Депривация

Депривация

Kori


В какой-то момент Ферстаппен начал искренне ненавидеть горькое чувство послевкусия, возникающее на кончике немеющего языка в момент, когда паддок оставался за спиной. Возвращение домой после затяжных гонок нередко становилось вынужденным препятствием, не поборов которое попасть на сторону умиротворённого домашнего покоя было нельзя. Ведь выезжая на городскую узкую трассу первым порывом было совершение массового убийства, жгло под рёбрами желание разогнать мотор, услышать знакомый вой послушной, укрощённой им силы металла, рвануть вперёд, растолкав всех на своём пути. Он, жадный до скорости, отчаянно жаждущий выпустить колотящийся под кожей адреналин, терпеть не мог тот резкий спуск с неба на землю, стоило телу, успевшему привыкнуть к скорости и шуму болида, опуститься в комфортабельный, скованный тисками города автомобиль.


Гонщик начал испытывать слепую ненависть к тому, чтобы закрывать глаза. Первый долгий светофор, и тяжёлые веки слипались, моментально погружая в кокпит, картину охотно добивало подсознание, рисующее ревущий одичалым волчьим воем мотор, пропускающий дрожь сквозь всё тело. Он раскрывал глаза, поддаваясь лишь глухому инстинкту — нельзя жать педаль в пол, не зная, что творится перед глазами. И часто именно этот инстинкт спасал, позволял затопить полыхающее внутри пламя до того, как перед глазами окажется знакомый фасад дома и ключи вонзятся в замочную скважину квартиры. Вносить последствия работы в дом было дурным тоном, и это решение оставалось обоюдным как для Макса, так и для его парня.


Но Нюрбургринг… Двадцать четыре часа непрерывного заезда. Двадцать четыре часа он сжимал руль онемевшими пальцами и вдавливал педаль в пол, отдавая своё тело в привычную власть скорости. Это свобода, это адреналин, закипающий в венах. Каждый поворот — словно приставленный к горлу нож, и ему всегда удаётся выходить из захвата невредимым. Каждый обгон — риск навредить себе и другому. Каждое движение и даже самая мелкая дрожь в руках способны всё разрушить. В нём жила жажда контроля. Трепетала, извивалась, выла, распарывая грудную клетку и заменяя слабое сердце сталью мотора. Ныли глаза, отсветами фар соперников ползали под веками насекомые. Первые, мелкие симптомы перегрузки появились на двадцатом часу заезда, начали мерещиться тени. Они не оставляли яркого следа, не вызывали отторжения, были мелкими, моментальными, обещаясь вернуться лишь шёпотом в кошмарах. Но с каждым кругом начинала сильнее тянуть шея, срастались с рулём руки, сливались с педалями ноги, тело коченело, мозг медленно отключался.


Макс знал это состояние с детства. Момент, когда нагрузка на тело становится такой сильной, что психика лопается выбитым звуковой волной стеклом, впиваясь крошкой осколков в податливое сознание. Это состояние, обозванное отцом «щенячьими соплями», имело и другое, более профессиональное название — «сенсорная депривация». Момент, когда окружение и ощущения стали настолько стабильно одинаковыми, что мозгу оказалось мало. Фантазия просачивалась в реальный мир, как тьма из колбы разбитого флакона, мазала лапами по стекляшкам глаз, шептала на ухо, парализуя реакцию.


Макс позволял отцу искоренять из себя слабости с самого детства. Позволял вырывать хребет своему страху, послушно распарывать тело, предоставляя доступ к душе. Йос кроил его грубо, с каким-то садистским восторгом. Макс считал себя победителем, лишь видя в чёрством лице отца гордость. Макс осознавал себя достаточно подготовленным, лишь вылезая из картинга на дрожащих ногах и удерживая себя от желания обернуться, убедиться, что пляшущие в глазах тени — просто игры уставшего мозга. Ему нужно было постоянное подтверждение своих способностей, их неумолимое развитие, совершенствование. Всегда быть впереди, всегда быть на высоте, всегда цепляться зубами в этот неуправляемый руль, доводить любую, самую неукротимую машину до финиша в кратчайшие сроки. Он не мог позволить очередной гонке всё испортить. Не мог дать слабину. Он не мог ошибиться!


Онемевшие пальцы налились свинцом, впились в руль с болезненной силой. Ферстаппен не смыкал глаз, не обращая внимания на режущую сухость и боль. Не реагировал на смазанные сгустки света — пролетающие мимо машины. Он не замечал смазанных силуэтов, что часто описывали другие гонщики по радио, не реагировал на слуховые галлюцинации, быстро напоминая себе, что никакого шума волн не может быть на трассе, отдалённой от любой воды. Макс не видел ничего, кроме дороги, и эта одержимость, возведённая в абсолют, обрушилась на него оглушительным раскатом грома в момент, когда посреди трассы он заметил до ужасной, отвратительной, пронзающей насквозь всё тело боли знакомый силуэт.


Макс видел его так чётко, словно находился рядом. Словно смотрел в эти глаза, замерев на миллиметровом расстоянии, а не находился в сотнях метров, сдавливаемый горячечным воем машины. Привыкший за секунды анализировать происходящее мозг ехидно отметил, что скорость сумасшедшая, он не успеет остановиться, даже если выжмет из одеревеневшего тела всё до остатка. Не успеет свернуть и даже не провалится в ад, как бы сильно не желал. Авария, в которой он убивал единственного любимого сердцу человека, была неизбежна. И это осознание парализовало так оглушительно сильно, что сдался даже неукротимый Ферстаппен, позволив себе на прощанье только тихую, одиноко катящуюся к сжимающему щёки шлему слезу и буквы имени, отзывающиеся шелестом океанского прибоя, так часто слышимого из окон их квартиры.



Ферстаппен подлетел как ошпаренный, раскрыв рот, жадно глотнул воздуха, тут же подавившись доводящим до исступления запахом. Страх, первобытный ужас, всё ещё стоявший в горле комом слёз и боли, отразился в широко распахнутых глазах цвета грозового шторма над буйным морем. Тело колотило крупной дрожью, ныли кости, щипали от резкого напряжения мышцы, дыхание сбилось непростительно сильно, он натурально задыхался. Кожа горела, полыхала, покрываясь ощущением липкой духоты. Грузные капли солёного пота застилали глаза, пачкали обнажённый торс и спину, обжигая прикосновениями к чувствительной коже.


Шокированное сознание затаилось, внутренний голос смолк. Тьма комнаты встретила своего хозяина умиротворённой тишиной. После оглушительного воя машины и колотящейся в висках крови Максу показалось, что он выполз прямиком из ада. Прошибающее холодом, ласковое прикосновение к спине парализовало. Макс не сразу осознал, что это ощущение его тела, медленно, справляясь с окаменением мышц, повернул голову в сторону и наткнулся на обеспокоенные, топящие в своей бескрайней нежности глаза. Зеленеющая синева спокойного моря, отливающая тёмными, спокойными бликами луны, пробравшейся через неплотно прикрытые шторы. Шарль мягко наклонил голову ближе, рассматривая Макса с живым, привычным сердцу участием.


Его руки — прохладные тонкие пальцы пианиста — касались раскалённой кожи шёлковыми лентами, остужая и расслабляя. Одна из ладоней взметнулась к лицу, мазнула по щеке с присущим лишь ему одному трепетом. Макс вздрогнул, рвано выдохнув. Он видел, как прикусил губу Шарль, чувствовал его запах, ощущал прикосновения и вспоминал, как дышать. Под рёбрами зрела колкая боль осознания увиденного. Заливаемая успокаивающей реальностью, она шипела, поднимая пар слабости к горлу.


— Mon amourФранцузский - Моя любовь, что случилось? — Ферстаппен смотрел на него до того пустым, неосознанным взглядом, что невольно сжималось сердце, взволнованно трепеща у самых рёбер. Голландец приподнял руку, на мгновение потерял координацию, отведя её не в ту сторону, но быстро исправился, накрыв всё ещё пылающими пальцами ладонь, прижатую к щеке. Серые глаза приобретали привычный стержень. Медленно остывали, оставив в напоминание о том, какую степень ужаса испытал Ферстаппен, лишь опущенные плечи и жмущуюся к ласковой ладони щетинистую щёку.


— Просто сон, — охрипший, севший голос показался Максу чужим, вырвавшимся из глубин грудной клетки и огрубевшего от боли горла. Ночная прохлада скользнула в комнату с лёгким порывом ветра, окутывая влажную кожу махровым одеялом.


— Ты кричал… — внимательные зелёные глаза следили за состоянием мужчины с особенным, влюблённым трепетом. Ладони Шарля обхватили всё ещё ощутимо горячие щёки, разворачивая чужую голову на себя.


— Плохой сон, — прочищая горло, прохрипел Макс, наконец посмотрев Леклеру прямо в глаза.


Его грубые ладони накрыли руки Шарля, замершие на щеках. Взгляд обрёл привычную монегаску невозмутимость, твёрдость обрела сгорбленная спина. Из разбитого, дрожащего от боли и страха человека за секунды собрался стальной, непробиваемый скелет, плотью и мышцами покрывшись лишь для того, чтобы не отпугивать слабонервных вокруг. Леклер позволил себе скромную улыбку, прежде чем дёрнуть Ферстаппена на себя и обнять за шею.


— На «просто плохие сны» так не реагируют, — упрямо прошептал Леклер на ухо, неторопливо перебирая короткие светлые волосы на затылке.


Макс горячо выдохнул в открытую шею, а после, ухватившись за крепкие бёдра, потянул Шарля на себя, усаживая сверху. Отстранившись на несколько крохотных миллиметров, просто чтобы встретиться взглядом, Ферстаппен в губы прошептал короткое: «Знаю», — а после впился в них отчаянным, голодным поцелуем.


Щарль, удивлённый неожиданным порывом, схватился за широкие плечи, мягко надавливая пальцами. Его взгляд кричал вопросами: приподнятые выразительные брови, внимательные, смотрящие в самую душу глаза. Макс отстранился так же резко, как и начал, тяжело выдохнул и, сжав челюсть, вынужденно опустил глаза, прячась от этого взгляда. Ну, попытка убежать от расспросов была неплохой, этого отрицать нельзя.


— Макс, — мягкий голос с хорошо различимым французским акцентом шептал его имя так интимно и любовно, что от стыда сводило болезненным спазмом лёгкие, — monФранцузский - мой Макс, — Ферстаппен предпочёл спрятаться у монегаска под шеей, обжигая тяжёлым, размеренным дыханием чувствительную кожу. Пустой взгляд сверлил пульсирующую размеренными ударами вену, концентрируя на этом движении всё своё внимание.


— Ты знаешь, что такое сенсорная депривация? — Шарль, как и любой гонщик на его месте, знал прекрасно.


Это пугающее чувство отключения от реальности. В кабине или кокпите гонщик постоянно получает колоссальный поток информации: визуальную, слуховую, тактильную. Фонового шума так много, что в какой-то момент этот поток может стать предсказуемым, казаться перенасыщенному сознанию скудным. В этот момент связь с миром становится настолько шаткой, что зрение теряет чёткость, а мозг поддаётся панике, создавая слуховые или визуальные галлюцинации. От этого не застрахован ни один из них, а особенно жмущийся к Шарлю блондин — ярый любитель попробовать себя в чём-то новом. Пальцы, мягко перебирающие светлые пряди волос, непроизвольно сжались, притиснув голову Ферстаппена ближе.


— Всё хорошо, Шарли. Просто от непривычки дрянь в голову лезет. Это пройдёт, не смертельно, слышишь? — два мягких поцелуя скользят по шее монегаска, медленно поднимаются к скулам, ловя солёные капли и собирая влажные дорожки.


Грубые ладони с едва ощутимой дрожью коснулись гладких щёк Леклера, большими пальцами смахивая остатки вырвавшейся на свободу слабости. Макс ничего не говорил, не спрашивал, просто осыпал лицо и шею колкими касаниями обветренных, сухих губ, всей душой желая заглушить боль любимого человека.


— Что за дерьмовый год... — откинув голову на подставленную к затылку руку, Шарль замер, наблюдая за огнями ночного города, видневшегося через щель взметнувшихся от порыва ветра штор.


Роскошь, доступность, свобода. Там пахнет дорогим вином, терпкими духами и морем. Там шумно, свежо и так много заинтересованных глаз, жадных до зрелища и шоу. Точнее, таким был привязанный к душе Монако. Живой, любимый несмотря ни на что. Но было здесь место, роднее которого Шарлю разве что мать, смешавшее оттенки его жизни с другой. Здесь всё было так, как они выбрали и создали вместе, даже пахло ими, не кем-то по отдельности, а всегда именно ими. Странная, непривычная смесь сухой кожи и палёной резины с ласковым, оставляющим на языке сладость цитруса и свежесть, что Макс часто называл «чистотой». Сейчас эта смесь, добиваемая нежными, самыми успокаивающими прикосновениями колких губ, доводила до предела, обнажая душу.


— Мы справимся. Бывало и хуже, — Шарль позволяет себе усмехнуться, но спорить не торопится. Зарывается пальцами в волосы, скользит самыми кончиками по напряжённой, вытянутой навстречу касанию шее, соскальзывает к плечу, замерев там окончательно.


— Пообещай, — Шарль не видел, но почувствовал, как тело Макса, расслабленное и податливое, напряглось, зависнув в воздухе готовящимся к нападению хищником.


— Шарли, я не стану врать. Но мы попытаемся, слышишь? Я рядом с тобой, всегда, — несколько торопливых касаний к губам — немое извинение за такой ответ. Леклер прикрывает глаза, благодаря бога за этого откровенно упрямого, простого в своей прямолинейности идиота.


Ему нужно было именно это. Не пустое обещание хорошего будущего, а заверение о том, что Макс будет рядом, каким бы это будущее для них ни оказалось.

Report Page