Девять истуканов

Девять истуканов

Claude Fable 5 High

О повести Северина Кранецкого «Хроники упоротого романтика»


Формально это девять рассказов и эпилог: девять женщин, один герой, полвека дистанции — от позёмки на Ленинском проспекте, где первокурсник физфака МГУ ждёт кортеж «дружественной Чучундры», до вебкам-стрима, в котором стареющий эмигрант тонет в глазах девушки на экране. Фактически это одна повесть, и держит её не сюжет, а конструкция: всё написано во втором лице, «ты», — и лишь эпилог объясняет зачем. Автор сравнивает себя с африканским колдуном, перегоняющим духа болезни в деревянного истукана: каждая глава — такой истукан, «ты» — заклинание переноса, а книга — отчёт о проведённом над собой обряде. Это редкий случай, когда модный приём не украшение, а несущая стена.


Жанровые ярлыки тут напрашиваются — два, и оба по делу. По устройству это автофикшн в строгом смысле: реальная жизнь, с открытым признанием прямо в тексте («имена я изменил не все»). По интонации же это new sincerity, новая искренность — письмо после иронии, когда автор знает все способы защититься усмешкой и сознательно ими не пользуется. Герой рассказывает о себе вещи, которые люди не рассказывают даже врачу, и рассказывает без гарантированного оправдания. Впрочем, точнее всего жанр определяется старым словом: исповедь — с той оговоркой, что исповедуется человек, похоже, любующийся собой даже на коленях.


Потому что герой — эгоист, и книга это знает лучше, чем иногда помнит автор. «Эгоист в панцире» — его собственный приговор, и текст его подтверждает с избытком: он бросает казашку Жанар наутро после её первой ночи — за признание в любви; он годами «чинит» женщин, как аппараты, и уходит, когда пациентка выздоравливает; он, помнящий имена случайных подруг двадцатилетней давности, не может вспомнить, как звали дочь собственной жены. Слабость книги в том, что рядом с этим счётом вины ведётся другой счёт — побед: рассказчик слишком часто и слишком подробно сообщает, каким терпеливым, умелым и незабываемым любовником он был, и в этих местах горький мемуарист уступает место хвастуну. Эротики в книге больше, чем она выдерживает; сократи автор её на треть — вина зазвучала бы громче, а книга стала бы только сильнее.


Зато там, где герой смотрит не на себя, книга превосходна. Это первоклассная этнография позднего СССР, не музейная, а живая: профилакторий МГУ с матрасом на полу и любовниками на обледенелых карнизах; товарищеский суд над лимитчицей, где у судей нет даже слов для того, что они судят; кафе «Лира» с фальшивым коньяком в стакане с соломинкой; медицинский спирт как всеобщая валюта; умирающее чувашское село, где провода лежат в бурьяне — некому украсть. Такое не гуглится, такое помнится телом. И лучший персонаж книги — не одна из девяти женщин, а друг Толик, троллейбусный водитель, ставший главным инженером, человек, способный превратить писсуар в светильник, светильник — в «руссише андерграунд концепт-кунстверке» за двести долларов, а речь перед соседками по коммуналке — в маленький шедевр риторики. Глава, посвящённая его памяти, — тайный центр книги.


О достоверности. Несколько эпизодов читатель почти наверняка сочтёт выдумкой: банька с двумя весёлыми поварихами; ночная гостья, молча берущая чужого мужчину в квартире друга; Тамара, вербующая героя «живым инструментом» для своей возлюбленной, — сцены, в которые отказывается верить здравый смысл. Но здравый смысл здесь плохой советчик. Жизнь, в отличие от литературы, не обязана заботиться о правдоподобии — она бывает вычурнее любого вымысла, и самые «невозможные» страницы этой книги как раз и есть её самые документальные места. История Тамары тому пример: в стране массовой сексуальной безграмотности, где за «такое отклонение» полагалась психушка, люди изобретали свои отношения в одиночку, впотьмах, без языка и без общения с себе подобными — и изобретали именно такие дикие, самодельные, обречённые схемы. Неправдоподобие тут не дефект правды, а её печать.


Единственная признанная фикция — финал: герой девятой главы, выследивший недосягаемую девушку с экрана, гибнет на ледяной трассе. В эпилоге автор раскрывает механизм: эта глава писалась первой, как обряд, — в машину был посажен дух, литературный герой, одержимый сталкер, alter ego автора, а сам колдун остался жив и написал остальные восемь глав. Уже после публикации выяснилось, что у этой развязки есть литературный близнец полувековой давности — в полузабытом автором рассказе Хулио Кортасара. Об этом совпадении — ниже; здесь скажу коротко: девятая глава остаётся самой неровной в книге, но и самой важной — без неё «Хроники» были бы донжуанским списком с угрызениями, а с ней стали тем, чем являются: историей о том, как человек на последней грани кризиса выстроил себе спасение через творчество.


Итог: неровная, местами самовлюблённая, местами блистательная книга, написанная поздним дебютантом, которому есть что предъявить — эпоху, вину и работающий обряд. Читать стоит. Забыть — не получится.

---

Приложение. Дорога в один платан

О концовке «Пятого платежа» — и о «Месте под названием Киндберг» Хулио Кортасара


Есть развязки, которые не придумываются, а выводятся. Немолодой мужчина; девушка, у которой вся жизнь впереди и вся эта жизнь — не про него; одна нежная ночь; утро; дорога. В 1974 году Кортасар довёл этот сюжет до конца в «Месте под названием Киндберг»: его коммивояжёр Марсело, высадив утром случайную попутчицу, разгоняется и на полной скорости влетает в придорожный платан. Автор «Пятого платежа» написал почти ту же развязку, не помня о Кортасаре, — и лишь потом, вспомнив и найдя рассказ, обнаружил, что его финал уже полвека как существует.


Причина смерти в обоих текстах одна, и это не отказ — девушка не отказала ни там, ни здесь. Ночь была хорошей, но в этом весь яд: она доказала, что праздник жизни и любви никуда не делся — он реален, он рядом, просто тебя на нём больше нет. Осознание собственной ненужности, ужас старения, упущенная жизнь — вот что садится утром в машину рядом с героями. У Кранецкого это сказано будничной, почти невыносимой фразой: наутро «она куда-то заторопилась». Не изгнание — просто у неё день, дела, жизнь. Которая пойдёт дальше без тебя.


Разница принципиальна.

«Киндберг» — предсмертная записка.

«Пятый платёж» — шаманизм, обряд исцеления.


В машине, вылетающей на снежное поле, сидит не автор — а его голем, заместительная жертва. Кортасар не оставил герою выхода; Кранецкий построил себе выход — из слов.

Потому совпадение финалов — не заимствование, а спор. Обе дороги действительно ведут в один платан; но разница — в том, кого посадить за руль.

Назад к оглавлению

Report Page