Дом, что опустел

Дом, что опустел


Осень в Пристани Лотоса пахла свежей краской и стружкой.

Он стоял в кабинете отца. Стол был новый, переделанный, на пол-ладони уже прежнего, и рисунок сандалового дерева лежал чуть жёстче. Тот, старый, сгорел вместе со всей Пристанью, вместе с отцом и матерью, со всей его жизнью до шестнадцати лет.

Цзян Чэн положил ладонь на столешницу. Дерево под рукой было прохладным.

Он вспомнил отца.

Цзян Фэнмянь был молчаливым человеком. Если ученик провинился, он не заставлял стоять на коленях. Просто отправлял в храм предков, а сам садился рядом и переписывал устав ордена. Это молчание было тяжелее любого наказания. Цзян Чэн в детстве отстоял там несколько раз. Ноги немели, а он боялся пошевелиться. Иероглифы отцовского письма один за другим прыгали со страниц ему в глаза, как карпы в воде: вот они, рядом, и всё равно не поймать.

Потом он понял: отец был таким со всеми. С учениками. С сестрой. С… ним тоже.

Цзян Чэн помнил одну зиму. Он вернулся с тренировочной площадки, весь в снегу, руки замёрзли до онемения. В кабинете горел свет. Отец сидел за столом, а рядом стоял Вэй Ин. Лет двенадцати, наверное. Мокрый, растрёпанный, рукав порван. Он что-то натворил, Цзян Чэн уже не помнил что. Помнил только, как отец поднял руку и Цзян Чэн на миг решил, что сейчас будет удар.

Отец протянул Вэй Ину полотенце.

— Вытрись, — сказал он. — Простудишься.

Вэй Ин взял полотенце обеими руками. Замер. И тогда Цзян Чэн впервые увидел на его лице что-то, что тот обычно прятал очень глубоко: растерянность. Как будто он не знал, что с этим делать. Как будто никто прежде ему просто так ничего не давал.

Цзян Чэн тогда стоял в дверях и думал: почему ему, а не мне?

Он злился. Долго. От случая к случаю.

А теперь отца не было. И спросить было не у кого.

Он вспомнил мать.

Юй Цзыюань кричала всегда. Кричала на отца, прислугу, на него — за оценки, за осанку, за то, что слишком медленно растёт, и за то, что слишком быстро. Кричала на Вэй Ина громче и дольше всех.

Но однажды, когда Цзян Чэну было лет девять, он тяжело заболел. Жар не спадал три дня. На третью ночь он очнулся и увидел, что мать сидит у его постели. Не спит. Волосы не прибраны, а под глазами тени.

Она ничего не сказала. Только коснулась его лба ладонью, жёсткой, привыкшей держать меч и тут же убрала.

— Спи, — сказала она.

Голос был не крикливый. Тихий. Такой, какого Цзян Чэн от неё больше никогда не слышал.

Утром она снова кричала на прислугу. Всё было как всегда. Он решил, что ночное ему просто приснилось.

Но он помнил её ладонь. До сих пор помнил.

Он вспомнил сестру.

Цзян Яньли.

Она варила суп с лотосовыми корнями. Вкус был сладковатый, чуть водянистый. Вэй Ин всегда подкладывал ему лучшие куски, а себе оставлял жидкое. Цзян Чэн тогда ворчал, что он лезет не в своё дело. Она только улыбалась и подливала ему ещё.

Она никогда не повышала голос. Даже когда Цзян Чэн с Вэй Ином разносили половину пристани.

«А-Чэн, не сердись».

«А-Сянь, не дразни его».

«Вы оба — мои братья».

Цзян Чэн стоял у окна и смотрел, как во дворе ветер гонит жёлтые листья. Сестра умерла. Давно. Её убили у него на глазах. Он не смог её защитить... Он не смог защитить никого.

И Вэй Ин. Этот придурок...

Держаться стало нечем.

«Обещаю быть рядом».

Вэй Ин говорил это много раз. В детстве, когда они сидели на пристани и болтали ногами в воде. В юности, когда Цзян Чэн получил Цзыдянь. И после, когда всё уже начало рушиться, когда Вэй Ин ушёл со своими Вэнь, когда Цзян Чэн стоял перед ним с мечом и не мог опустить руку.

Он обещал. И умер.

Обманщик...

Даже в своей смерти выпендрился. Нет, чтобы умереть, как обычный человек. Он не оставил ни тела, ни могилы. Не оставил ничего, куда можно было бы прийти и поставить палочки для благовоний.

Цзян Чэн искал. Три месяца. Полгода. Год. Обшаривал ущелья, дно рек, обломки скал. Он говорил себе, что ищет останки, чтобы предать земле. Закрыть долг.

Неправда.

Он искал хоть что-нибудь. Хоть клочок ткани. Одну кость. Что-нибудь, к чему можно прикоснуться. Чтобы убедиться: он был. Не призрак, не легенда, не чудовище из страшных сказок, которым пугают детей, а человек, который жил рядом, дышал, смеялся, злил его до белого каления и всё равно был его братом.

Ничего.

Пусто.

Цзян Чэн много лет держался. Он правил Пристанью Лотоса, воспитывал Цзинь Лина. Он не позволял себе раскисать. У него не было на это времени и права.

Но сейчас он стоял в перестроенном кабинете отца и почему-то не мог сделать вдох.

Сначала одна капля. Потом вторая. Слёзы пошли сами, одна за другой, без остановки. Он даже не пытался их вытереть.

— Ты… — сказал он вслух. Голос был сорванный, чужой. — Ты обещал...

Ветер за окном швырнул о стену сухую ветку. Стук короткий, глухой.

Цзян Чэн стоял, сжав зубы. Плечи вздрагивали, лицо стало мокрым. Слёзы не кончались, как будто где-то внутри прорвало плотину, которую он держал больше десяти лет.

— Я даже похоронить тебя не могу... — прошептал он, давясь слезами. — У меня даже тела твоего нет...

Он не знал, кому это говорит. Отцу, которого нет. Сестре, которую убили. Вэй Ину, который не оставил даже костей.

Он стоял один в пустом кабинете. В Пристани Лотоса, которую вернул. В доме, который отстроил заново.

И в этом доме не было никого из тех, с кем он хотел бы в нём жить.

.

.

Дверь открылась без стука.

Цзинь Лин стоял на пороге с чашкой в руках. В чашке был суп из лотосовых корней, ещё горячий, пар поднимался над краем. На кухне сказали, что глава ордена сегодня ничего не ел.

Он увидел спину дяди. Цзян Чэн стоял у окна, его трясло.

Цзинь Лин замер. Он никогда не видел дядю таким. Дядя всегда ругался, всегда хмурился, всегда говорил: «Не реви», «Слёзы ничего не решают», «Ты наследник Цзинь». Дядя сам никогда не плакал. Цзинь Лин иногда думал, что дядя вообще не умеет.

Чашка дрогнула в руке.

— Выйди.

Цзян Чэн не обернулся. Голос был сорванный, чужой. Цзинь Лин не двинулся.

— Я сказал, выйди.

Мальчик сжал зубы. Поставил чашку на низкий столик у двери и вышел. Когда дверь закрывалась, он услышал внутри очень тихий, почти неслышный вдох, как будто человеку не хватало воздуха.

Он не стал открывать дверь снова. Прислонился спиной к колонне в коридоре и провёл ладонью по лицу. Тыльная сторона руки была мокрой.

.

.

В ту ночь Цзян Чэн пошёл в храм предков.

Храм отстроили заново. Таблички вырезали новые. Цзян Фэнмянь. Юй Цзыюань. Цзян Яньли. Он протирал их одну за другой.

Потом остановился.

На полке, с краю, лежала ещё одна табличка. Пустая. Без имени.

Он сам велел её поставить. Давно. Цзян Чэн взял её в руки. Дерево было гладкое, холодное. Он смотрел на неё долго.

— Ты бы всё равно не стал слушать, — сказал он. — Сказал бы, что я идиот. Что табличку ставят тому, кто умер. А ты…

Он замолчал.

Свеча на алтаре догорела до половины. Воск капал на подставку.

— Я не знаю, умер ты или нет, — сказал он тихо. — Тела нет. Души нет. Может, ты просто испарился. Может, тебя вообще никогда не было и я всё это придумал. Пристань, тебя, и то, что мы были братьями.

Он поставил табличку обратно на полку.

— Но если ты где-то есть, — сказал он, — и если ты меня слышишь…

Он не договорил. Не смог.

Просто стоял в храме один. Перед тремя табличками с именами и одной без всего.

А потом повернулся и вышел. Дверь за ним закрылась. Свеча догорела и погасла.

Вернись...

Пожалуйста, вернись...

Report Page