек следующей ночью перехватывает девушку возле «Огней», завозит её в лес, натачивает бамбук, проделывает дыры в теле, насаживает, может быть, ещё живое тело, потому что это, видимо, особое удовольствие — пытать живую. Рой пчёл обгладывает живую. И в огромный чан с водой головой вниз опускается тоже живая.  И ему всё это нравится — нравится, как он их мучает, ему и Женя нравится, и вот это — нравится. Так разве бывает? Неужели все эти ужасы делает не особый сорт уродов — психопатичный в каждом своём проявлении, — а обыкновенные с виду люди, которые могут нравиться, могут казаться хорошими, могут вызывать к себе чувство любви? Стыдное откровение для следователя по особо важным: оказывается, нет никаких уродов и людей. Есть просто люди.

Валера заставал его за фотографиями одного, в темноте, с красными от слёз глазами, и всё забирал — и фотографии, и материалы дела. Он даже ничего не спрашивал и не говорил, в кабинете в этот момент стояла нехорошая тишина: только бумажки шелестели. Ваня, наверное, ему всё рассказал, и Женя чувствовал, что за эту слабость перед чудовищем Валера презирает его даже больше, чем за гомосексуализм. А Валера, вообще-то, очень презирает гомосексуализм.

Но потом случилась церковь на Рождественке, куда Женя ходил до этого лишь однажды (то есть, много раз, но все они сложились для него в «однажды», потому что — по одному и тому же поводу), а теперь ноги принесли снова, поставили перед изображением распятого Христа, и велели стоять. Не ноги, конечно, велели, а какая-то тяга внутри Жени. Он вообще-то в Бога не очень верил, постольку-поскольку верил, когда что-то нужно, за Марину там попросить. А когда не сработало, так он и перестал, потому что нет Бога злее, чем Бог, который всё только отбирает, и ничего взамен не даёт. А то, что даёт — это вон, Ваня. Лучше б и не давал, если у него для Жени все подарки только такие.

И он даже там, в храме, злился на него, но всё равно никуда не мог уйти. Потом священник подошёл, спросил, что случилось, лица на вас нет, а Женя даже не плакал. И он почему-то спросил у него очень честно:

— Вот Иисус говорил, что нужно любить ближнего, как самого себя. А шо делать, если ближний такой, что любить его нельзя?

— Это что за ближний у вас такой? — батюшка хмыкнул, словно Женя попытался пошутить. — Всех можно и нужно любить.

Но Женя говорил без шуток:

— Ну, вот такой. Какого Бог дал, — и в этом ответе проскользнула усталая, издевательская ирония.

Священник улыбнулся совсем не обиженно. В тишине храма его голос гулко застучал от стен, хотя говорил он тихо:

— Вы правы, ближний нам действительно даётся, и не всегда по справедливости. Вот вы говорите, его любить нельзя, а кто сказал, что любить — это просто? Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за други своя — слышали такое? Это Иоанн Богослов сказал. Это слова о жертве. Любить — это же не значит одобрять, и не значит соглашаться, и не значит покрывать. Иногда любовь — это как раз пойти и рассказать правду. Или не дать ближнему дальше творить зло. Потому что любовь — это ещё и сражение за душу другого, такое сражение никогда не ощущается лёгким.

Женя слушал, глядя перед собой на горящие свечки, а чем дольше на них смотрел, тем сильнее размывались перед глазами огоньки. Слёзы наворачивались — он смахнул их тыльной стороной ладони, и, всхлипнув, хрипловато произнёс:  

— Я не знаю, что мне делать.

— А вы ничего и не делайте, вы же всего лишь человек. Положите всё в руки Божии.

— Я просто не понимаю, — нахмурившись, заспорил с ним Женя. — Вот если он… если он принёс много зла людям, так много, что… ну, что это даже невозможно осмыслить. Невозможно поверить, что кто-то так может делать, понимаете? Кто-то, кто… ближний. И я не знаю… он же не заслуживает любви, разве нет?

Священник кивнул, как будто соглашаясь, и Женя успел ощутить разочарование, вдруг толкнувшееся в груди — ему не хотелось оказываться правым.

— Конечно, не заслуживает, — наконец ответил батюшка. — Ни один из нас не заслуживает любви, потому что любовь — это не награда. Она не даётся за заслуги, она даётся как крест и как милость. Любовь — это то, чем Бог смотрит на нас, несмотря на всё наше зло. Бывает, что ближний наш — человек, сделавший невыносимое, такой, к которому невозможно подступиться без ужаса. И тогда любовь — это молчаливое сострадание, это решение не желать ему погибели, даже если другие желают, это мужество не перестать видеть в нём образ Божий, пусть и искажённый до неузнаваемости. И вы ведь не о нём сейчас говорите, а о себе, о своей боли. О том, что с вами стало от этой любви. И это правильно, потому что любовь не только спасает другого, но и разрушает, если не держаться за Того, Кто её дал. Не надо делать вид, что вам это по силам. Не по силам. Потому и сказано: «Сила Моя в немощи совершается».

Женя никак не мог заставить себя повернуть голову, взглянуть на того, кто с ним говорил.  И никак не мог оторваться от пламени свечей — смотрел застывшим взглядом, пока по щекам стекали слёзы. Он старался их не замечать.

— Значит, всё равно его любить? — хрипловато спросил. — Даже абсолютное зло?

Священник сразу же возразил, будто бы защищая Ваню:

— Он не абсолютное зло. Пока он дышит, пока сердце бьётся, пока может хотя бы на миг пожалеть о содеянном — в нём есть возможность для покаяния. И значит — для спасения. Вы его любите, обязательно любите, потому что любовь ведёт ко спасению, а если нет — то это не любовь. Это страсть, привязанность, похоть, как хотите. А любовь — это подвиг. И пусть ваша любовь будет подвигом, а не слабостью: пусть она говорит правду, борется, терпит, молится.

— Я не знаю, как молиться, — глухо возразил Женя.

— Начните с молчания, постойте с Богом рядом. А любовь, если она настоящая, вас сама доведёт куда надо, — он положил ладонь на Женино плечо, сделал шаг назад, отступая, и оставил его один на один со свечками, распятием, струящейся кровью по рукам и ногам Иисуса, и застывшим на пламени взглядом.

Женя не знает, сколько так простоял. И не помнит, как вышел из храма, как вернулся домой, как покормил Шо, как лёг спать. Не помнит, о чём думал, и какие выводы сделал — он осознаёт себя только здесь, в камере, где прорезавший тишину Ванин крик заставляет Женю вздрогнуть, как ото сна. Плач, который Ваня даже не пытается скрыть, сотрясает воздух — Женя опускает взгляд, смотрит на дрожащие в рыданиях плечи и лопатки, тянет к нему руку, чтобы коснуться спины, но, не донеся, убирает. Потому что не знает, как правильно: как любить его, чтобы спасти? Страшно испортить всё жалостью — он ведь её не заслуживает.

Но всё равно жалко. То ли жалко, то ли сострадательно — Женя не знает, чем одно отличается от другого. Не знает, чем любовь отличается от слабости, победа от проигрыша, правда от лжи, этот Ваня Злобин от другого — он полный профан во всём, он ничерта не разобрался в этой жизни.

Он смотрит на кекс в своей руке, вздыхая, вытаскивает свечку, и всё кладёт на стол, освобождая руки. Затем осторожно опускается на колени возле койки, и упирается лбом в содрогающееся от рыданий Ванино плечо — то сразу замирает под весом его головы. Когда Ваня затихает, Женя негромко сообщает ему:

— Я побуду с тобой сегодня здесь, а потом уйду, и дальше буду приходить только через официальные свидания. Как у всех. Хорошо?

Он слышит судорожный вдох, потом выдох, и невнятный ответ:

 — Хорошо…

Когда Ваня оборачивается, и в отчаянном порыве обнимает его за шею, заполошно прижимаясь мокрой щекой к его щеке, Женя, помедлив, поднимает руки, чтобы обнять в ответ.  

Report Page