Девка в синем белье крутит покой перед зеркалом

Девка в синем белье крутит покой перед зеркалом




🛑 👉🏻👉🏻👉🏻 ИНФОРМАЦИЯ ДОСТУПНА ЗДЕСЬ ЖМИТЕ 👈🏻👈🏻👈🏻

































Девка в синем белье крутит покой перед зеркалом


Азиатки
Блондинки
Большие члены
Брюнетки
В нижнем белье
В чулках
Волосатые
Группового секса
Длинноногие
Жопы
Киски
Косички
Красивые девушки
Куни
Мастурбирующие
Молодые
Негритянки
Раком
Трусики
Частное

Порно HD


Подборка фото, на которых стройняшки раздвигают ножки и дают запечатлеть их пилотки крупным планом. Некоторые особы дают снять только промежность, а у некоторых в объектив попадает еще и кра


ЕЛЕНА КРЮКОВА

ЛЕДОХОД

Ridero

2017  

Художник
Владимир Фуфачев


Крюкова Е. Н.
К84 Ледоход. Стихи. "Издательские решения", Ridero, 2017.

ISBN 978-5-4483-6850-9          84 (2Рос-Рус) 6


В новой поэтической книге Елены Крюковой «Ледоход» — пять композиций: «Литургия оглашенных», «Литургия сумасшедших», «Мать. Литургия верных», «Кхаджурахо», «Франция. Фреска».
Храмом, где идет сакральная служба, становится весь зимний мир.
Пациенты «желтого дома» сами служат свою литургию, где кондаки и ирмосы — искалеченные судьбы.
Цикл «Кхаджурахо» — апология любви.
Жизнь идет, как великий Ледоход, вскрывая тяжелые льды, неся воды подлинной страсти поверх равнодушия, измены, обмана…

ISBN   978-5-4483-6850-9          

© Крюкова Е. Н., 2017
          
© В. Фуфачев, дизайн обложки, 2017

https://ridero.ru/books/ledokhod/


ЗАПАХ КЕРОСИНА – ЗАПАХ ЖИЗНИ


В сем мире я поругана была.
На топчане распята. В морду бита.
И все ж – размах орлиного крыла
Меж рук, воздетых прямо от корыта.

          Елена Крюкова


Протягивая Адаму яблоко, не соблазняет. Кормит. Вытягивает с того света. Не в райских кущах происходит дело – скорее в джунглях, а по-нашему, «в тайгах», а еще более по-нашему – в бараке сезонников, в приемном покое дурдома, в преисподней метро. И она, поденка, сезонница, железнодорожка, прошедшая через стон вокзалов и вой кладбищ, не может обойтись без тысячелетних мифов, и вычитывает их из старинных книг, и все пытается соединить с этим стоном, с этим воем, с этим хрипом, с этим матом.
Христос у нее не по Тивериадской воде идет, Он бежит по тонкому байкальскому льду и, добежав, просит глоток водки, и на Него набрасывают тулуп.
Волоча крест по грязи, просит у встречного мужика курнуть. Магдалина – девочка с косичками… Целует ледяную ступню, рассыпая волосы по сугробу. Холодно. Снежной белизной замыкается черный путь. И не в «яслях лучезарных» эта жизнь начинается, а в «проходных дворах», в «дыму котельных». Вот это Рождество:

Искусаны в кровь одичалые рты.
Никто не подходит. Храпят акушеры
В каптерке. И болью предродовой веры
Бугрятся божественные животы.

Не рабский зрак – содомский. Когда-то безумная смелость требовалась от художника – сквозь божественное ослепление прорваться к реальности: написать Магдалину площадной девкой. Теперь безумная кротость требуется: написать площадную девку – Магдалиной. В нашем низком прозреть – высокое.
Катят в лимузинах «новые русские»; чернобыльские вдовы глядят вслед их выхлопам. Стучат топоры рубщиков на рынках, малиновым цветом горят скулы девок, и никто не скажет, что же это с нами: конец света? возрождение? припадание к христианским истокам? дикий взрыв языческой мощи?
Неважно. Так и так – любить.
«Язычники, отребье обезьяны, я так люблю, беспомощные, вас, дерущихся, слепых, поющих, пьяных, глядящих морем просоленных глаз…»
«Люблю» - слово слепящее, оно открывает наготу душ и немощь тел.
Оно роднит теперешнего афганского калеку с доходягой сорок шестого года, ведущим «по дегтю озерной волны» баржу с прогнившей картошкой. Довезет? Загнется? Смерть – таинство, смерть – быт. Детям варят желатин. За слиток масла платят золотом. За кусок проржавленного сала могут убить, как убили мужика «на Карповке». Запах керосина – запах жизни. Это жизнь, где война равна миру.
«Отец не плакал – он давал слезам затечь обратно в душу».
На той барже – отец, как явствует из биографических створов героини. А может, сын, как явствует из ее воспаленных чувств. Какая разница? Отец, сын, или муж – все едино в мире, равном войне, где надо спасать каждого. На то и женская душа, чтобы спасать, не различая, свой или чужой, потому что свои – все.
«Мои сыны они – и бледный лейтенант, и зэк пропащий».
В мужчине сила, в женщине слабость – ответил когда-то основоположник научного коммунизма на вопрос шуточной анкеты, невзначай сформулировав нешуточный принцип, на котором по традиции стоит человеческая природа.
В России, как всегда, все «наоборот»: российская реальность поменяла детей природы местами. В мужчине не чувствуется патентованной силы, и потому эту силу ищет в себе женщина. Не писаная красавица и не Магдалина с косичкой, а двужильная конь-баба, в морщинах, с иссохшей грудью, с распяленным ртом, с дощатыми углами плеч, со звонкими топорищами ключиц, с животом в рубцах. Только такая и справится.

- Вставай, мужик, дурак, какой ты глупый –
Замерзнешь, задубеешь, заскулишь…
Тебя целую крепко прямо в губы,
Прогоркло, пьяно дрогнувшие лишь.

Такая оживит. Мертвого поднимет! Тут тебе не в горящую избу и не коня на скаку, тут – из духовного Чернобыля выволакиваться надо, и железных коней укрощать пожутче есенинских. И не традиционными средствами (соловей… роза… - в наших-то широтах?!), а тем спасать, что порождает и «соловья», и «розу», и весь эротический арсенал лирики на нашем колотуне.
«Ибо Эроса нет, а осталось лишь горе – любить».
Она любит. «Невидяще, задохнуто, темно. Опаздывая, плача, проклиная. До пропасти. До счастия. До края…»
Нижегородка Елена Крюкова, стихи которой я цитировал, - ярчайшее дарование в лирике последних лет. Но я не о «лирике». Я о женской душе, которая соединяет в нас концы и начала, упрямо вчитывая «русское Евангелие» в нашу неповторимую жизнь.

          Лев АННИНСКИЙ

          
ТРИ "ЛИТУРГИИ" ЕЛЕНЫ КРЮКОВОЙ

Христианская мифология, впрочем, как и все другие мифологии, не раз питала русскую и мировую поэзию, и то, что Елена Крюкова обратилась к литургическим текстам, послужившим ей верой и правдой для создания сугубо мирских художественных произведений, совсем неудивительно.
Можно вспомнить небезызвестную в свое время ораториальную композицию "Литургия оглашенных" Николая Рыбникова. Можно припомнить тексты Есенина, Городецкого, Блока, Клюева, где просвечивают и ветхозаветные, и евангельские, и литургические ассоциации. Но Крюковой, на мой взгляд, сделана беспрецедентная попытка представить в стихотворной форме архитектонику и архитектуру некоего воображаемого храма, где сама жизнь обращается в церковную службу, а служба - в жизнь.
"Литургия оглашенных" оправдывает свое название - именно потому, что персонажи, в ней выведенные, находятся в пространстве "простой жизни", жизни народа, который, возможно, и понятия не имеет (а если имел это понятие, то порядком подрастерял его...) о религии, вере, Боге и сакральности самой Божественной Литургии. Этот народ толпится у дверей храма, но еще не входит в него. Но, может быть, эти простые люди ("бедные люди", по Достоевскому...) на деле святее самого прославленного святого? Кто знает?
В "Проскомидии", что названа так потому, что приуготовляет само развитие действия (в светской литературе этот фрагмент можно было бы назвать прелюдией, вступлением, прологом), недвусмысленно дано понять: лирическая героиня этой вещи будет ее главной героиней, по сути, это дневник, написанный литургическими символами.
Героиня идет по зимней улице, потом входит во храм - и тут-то начинается действо самой "Литургии", только вместо иерея, певчих на хорах, диакона и прихожан перед нами возникают другие люди. Диапазон этого "людского моря" широк - от старухи-нищенки Елены Федоровны, бывшей графской дочки ("Великая Ектенья. Молитва Елены Федоровны"), до старого бакенщика с бутылкой за пазухой ("Иоанн Креститель"), от вокзального мальчишки ("Иркутский вокзал") до лагерного охранника с его верным псом ("Эх, девка дорогая, упился я отравою...").
Но и знаменитые святые тут тоже появляются: они, как и их прообразы, повторяют их святые слова и сакральные жесты - таков святитель Николай, держащий на ладони град - родной город героини ("Св. Николай Мирликийский. Икона"), такова "Богоматерь Владимирская" - одна из лучших стихотворных икон "Литургии оглашенных", - и внезапно канонические святые тоже становятся "людьми из народа"("Св. Мария Египетская", "Вознесение Богородицы на небо", "Спас Нерукотворный"). В этом смысле одно из самых впечатляющих пространств этой стихотворной фрески - фрагмент текста, где поэтическим образам предшествуют эпиграфы из "Нагорной проповеди" (так называемые "блаженства"). "Блаженства" Крюковой не иллюстрируют евангельские максимы, но, напротив, окунают в парадоксальную холодную "воду" суровой и жесткой современности:

«Блажени кротцыи, яко тии наследят землю».

У меня вокруг шеи - воротник серенький-серенький!
Я не открыла никакой Америки.
Подъезд - служба - общепит - подъезд -
Это мой маленький, потертый крест.
Шнурок черный. А крестик золотой.
Я не блещу никакой красотой.
А нынче в автобусе сдавили так
Что под левое ребро вошел пятак
Смолчала я
          кротко глядя во тьму
Ибо мой крик
          не услыхать никому

Все теснее, плотнее перемешиваются нынешнее время и мифологические времена. Впрочем, подлинная церковная служба тоже современна - в той степени, насколько "вечные", архетипические слова могут найти отклик в любом живом сердце.
Чем ближе к финалу, тем более убыстряется темпоритм и отдельных стихов, и всей композиции. На "Иконе Страшного Суда" мощной волной встает скрытый от наших "повседневных" глаз космос - он и пугающий, он и родной, потому что мы все когда-нибудь окажемся в нем, он и притягательный для художника - сладко живописать бездонный его, многозвездный колодец:

...А два безумных седых старика
К тебе подлетят и под мышки возьмут.
Ты увидишь синие звезды и черные облака.
Да, это и есть твой Страшный Суд.
Золотой, чернокнижный, кровавый и земляной,
Грохочущий чисто, как водопад,
Над грязным миром, над потной войной,
Над Временем, что идет только назад.
Над Временем, что идет только вперед!
Даже если назад - все равно вперед!
И ты своею смертью докажешь, что
Никто все равно
Никогда не умрет.

Но, конечно, ключевым стихом ко всей "Литургии оглашенных" можно считать последнее стихотворение - "Правда" (снова с эпиграфом из евангельских "Блаженств": "Блажени алчущие и жаждущие правды, яко тии насытятся"). В "Правде" сконцентрированы, собраны в комок, в плотный колючий пучок истины, которые показались бы прописными, не будь они так насущны и так всегда востребованы человеком и человечеством. Это абсолютно высоко-риторическое и в то же время ошеломительно личное, личностное стихотворение, где трагедия пребыть и умереть сильной рукой трансформирована в радость жить вечно:

Вы, плотники и хлебопеки!
Медсестры и гробовщики!
Вся ваша правда, человеки.
Вам кривда будет не с руки.

И в этом мире, где дощатый
Настил - над пропастью прогнил,
Я знать хочу, кто - виновато,
Кто - без вины себя хранил!

Кто двадцатипятисвечовый,
Сиротский свет в ночи лия,
Вставал с постели вдруг в парчовой,
Заместо нищего белья,

В пророческой, рассветной ризе,
И разверзалися уста,
Чтоб вытолкнуть слова о жизни,
Где Правда,
        Кровь
          и Красота.

Да, это написано просто, если не сказать слишком просто; зато сильно и от сердца; сейчас, избалованные чудесами версификации, так поэты не пишут (или пишет мало кто), если можно так сказать, это старая школа. Это прямые ассоциации с лучшими русскими поэтами 20-х, 30-х годов прошлого столетия. Все новое, как известно, хорошо забытое старое. Вровень с финалом крюковской "Литургии оглашенных" поставлю, быть может, есенинского "Пугачева" или "Солнце Осьмнадцатого года" Николая Клюева.

*  *  *

"Литургия сумасшедших" - совсем иное пространство. Оно мрачное, оно остросовременное и на первый взгляд сугубо несчастное: судьбы пациентов психиатрической лечебницы - кто так подробно пронаблюдал их, ученые доктора или сам автор? Был ли автор наивным и внимательным свидетелем, тайнозрителем этих, будто вытащенных из кругов Дантова Ада жизней? За кадром остается принадлежность художника к миру, им изображаемому. Во всяком случае, он всегда имеет на это право.
Сумасшедший, умалишенный - образный магнит для любого писателя. Загадки психики человека есть разгадки его социальной (или асоциальной) жизни. "Желтый дом" - непочатый край образов, гигантское непаханое поле персонажей и мизансцен. Трудно перечислить и русских, и европейских литераторов, что отдали дань этой, прямо скажем, трагичнейшей теме. Кен Кизи и Дэниел Киз, Михаил Булгаков и Антон Чехов, Герман Гессе и Пауло Коэльо, Достоевский и Чулаки и многие другие прикоснулись к сложнейшим тайнам "схождения с ума". А Крюкова вдруг задает, в одном из начальных стихов "Литургии сумасшедших", вопрос столь же спокойный, сколь и тревожащий:

Скажи мне, кто больной, а кто здоровый?..
Нас замесили. Тесто подойдет
Как раз к утру.
          В начале было Слово…
В конце…
          …уже никто не разберет…

Перед нами, будто держась за руки, чудовищным хороводом пляшут, вставая со своих убогих больничных коек, эти несчастные - кто сошел с ума оттого, что убил своего новорожденного ребенка, кто испытал леденящее душу насилие в бандитском притоне, кто потерял разум, отчаявшись жить на нищем дне никчемной жизни. Но, кому болезнь врождена, тоже не осознают ее; они по-прежнему тянут руки к миру "нормальных", они хотят вернуться туда, и на фоне этого драматического кордебалета безумцев внезапно появляются двое.
Это художники - стареющая художница Манита и ее друг, живописец Витя. Витя приходит к Маните в палату, и они часами сидят, взявшись за руки. Лишь в этом детском жесте выражается их великая, на всю оставшуюся жизнь, любовь.
Манита сошла с ума от многих причин. Ей не давали писать то, что она хотела, она прикладывалась к бутылке, она, потеряв близких, осталась одна - но почему при чтении "Литургии сумасшедших" нам кажется, что она попала в эту скорбную больницу по ошибке?
Ларчик открывается, видимо, до смешного просто. Манита - ипостась автора. Через биографию художника Крюкова показывает, обнажая, самую суть творчества, которое, куда ни кинь, есть трагедия. Тебя не видят - не слышат - не понимают - отталкивают - не любят - не выставляют - не покупают, и ты жжешь свои картины (симфонии, рукописи...) в печке (на газовой плите, в тазу, на костре на осенней холодной улице). Это духовное самоубийство страшнее "натурального".
И именно от лица Маниты, пациентки новой палаты № 6, а отнюдь не от лица автора звучит монолог о людях-современниках, путь которых предрешен, предначертан:

...Куда мы премся, милые,
Огромною толпой?
Что будет за могилою -
Побудка и отбой?
Куда идем мы, родные?
А там, куда идем,
Веселые, голодные,
Под снегом и дождем, -
И плясуны площадные,
И сварщики ракет,
И судьи, беспощадные,
Когда пощады нет,
Чугунные военные
И мастера сапог,
И черною Вселенною
Идущий грозно Бог, -
Там полыхает сводами,
Там чахнет под замком
Над новыми народами
Он - сумасшедший дом!

Там снова скажут правила,
Как надо есть и пить,
Какая доза радости
И польза - в горе жить…
Там снова, чуть замешкайся,
Прикрикнут: “Лечит труд!” -
И в шахту - тьму кромешную -
Целебно уберут…

"Литургия сумасшедших" заканчивается сценой, где медсестры сидят в своей каптерке, пьют чай, а потом втихаря выпивают из мензурок спиртику - согреваются. Эта бытовая непритязательная сценка, после громов и молний промелькнувших перед нами сумасшедших жизней, яснее всего дает понять, как на самом деле люди друг от друга далеки, и расстояние протянутой руки часто бывает дальше пути между городами, странами и временами.
И в этом - главное и самое пронзительное, ничем неодолимое безумие жизни человека на земле.

*  *  *

"Мать. Литургия верных" - монопьеса, написанная Еленой Крюковой для одной актрисы, что должна сыграть в этой пьесе роль Матери троих детей. Дети - взрослые, Мать - старая. Не настолько старая, чтобы просить близких о помощи, о подмоге, - но уже и не настолько молодая, чтобы успевать работать, заботиться, ухаживать, обихаживать.
Силы теряются, и нечем и неоткуда их восполнить. Рембрандтовский колорит всей пьесы - тревожная тьма, из тьмы светится, наплывает лицо Матери, и через один ее светящийся лик мы видим все лица ее времени.
Эта вещь написана с неподдельным пафосом - а пафос, как явление, заметно уже утрачен в искусстве, тогда как мастера прошлого без пафоса просто не обходились. Мать, у которой дочь - проститутка, один сын - умалишенный, спятивший на модных "летающих тарелках", другой сын - пьяница и хулиган, обитатель бандитских подворотен, по ходу действия пьесы произносит массивные трагические монологи, рисующие жизнь и ее самой, и ее детей. Почему они стали такими? Есть ли в этом вина Матери?
Мы видим Мать в горячем цехе, где она не может докричаться до мастера сквозь шум машин; видим ее в придорожной пельменной, где она пытается согреться - и случайно подслушивает песню парня-рокера, которую бессознательно повторяет за ним холодными губами; видим ее дома, она готовит еду и поджидает детей, и является подвыпившая, похабная дочь, потом сынок-безумец, потом пьяный старший сын; она пробует их вразумить - напрасно. Ее голос для детей поистине глас вопиющего в пустыне.
Мать забредает в церковь, стоит на Литургии, и Литургия оглашенных плавно переходит в Литургию верных; она стоит навытяжку, как солдат в строю, и слезы льются по ее щекам. Она вспоминает сестру Глафиру, чью жизнь, как черствую корку, обглодали сталинские лагеря; вспоминает мужа, себя, молодую, и их любовь - то, как они долго ждали детей, детишек все не было, и наконец они стали рождаться, и уж так супруги радовались...
Разве можно было увидеть будущие страшные пороки в румяном личике младенца?
И в одном из последних монологов Мать напрямую обращается к Богу. Есть ли смысл в этой молитве? Или она - уже последнее прибежище отчаяния?

В последний раз Тебя я попрошу.
И, может, Ты в последний раз поможешь.
Ведь без меня помрут мои детишки.
В них силы нет.
Вовеки не спасутся.
Я. Только я. Я их должна спасти.
(Поднимает лицо).
О, помоги!.. Пусть я уже не верю -
Ты есть. Услышь!.. А если не поможешь -
Тогда сложу дорожный узелок
И побреду по красному суглинку,
Размытому осенними дождями.

Но финал, однако, неожиданный. Никак не ждешь того, что происходит. Ночной город, река подо льдом, горят фонари, Мать бредет, бредово беседуя с Богом уже на краю пропасти своего неизбывного горя, - и тут на нее нападает пьяный человек и убивает ее - за копейку в кошельке, за деньги, что ему надо тут же пропить, ведь без водки он умрет.
Когда он узнает в убитой свою Мать - из него вырывается крик, почти звериный рык.
Но дело сделано. Ни криком, ни слезами горю не поможешь.
Непритязательно, скупо, скорбно звучит этот одинокий голос, изображена одна-единственная человеческая жизнь. В этой жизни у женщины есть дети. Трое детей - казалось бы, богатство и счастье. Но кости кинуты судьбой по-иному. О чем заставляет задуматься эта бесхитростная, печальная вещь? О том, что каждый из нас однажды рискует быть лишенным сердца; и тогда, по Достоевскому, "все дозволено" и все возможно.

Анастасия ПОМЕРАНСКАЯ


АДАМ И ЕВА В "КХАДЖУРАХО"

Цикл «Кхаджурахо» (он еще носит подзаголовок "Книга любви") – это «Песнь Песней» плотской и одновременно чрезвычайно возвышенной Страсти между мужчиной и женщиной.
Я не
Галерея 3250163
Книга рун - 41 фото
Модель Алина не стесняется оголятся перед объективом | порно и секс фото с молоденькими

Report Page