Доппельгангер [1]

Доппельгангер [1]


У него такое уже было в детстве, когда все смотрят — вот прямо так, как сейчас, смотрят и спрашивают: «Ты зачем это сделал?». Встали кругом, такие большие и взрослые, выше Вани в три раза (или сколько там раз — сколько пятилетних детей нужно поставить друг на друга, чтобы получился один взрослый человек?), и хмурят брови, ругают, нудят над ухом: Ваня-Ваня, ай-яй-яй, всё, иди, иди, руки помой вон там, в колесе, весь в грязи извалялся, что за ребёнок. И Ваня идёт к колесу — такому огромному, от трактора, наверное, оно вкопано в землю и доверху заполнено водой. Если Ваня упадёт в него, то утонет, настолько оно большое. Он полощет в нём ладошки, отмываясь, кричит при этом: «Это вообще-то не я! Это Антон!», а взрослые ехидничают, мол, конечно-конечно, хорошо на брата сваливать.

Он и сейчас, чувствуя металлический холод наручников на запястьях, хочет сказать Жене именно это — слово в слово. Это не я. Это Антон. Всё в этом моменте, как тогда, в детстве: Ваня косит взгляд вправо и видит фотографию первой жертвы. А тогда справа от колеса лежал котёнок с пробитым черепом, и Ваня, отмываясь от грязи, с обидой думал: тупой котёнок. Всё в его жизни пошло не так из-за него.

В тесной допросной на Ваню давят нагромождения шкафов, столов, папок, книг — никогда раньше не замечал, что здесь так мало пространства, и ещё меньше — воздуха. В груди тоже перестаёт хватать места, ощущение, как будто кто-то пережал трахеи: Ваня делает вдох, но воздух в лёгкие не попадает. Он делает ещё один вдох, изо рта вылетает сипящий хрип, по горлу проходится судорога, и Ваня закашливается.

Женя начинает злиться:

— Чё, опять будешь изображать?

— Я не изображаю, — слова вырываются, преодолевая давление в лёгких.

— Ага, я уже это однажды видел.

Ваня тоже вспоминает это «однажды»: маленькое тельце, обмякшее в его руках, детская смерть в собственных ладонях — теперь ему кажется, что трахею перекрывает само сердце: оно бьётся в глотке до рвотных позывов. Ваня снова, как рыба, хватает ртом воздух, и тогда Женя сжаливается — разворачивается к графину на подоконнике, наливает стакан воды. Когда протягивает его Ване, тот находит в себе силы уточнить:

— Поможешь?

— Я те щас на штаны её вылью, будешь ходить, как обоссавшийся.

Доходчиво. Ваня поднимает сцепленные наручниками руки, берёт стакан обеими ладонями, пьёт маленькими глотками. Раз глоток. Два глоток. Три. Четыре. Только половина стакана. Он делает передышку, а потом снова — пьёт, и Женя снова начинает закипать:

— Ты чё, сука, время тянешь? Всё равно отвечать придётся.

Райкина маячит за его спиной, причитает что-то: «Пиздец, Злобин, пиздец, ну как же так?» — прямо как мама. Не зря Ване казалось, что она уже мама: такой образ бестолкового, суетливого материнства вокруг неё — даже в искренней злости.

Вода в стакане всё-таки заканчивается, Ваня возвращает его, и с сожалением отмечает, что это помогло: судорога в горле прошла. Женя прав: теперь придётся отвечать, и Ваня глупо хлопает глазами, как бы спрашивая: а какой был вопрос?

— Ты чё, издеваешься?

— Я просто растерялся, — снова невинный взгляд, и он ровнее садится на стуле, немедленно обещая: — Жень, давай я всё по порядку расскажу.

— Рассказывай, — требует Боков, садясь на край стола, и гнетуще нависает над Ваней. Райкина за его спиной — туда-сюда, туда-сюда.

Ваня смотрит сначала на неё, потом заглядывает Жене в лицо:

— Я имею в виду: вообще всё.

Женя и бровью не ведёт, повторяя:

— Рассказывай.

Тогда Ваня спрашивает прямо:

— Что, прям при ней? — и глазами показывает на Райкину.

Надежда Семёновна останавливается посреди кабинета с возмущённым:

— В смысле?

Женя оборачивается на неё, и не сразу — а будто бы тоже через какое-то внутреннее усилие — просит:

— Надь, выйди. Тут видишь, у молодого человека секреты какие-то.

— Что значит «выйди»? — переспрашивает она. — Я веду это дело, пусть мне и рассказывает.

— Да ладно тебе, Надь, — на Женином лице появляется ухмылка. — Может, шо-то личное. Может, гонорея у него, а он при тебе признаться стесняется.

У Вани при упоминании гонореи начинают алеть уши — жар к ним поднимается почему-то от шеи. Боков, блин. Дурак.

Надежда Семёновна мешкается, пробует возражать, снова смотрит на Ваню, как на самое большое разочарование в её жизни, и всё-таки уходит, оставив их с Женей один на один. Тогда Ваня сразу вскидывается:

— Какая ещё гонорея?

— Ну, я не знаю, чем ты там от Любы мог заразиться, — флегматично отвечает Женя.

— Кто бы говорил. Ты что, ревнуешь? — он поднимает руки к чужому лицу: — Расстегни их!

— Ещё чё, — прыскает Женя, и толкает Ваню в плечо: — Сядь на место.

Он и так сидел — просто подался вперед, и теперь снова откидывается лопатками на спинку. Ищет в глазах напротив какое-то сострадание, но вместо него натыкается на ледяную злость.

— Жень, я этого не делал, — упорно повторяет Ваня.

— Ну, я бы в принципе тоже так говорил, если бы мне грозила высшая мера.

Ваня моргает, представляя себя почему-то не в расстрельной комнате, а на эшафоте, где палач должен обрубить верёвку: одно движение — и голова покатится по главной площади Курортного. Потом прикатится именно к маминым ногам, и она, подняв её перед своим лицом, тоже спросит: «Ваня, ну как же так?».

Становится не на шутку страшно и Ваня, передёрнув плечами, чтобы смахнуть с себя этот образ, прямо спрашивает у Жени:

— Ты готов допустить мою казнь?

Тот вдруг отводит глаза к окну, спрыгивая на пол, обходит стол, и говорит будто бы с равнодушием — а Ване кажется, есть там что-то ещё.  

— Чё за тупой вопрос? — тон очень ровный, даже пренебрежительный. — Ты заслуживаешь казни.

— Почему ты мне не веришь?

Женя, наконец, позволяет себе ещё раз встретиться с Ваней взглядами, и того будто начинает знобить от встречного холода: озноб этот, начинаясь в груди, растекается ледяной массой по остальному телу, секунда — и его уже колотит. Трясутся плечи, руки, ноги и ещё почему-то губы, особенно нижняя. В этой тряске он несколько раз повторяет:

— Почему ты мне не веришь? Почему ты мне не веришь? — всё жалобней и жалобней, голос становится до того тонким, что Ваня сам его не узнаёт.

— Потому что ты маньяк, Ваня, — у Жени в груди как будто бы нет сердца. Ваня смотрит туда, где оно предполагается, и удивляется: неужели даже не ёкает?

— Это неправда, — лицо напротив размывается крупными каплями — на глазах появляются слёзы. Ваня вслепую тянет к нему руки, а те так трясутся, что браслеты звякают друг о друга. — Посмотри на меня. Это же я. Жень? Это же я, — он повторяет это и повторяет, сначала вполголоса, потом шёпотом, потом шёпот становится до того неразличим, что превращается в немое движение губ, а Женя…

Ваня не видит, как смотрит Женя. Его тёмный, размывшийся силуэт в квадратном проёме окна выглядит сейчас сплошной кляксой, приобретающей очертания в момент, когда слеза скатывается по щеке, но почти сразу растворяющейся снова, потому что Ваня не успокаивается. Ему нужно вернуть утраченное доверие, и он продолжает тянуть руки так, как будто то можно схватить и удержать.

Женя резко ударяет его по запястьям — так, что браслеты больно бьются о и без того натёртую кожу, — Ваня тянет воздух через сжатые зубы, и прижимает руки к груди. Становится так обидно, что высыхают слёзы, и он снова может увидеть невозмутимое лицо Бокова.

Ваня искренне поражается:

— Какой ты…

— Это ты — какой, — парирует Женя то ли утверждением, то ли вопросом. Он садится в кресло, и напоминает так, словно ему не очень и интересно: — Ты там собирался что-то рассказывать по порядку. Я слушаю.

— Ага. Щас.

Ваня крупно сглатывает, садится ровнее — чувствует, что в каждом действии много суеты. Чтобы сосредоточиться, упирается взглядом в циферблат на Жениной руке, как за что-то понятное, давно знакомое и безопасное — он столько раз разглядывал эти часы в темноте, когда подолгу не мог заснуть. Так странно, что теперь они, а не весь Женя целиком, дают ему ощущение опоры.

Всё остальное в этом кабинете — как качающаяся табуретка под ногами, и выбить её из-под Вани собирается, по всей, видимости, Евгений Афанасьевич Боков.

Что ж. Пусть попробует. 

Report Page