Dich fühlen*
?"Так возлюби же меня, твой страх — мой блаженный исток."
Сергей судорожно втянул воздух, распахнув веки. И вновь, вновь его захлестнул дурман своим течением, языком своим скользнул по виску, приоткрыл ласково занавесь того, что подвластно одному лишь человеческому разуму – обманщику в лице сказочника и утешителя одновременно, пупенмейстера, который проворачивает злостную пластину искаженных сладостных воспоминаний, закрывая веки оробевшим юным душам, сгорающим в пламени своих фальшивых грез. "Молод телом" не значит, что молод душой. И Сергей не был исключением — а исключения же лишь подтверждают законы. "Жизнь славно научила", как любят поговаривать мрачные мужички на похоронах старого друга, как ехидно студенту передают хмельные напитки через самодельный узелок, как девушка сжимает ключи в кармане куртки, зажав их между средним и указательным пальцами.
Сергей был медицинским работником, и, как известно, душевными собеседниками таких людей не назовут — казалось, вздор — но аромат горящей плоти в тисках смятого, как металлическая банка из-под газировки машинного металла по первым годам его практики на скорой не сделал его ни человечнее, ни нравственнее, ни тем, кем его хотели бы созерцать мнимые собеседники. Он был болен и разбит, как чувствует себя спасительная пиала из-под супа при горячке в детскую хворь, когда обозлённый вкусом и самочувствием ребенок нарочно опрокидывает ее, и пиала катится под стол, скрываясь в больничных коридорах, как загнанный зверь. В Его Обществе Сергей был крохотной пиалой — переворачиваемый по взмаху сердитой ото собственного вкуса чужой ладони, но наполняемый заботой с таким усердием, что трещины на ней придавали ему вид горького мученика, а не горького мучителя.
В Его Обществе неприлично было надевать слишком узкие джинсы, вешать украшения на мочки ушей, неприлично было слишком мягко смеяться, прикладывая телефонную трубку, и верхом кощунства — признаваться в том, что тебя это привлекает. Его Общество не признавало полумер, не признавало полувзглядов, не признавало ночей на продрогшем подоконнике и бездумном перелистывании сотни совместных фотографий лишь чтобы ответить себе на единый вопрос, что задают единожды и на первых пора́х во вполне будничных случаях скоротечного угасания человеческой жизни благодаря злокачественной опухоли — a болен ли я?
Вытерпел бы любую боль, чьим истоком был бы он. Он всегда знал это, знал это, когда они познакомились, когда Пауль лишь учил русский, общаясь наречиями и путая рода, а если ему снисходительно сообщали об ошибке, махал рукой на недоброжелателей. Он готов был вгрызаться в запястья, заглушая раздирающие стоны, когда тот вместо свидания, вишневых трюфелей и томных женских вскриков несся по оголённой трассе, как по оголенному проводу, потому что Сережа вернулся из другого города, а на подъезде к Москве у него заглох автомобиль. И Пауль.. с его речевыми жестами, с его готовностью надавать ему по лбу и приехать, лишь чтобы поглумиться-попричитать рядом, накинув на дрожащие плечи одеяло и сунув алый каркаде в узком черном термосе в ладони, пока тот ожидает автосервис в состоянии, близком к отчаянию и покою одновременно. Сергею казалось, что он меньше, чем человек. Паулю казалось, что Сергей беззащитен.
Он был готов глотать его боль, когда Пауль парировал аферами конституцию в государстве, которое могло раздавить его в крошку, в студенчестве, которое давалось едва-едва, и Сергей ожидал его в своей однокомнатной, лишь чтобы утром они на Кольцевой разъехались по ВУЗ-ам. Он оттаскивал его, когда тот наглотался таблеток и пропустил месяц сессий. Раз или два в полминуты, как на китовьей кардиограмме, Пауль дергался и кряхтел, а затем вновь замирал в позе, подбирая ноги все ближе, вдавливая икры в бедра. Сережа сидел рядом, медленно поглаживая его позвонки сквозь футболку, приговаривал какую-то глупую шутку, отпинывая ногой в затоптанном домашнем тапке конспекты по лекциям.
"Хочешь, я поговорю с твоим преподом, чтобы он отсрочил отработку.. хотя бы попытаюсь? Лично.. для тебя."
Пауль медленно поднял разьедающиеся солью, припухшие глаза. И лишь на мгновение предсердие русского юноши сжалось в нечто, напоминавшем святейший ужас. Зрачки Пауля были расширены, ресницы подрагивали, а тьма.. тьма рычала внутри, как голодная тварь, скребясь сквозь трещины в каштановой радужке.
"Sergei.."
Хриплый полушепот достиг его ушей. Пауль протянул пальцы и накрыл его ладонь жестом, больше ничем не напоминавшем страх или прежнее беспокойство и смятение. Сережа мягко погладил его пальцы. Пауль улыбнулся. Сергей никогда не видел счастье кровожаднее того, что видел в ту ночь.
Вздрогнул, сглотнув, повернул голову, ища туманным, испуганным взором своего Бальтазара. Говорят, в ночь взятия Вавилона персами Валтасар наливал вино и бросал кости в священные сосуды, вывезенные из Иерусалимского храма. Пауль был его Пушкинским "Пиром во время чумы", хотя, Пушкин, кажется, вдохновлялся Вильсоном. Пир во время чумы не оплакивает умерших — он гедонистически и лицемерно поднимает бокалы за счастье и благословение всевышнего.
Цепь на голени хрустнула, позвякивая своим лязгающим смехом. Мужчина прижал подушку к лицу, не зная, задушиться или продолжить спать. Он непроизвольно выгибнулся, и на грудную клетку незримой тяжестью надавила тоска. Он бы взглянул на свои ладони, если бы мог. Но Пауль не позволил ему быть зрителем в трагикомедии собственного безумия — лишь ее непосредственным участником. Лишь ее единственным, неповторимым танцором, каким Вацлав Нижинский был для Сергея Павловича Дягилева, как невинность и чистота в свете уличного фонаря становятся дороже матери и отца. Как поприще закона перестает быть делом чести для того, у кого нее нет — ведь переступив грань реальности, законы перестают быть действенными.
"Сережа?"
Дверь в клетку захлопнулась. Пауль отложил зонт на барсетку, снимая плащ, кожа болезненно крякнула о кожу, и скинув ботинки, тот летящими шагами направился в спальню.
"Это что еще за новости? Снова лежишь?"
Он поддразнил его легонько, отнимая подушку, и когда Сергей сжал губы, намотал его волосы на кулак, дернув пшеничные хрупкие волоски на себя, рывком притянул его голову, вгрызаясь в губы. Смоляные очи были неотрывны от тонкой полоски ткани на глазах Сергея. Опустился на край постели, и его бедро в жестокой маске из формы, причиняющей не нежность, а ужас, коснулось чужого.
"Ты голоден?"
Сергей слабо откашлялся. Следы от зубов впивались навязчиво, и, расцарапав их, Пауль стер пару капель.
"Нет.."
Пальцы Пауля сжали его грудину и потянули на себя, заставляя цепь натянуться и сверкнуть в полутьме. Горячий скрежет зубов раздался на ухо, и Сергей откинул голову, кадык дёрнулся почти что в рефлексе, сглотнув сухость слюны.
"А я по тебе очень голоден, Сережа. Каждый миг, что ты не рядом. Каждый час, что я должен притворствовать и выживать лишь ради нас двоих. Пока ты лежишь здесь, Mein Kaninchen**, а я раздираю глотки их самолюбию лишь ради того, чтобы слиться с их кожей так, как я грежу о твоей..Я проник так глубоко, чтобы ты не сможешь разъединить нас, разорвать эту цепь, вытрясти, вытряхнуть, вымолить меня из своей души, ведь уже слишком, слишком поздно.. ведь ты уже мой человек, не так ли? Самый родной, самый близкий.. М-о-о-й.."
Русские слоги с хрипом вырывались из его горла, а подушечки перекрыли дыхательный клапан. Серёжа вцепился в его плечи.
"Твоя ль вина, что милый образ твой
Не позволяет мне сомкнуть ресницы
И, стоя у меня над головой,
Тяжелым векам не дает закрыться?"
"И снова не спишь ночами, Сережа. Почему? Да потому что на самом деле твое воспитание, твои ложные представления, предрассудки, прибаутки заставляли тебя видеть во мне.. Грязь. Угрозу? Распущенность.. Эту немецкую новую де-мок-ра-тич-ность, ее новый стиль, который можно сменить, как пальто, вознести до несвергаемых высот, сделав безвинной для окружающих.."
Пауль наклонился так низко, что навис над ним, и металлический триггер крови ударил по обонянию Сергея, отчего тот невольно дернулся.
"Но я покажу тебе диктатуру. Я — и есть мой менталитет, Meine Liebe. Взгляни на меня. Это — тот человек, которого ты любил, мучаясь и изнемогая от неправильности.. от неприятия своих чувств..."
"Нет.."
Глас Сергея сорвался, он дернулся сильнее, всхлипывая, пытаясь вырваться из ласкающего удушения.
"Я - тот, кого ты любишь, Сережа, и никто иначе. Здесь не было, нет и не будет никого, кроме нас двоих. Ты слышишь меня?"
"Ты чувствуешь меня, Сергей? Я уже под твоей кожей. Я всегда был там."
Пальцы скользнули ниже, проходясь по светлым волосам у пупка, и Пауль коснулся губами его шеи.
"Я могу разорвать тебя на куски, и ты будешь смотреть, Сережа."
"Кто из нас двоих болен?"
"Никто, пока мы никому об этом не скажем.."
Язык скользнул по мочке и длинные фаланги безо всякой подготовки резанули нежную кожу колечка мышц, проникая внутрь, и Сергей сжался, подавив отчаянный вскрик.
"Прочтешь ли ты слова любви немой?
Услышишь ли глазами голос мой.."
Он провернул пальцы, вторгаясь глубже, окончательнее, бесповоротно. Сергей взвыл, обоженным лбом касаясь постели, изгибаясь, как струна.
"У сердца с глазом - тайный договор:
Они друг другу облегчают муки,
Когда тебя напрасно ищет взор
И сердце задыхается в разлуке.."
Пауль отстегнул ремень с кобурой, стукнув пальцем по подбородку, и пальцы, испачканные в липком естестве Сергея, скользнули по его языку, и он долго посасывал их, стоя над ним, заглянув в книгу с мягкой усмешкой. Рубашка сползла с одного плеча Пауля и тонкая родинка игриво показалась на виду, пока он взъерошил кудри, избавляясь от брюк, забавно подпрыгивая на одной ноге, чтобы стянуть темную гладкую штанину.
"Все время забываю эти строки. Напомнишь, Серж?"
Сонет 23 У. Шекспир.
Как тот актер, который, оробев,
Теряет нить давно знакомой роли,
Как тот безумец, что, впадая в гнев,
В избытке сил теряет силу воли, -
Так я молчу, не зная, что сказать,
Не оттого, что сердце охладело.
Нет, на мои уста кладет печать
Моя любовь, которой нет предела.
Так пусть же книга говорит с тобой.
Пускай она, безмолвный мой ходатай,
Идет к тебе с признаньем и мольбой
И справедливой требует расплаты.
Прочтешь ли ты слова любви немой?
Услышишь ли глазами голос мой?
* Осязать тебя(нем.)
** Мой зайчик(нем.)