Департамент

Департамент

Syllabus Errorum

3


Черный кабинет


Было темно. Я попытался было сделать шаг назад, но уперся спиной в стену.

Билет, очевидно, был в один конец, и мне не оставалось ничего, кроме как двигаться вперед. Возможно, Осьмирадский помог бы мне отсюда выбраться, если б я нашел его. Нужно было идти дальше и искать.

Теперь было понятно, почему никто не вернулся. Впрочем, это не значило, что ушедшие не нашли Осьмирадского: отец обмолвился, что они могли решить остаться с ним навсегда.

Тот, по крайней мере, вполне мог бы отсюда выйти, если б захотел, а значит, был способен и указать выход другим. Но почему сам он не желал отсюда выбраться ни на минуту? Неужели его удовлетворял этот созданный им мир? Что сотворил он такого необыкновенного, что удерживало его здесь?

А может, он и вовсе уже давным-давно сгинул, убитый одним из носителей его идей?

Я пошел вперед и шел долго. Казалось, я двигался в пустоте. Было тихо.

Я шел, и ни вокруг, ни внутри меня не было ничего — ни света, ни даже страха.

Наконец я увидел слабое мерцание вдалеке и, зашагав в его сторону, вскоре добрался до его источника.

Чем ближе я подходил к свету, тем больше мне казалось, что он исходил из чего-то вроде дверного проема. Когда же я оказался совсем близко к нему, я увидел, что он исходил от люстры с круглым плафоном. Я сделал еще шаг — и оказался в некоем помещении.

Это был кабинет, своей планировкой напоминавший тот, в котором принял меня отец. Правда, здесь все несколько отличалось от совдеповской обстановки Департамента: стены были окрашены в черный, паркет того же цвета не скрипел под ногами, а эбенового дерева письменный стол, стулья и шкафы казались совсем новенькими, почти нетронутыми. В углу на тумбе стоял телевизор Sony, который, хоть и был давным-давно устаревшей модели, все ж таки выглядел свеженьким, словно пару дней назад привезенным сюда прямо с завода. Под ним находился DVD-проигрыватель. На краю тумбы лежал пульт.

Повернувшись влево, я подошел ближе к рабочему месту и увидел табличку, на которой было начертано: “Осьмирадский Д. Г. Профессор, доктор философских наук“.

Неужели это был кабинет Дмитрия Григорьевича? Или, может, это был его экспедиционный штаб, в котором он находился во время спусков в Лабиринт?

Самого его здесь, разумеется, не было. Посмотрев перед собой и бросив беглый взгляд на гравюру в простенке, изображавшую, по всей видимости, падающего в море Икара, я увидел, что окна в кабинете были выбиты, а в оконной раме торчали лишь острые осколки стекла. Кабинет, впрочем, совсем не выглядел заброшенным, и ощущения, что здесь кто-то мародерствовал, не было.

Подойдя к обитому дорогой черной кожей креслу, за которым некогда, вероятно, восседал Осьмирадский, я нагнулся — и увидел лежавшую на столе тетрадь в тканевом переплете, на которой покоилась перьевая ручка. Отодвинув перо, я раскрыл тетрадь на предпоследней странице и прочел следующее:

“26.09. Очевидно, запихивать все отбросы нашего экспериментаторства в одну огромную выгребную яму, для которой, помимо всего прочего, едва ли когда-нибудь сыскался бы достойный ассенизатор, — очевидно, это было ужасной идеей. И хотя я регулярно спускался в этот чан с дерьмом, следя за тем, чтобы он ни в коем случае не переполнился, — несмотря на это я вынужден признать: abjets, абъекты нашего творчества, зажили собственной жизнью. Изначально в планы проекта входило лишь развитие всякой идеи до ее логических и алогических пределов, и никогда мы не предполагали, что однажды этим идеям предстоит столкнуться друг с другом. Впрочем, чего еще мы ожидали, когда помещали их в замкнутое пространство, пусть даже и ирреальное? С той поры, как провалилась моя последняя и самая дерзкая амбиция — сотворить Бога, — я окончательно разочаровался в проекте и давно уже подумываю об его сворачивании. Но теперь, когда я столкнулся с хаосом Лабиринта, я не могу просто так его оставить.”

На этом запись обрывалась. Оставшиеся страницы были пусты. Я захлопнул тетрадь и положил ее обратно на стол. Возле отодвинутого мною пера лежал квадратный бумажный конвертик. Взяв его в руки, я почувствовал, что в нем находился CD-диск.

Вытащив его, я аккуратно просунул один палец в отверстие и, придерживая другим край носителя, повертел его в руках. Надписей не было.

Подойдя к проигрывателю и чуть присев, я нажал на кнопку “Open”, и дисковод вылез с металлическим скрежетом. Вставив в него диск, я аккуратно задвинул его, взял пульт и включил телевизор. Сигнала, само собой, не было. Открыв меню, я стал листать вкладки. Наконец я нашел нужную мне кнопку и нажал на нее.

На экране появился Осьмирадский. Это, очевидно, было тем же самым интервью, кусок которого показывал мне отец, только качество здесь было на порядок лучше.

Профессор молчал. Через несколько секунд журналист за кадром побудил его говорить дальше:

— Так что же?

— Я дошел до того, — заговорил Осьмирадский, — что разуверился во всем, возненавидел все, что выдумано человечеством, и все, что, как кажется человеку, дано ему какими-то там богами. Пытливости моей не было предела, неудовлетворенность моя была бесконечна. Я дошел до пределов отрицания вместе с Ницше, но я не удовлетворился ими, я захотел пойти еще дальше. Но идти было некуда. Тогда некая сила, подобная ядерному взрыву, уничтожила во мне и Ницше, разорвала его на куски. Что же касается постмодерна, то он, как и все, что из него вытекает, показался мне хоть и разрушительной, но смехотворной силой. Я не был удовлетворен и им тоже.

Осьмирадский замолчал, и журналист не сразу спросил его:

— И что же дальше с вами случилось, Дмитрий Григорьевич?

— Тогда, — продолжил профессор, — на пределе отчаяния, мне показалось, будто я наконец увидел свет. Я почувствовал в себе небывалый прилив творческих сил и горячо благодарил за него Бога, в которого в то время отчего-то уверовал. Я стал человеком воцерковленным, я творил, творил без конца, я начал создавать свою идею, вложенную, как я верил, в сердце мое самим Господом; я развивал ее, я строил свою, оригинальную систему мысли, — систему, которая, мне казалось, должна была превзойти не только систему Гегеля, но и феноменологию, и бессистемность, антисистемность постмодернистов. Моя система была проста, ее изложение у меня — ясное, как солнце, ее цель — всемирное человеческое счастье, всеобщее благообразие, наконец, Царство Божие на земле. Ее мог понять и ребенок, она могла стать основой любой науки, любой идеологии. Я верил, я искренне верил, что она — божественного происхождения, что Бог удостоил меня возвестить ее миру, что моя идея была великим откровением людям. Я мнил себя апостолом, благодетелем человечества, даже... даже... Но это пустое.

— Но вы не достроили эту систему, верно? — спросил журналист. — Что помешало вам ее развить?

Осьмирадский говорил дальше:

— Этот пароксизм продолжался недолго. Я окончил первый том своего, как мне казалось, operis magni и — выдохся. Вдохновение прошло, вернулось отчаяние. Я перечитал рукопись и понял, что и моя идея — лишь одна из многих, что она находится на той же плоскости, что и другие. В ней не было ничего из того, что мне представлялось в минуты упоения ею. Она не была божественной, более того, в ней совсем ничего Божьего не было, все в ней было сплошь человеческое, слишком человеческое. Она была оригинальна, это правда; она, как и другие оригинальные идеи, обладала даже некоторой силой, я признаю и это. Но у меня не было амбиций, я не хотел своими идеями переворачивать землю. Я не считал их некоей силою, оружием, рычагом, способным опрокидывать звезды. Я не искал в них и средства к власти, я не находил радости в способности мыслить оригинально, не как обыватель, и уж тем более я не стремился к тому, чтоб на своих идеях заработать деньги, признание и почет. Я мог бы стать великим человеком, но я желал намного большего: я искал свет. И я сжег рукопись. Без сожаления.

— Ваша позиция заслуживает уважения, — заметил журналист. — Должно быть, это стало для вас сильным ударом?

— В известной степени, — согласился Осьмирадский. — Окончательно разочаровавшись в своем стремлении, я тяжело заболел. Болезнь длилась долго, и ни один врач не мог объяснить ее происхождения. Сам я не мог говорить, настолько я оцепенел от отчаяния. Меня лихорадило день и ночь, я спал большую часть суток, не ел и почти не пил. Я бредил, у меня случались видения. Я хорошо запомнил только одно из них.

Осьмирадский многозначительно умолк.

— Какое же? — нетерпеливо спросил журналист.

— Я помню, — начал Осьмирадский, — передо мною стоял пятилетний мальчик с лицом, наполовину скрытым березовою листвою. Я слышал некий шепот, доносившийся из листвы, словно кто-то маленький спрятался там и, спускаясь по веточке, говорил о чем-то мальчику. Я не мог разобрать слов. Когда листва прекратила шептать, я подошел к мальчику и спросил его, о чем она говорила? Он ответил мне: «Береза сказала, что за нею ничего нет, только смерть. И плачет она оттого, что она умирает и что ее ничего не ждет потом, там. Да и нет никакого “там”: за жизнью кроется смерть, за маской — пустота, за идеей — бездна. Не смотри туда». Потом свет в одну минуту погас, сверкнула молния, и я увидел, что кругом меня нет ничего, совсем ничего, только береза. Через секунду стало темно, как на дне колодца.

Осьмирадский замолчал, и журналист не решился встрять с очередным наводящим вопросом.

— Мне рассказывали, — продолжил профессор, — что в ту ночь, когда случилось это видение, я нечеловечески громко кричал, так, как, наверное, только в аду кричат. Глаза мои, кроваво-красные, были широко раскрыты, я задыхался, пульс был такой, что недалеко было до разрыва сердца. Наутро же…

Тут был конец записи. Я подумал, что, вероятно, на этом диске было и продолжение, однако, пощелкав пультом, я не нашел никакой другой записи, кроме только что просмотренной. Было досадно, что и в этот раз мне не удалось дослушать Осьмирадского до конца. Я не знал, представится ли мне в будущем возможность услышать его самого, и был несколько огорчен.

Выключив телевизор, я огляделся кругом. Было тихо. Кроме дверного проема, через который я сюда вошел, других проходов не было. Я не знал, куда мне двигаться дальше.

Я подошел к разбитому окну и выглянул в него. За ним было темно так же, как и в дверном проеме. Однако, постояв пару минут, вглядываясь в темноту, я различил странное свечение вдали, похожее на пламя костра.

Вскарабкавшись на подоконник, я перелез через оконную раму, стараясь не зацепиться за осколки стекла, и спрыгнул на пол по ту сторону кабинета. Оглядевшись кругом, я приметил, что здание, из которого я выбрался, было словно вкопано в землю сверху и снизу. Его наружность напоминала мне серость фасада Департамента, и казалось даже, что я только что выбрался из одного из подземных этажей оного. Выглядело все это так, словно Департамент уходил под землю на десятки метров, а Лабиринт был вырытой вручную “выгребной ямой” этого здания, как выразился Осьмирадский в своем дневнике.

Мне всегда казалось, что кабинеты руководителей должны находиться на верхних этажах, где можно было бы обозревать городские окрестности с вершины, на которую удалось взобраться по карьерной лестнице. Видно, Осьмирадский был из тех, кто перемещался по социальному лифту вниз, в самую глубь, что, как мне показалось, было очень по-философски.

Развернувшись в ту сторону, где мне померещился свет, я вгляделся в яркую точку впереди. Выглядело это и вправду так, словно чуть поодаль горело пламя. Я направился к нему и очень скоро почувствовал, как пространство начало сжиматься. Я на секунду обернулся, но света из кабинета уже не увидел. Я пошел дальше и скоро оказался у жаровни, в которой каким-то странным образом горел вечный огонь. Освещенные им стены были выложены из камня, как в катакомбах.

Впереди были и другие жаровни. Я отправился вперед по озаренному их пламенем пути.

Пройдя минуты две или три по длинному, мощенному булыжником проходу, я оказался у развилки. Справа и слева от меня тянулись коридоры, в которых так же, как и позади меня, горели жаровни. Не имея никакого понятия, куда мне лучше всего было бы свернуть, я пошел, как полагается, направо. Пройдя несколько минут по этому туннелю, я добрался до поворота и, вновь свернув направо, оказался в мрачной зале.

То, что я затем увидел, вероятно, было одним из “отбросов” Осьмирадского.

Report Page