"Carte Blanche."
?Искра.
Исаев медленно стряхнул пепел с сигареты, глубоко затягиваясь, до тех пор пока ему не стянуло проволокой собственной вседозволенности легкие, заставляя отхаркиваться и поминать тот свет в попытках обрести четкую зрительность глазниц вновь. Гравий под ногами слышался через тонкую призму потустороннего, что бывает лишь когда кто-то сметает твои мысли, делая грань восприятия двойственной. До тех пор, пока собственный силуэт не начинает отражаться в неестественной грации, с тонким перстнем на правой фаланге, указывающей на твое сердце. Или пустоту в груди — со сладкой, подмигивающей улыбкой.
Максим Исаев не был параноиком. Был бы он им — в его положении это казалось гротескной насмешкой над непостижимым делом, которым вершили дети господне. Он был готов охотно верить в то, что он - заблудшее дитя, уязвимое и беззащитное, плаксивое и всхлипывающее в невидимых соплях, которое знает людской язык ровно настолько, чтобы бояться звать на помощь, ведь страшится вместо добрых маминых рук оказаться в объятиях щелкнувших у уха челюстей. Он крепче сжал холодные от пота и невольных слез четки и прошел вдоль залы, сигаретный дым слугой шествовал за ним, пока он не отбросил потухший окурок в фарфоровую вазу. Крест на стене мелькнул в полумраке, прошелся своим равнодушным взором по клавишам органа, по выделанным окаймленным створкам алтаря, по иконостасу, внимавшему тишине, из томной обратившись в угнетенную.
Максим знал, что он трескается по швам. Он знал, что хочет разорвать ненавистную ткань на собственной груди, и вместо теплого молока с травами от мигрени перед сном выхватить кухонный нож и методично вонзать в свое горло, считая булькания крови в глотке, как на первых уроках арифметики в воскресной школе. Он хотел лишиться действенности от рук ближнего, лишь чтобы небеса предстали перед ним, как пред мучеником, а не самоубивцем. Чтобы теплый, горьковатый привкус яда утекающей жизни покорно лился из его губ под взором невидимого душегуба, столь благородно и сочувствующе вознесшего его душу.
Но он был обречен. Каждое мгновение своей жизни он был обречён, ещё до рождения, в утробе, едва его сердце обрело формы. Едва оно забилось.
Как хочется людям шептать о проклятиях, наложенных на их души. Считать, что именно их настигла кара — и вопрошать, за что же? За недостаточное усердие в службе? За измену нелюбимой супруге? За избиение собственных детей? Они ошибались еще с формулировки восклика. Низжайшие грехи культивировались, варясь в бульоне бытия, трепеща и раскатываясь громом над душами этих же грешников, ласково поливая их, будто моля отрезвиться, взглянуть на небо и протянуть ему свои дрожащие ладони, пока не стало слишком поздно, грозясь в любую минуту обратиться в обсидиановые плиты, вдавившие бы бессмысленные мешки и кости в землю. А зачинщики так далеки от небес.
Максим не был откровенен. Он ни с кем не был откровенен, тогда как сам имел терпкую честь внимать речам, заставлявшим его по молодости лет с дрожащими поджилками шептать о божьей милости, о молитвах и раскаянии как искуплении. О прощении.
Что же он должен был сделать, чтобы Господь простил его? Исаев остановился под сводом, убрав четки в карман, перехватил крест меж пальцев, напряженных до побеления костяшек. Опустив веки, он сглотнул жалкую сухость и его молитва коснулась арочных, скрытых во тьме углов и мерцающего пламени. Каждое движение казалось ему заторможенным, как у сомнамбулы на пике своих сновидений. Он давно не ведал о том, что такое сновидения. Что снится человеку каждую ночь?
Несбывшиеся чувства, ощущения, иной поворот событий, забывшиеся люди, находящие свой след в ложном воспоминании, в улыбке, в том, как все отвратительно правдиво и могло быть иначе. Люди просыпались в хладе, в жалости к самим себе, в сожалении, в раскаянии. И Бог забирал их, растерянных и погрязших в мечтаниях о прошлом, прижимая к груди. Но чем был обделён Максим Исаев, не знал никто.
Он опустился ниц, на колени, хрустнув суставами, поднял руки выше, будто предлагая связать, перетянуть вены, пока кровопоток не перестанет поступать к кончикам, ладоням, кистям, предплечьям, пока он не станет мрамором, таким же бездушным, как лица, взирающие с иконостаса, пока не станет гармоничен с образа́ми, пока не станет тем, кто не способен чувствовать, помнить.
Максим считал, что самая страшная в мире вещь для него-мальчика и него-мужчины — это память. Попробуй, искорени то, что может заставить тебя как вгрызаться в нее с жадностью голодающего, так и отшатываться в ужасе, изрыгая из себя рыдания на полу в уборной. Максим жалел о памяти. Потому что лишь благодаря ей он знал своего сына. Своего погибающего Сашу на обломках бесчестной жизни среди бесчестных людей, кряхтящего кровью среди белоснежных простыней, отводящего плечо от его ладони с тихой улыбкой и хрипом "Папа, боль уйдет.."
Исаев склонил голову перед иконостасом, и его зрачки впились в косматеско. Руки взывали к образа́м, но он молил не им, а их отцу. Отцу заблудших, беззащитных детей.
Исаеву в юные годы часто говорили с подобострастием и честолюбием, что души верующих принадлежат всевышнему и его путь один — неисповедим, но неопровержим. Он — константа, он — аксиома, и Он прощает. Он спасает. Кого же Он спас?
Слеза коснулась нижних ресниц и распаленым воском упала на узорчатую выемку в начищенном полу. Губы вторили эху, раздававшемуся громче его голоса, и звук метался от витража к витражу, от рамы к раме, чтобы наконец достигнуть своего единственного. Слышащего его гораздо яснее, чем господь. С беззвучным шипением за его сгорбленной спиной, на пыльную плитку капля за каплей опадало нечто, отстранённо напоминающее гниль или скверну, прожигая мозаичный набор. Чернее оникса оно сливалось в единую липкую лужу от двух ступней, куда опустился Он. Склонив голову на бок, с улыбкой, не коснувшейся туманных глазниц без радужек и зрачков, Он, не сделав и шага, взмыл и наконнился ровно над силуэтом святоши, а тяжёлое, свирепое дыхание дребезжало на контрасте с совершенно ровным гласом, как клинок, обёрнутый в шифон у самой его шеи. Атласная рубашка оплетала торс, затянутый тонкий шарф аромата запекшейся крови опускался к его ногам, босые, измазанные в субстанции ступни прикрывались классическими прямыми брюками. Короткие каштановые волосы были аккуратно уложены в одну сторону, а тонкие губы сложились в линии. Его глазницы не отрывались от чужих, сложенных в прошении ладонях. И Ему, казалось, потребовались усилия, чтобы не накрыть чужие запястья своими.
"Ваша душа принадлежит не богу, Максим."
Ему казалось, что он слышал однажды этот голос — в шекспировском "Сне в летнюю ночь" в исполнении немецкого оперного певца с надтреснутыми нотами или в смехе крохи, опускающегося и поднимающегося на землю под руки своими родителями, не ведавшем о собственной судьбе – серийного карателя или криминального блюстителя. Он был хрупок, как капель, обманчив, как напольные часы, и оттого личен настолько, что дыхание сперло и Максим замер, склонившийся.
"А что если ему не нужна ваша душа, святоша? Что, если она испещрена, расколота, что, если мрак, застлавший ваши легкие, оттолкнет его от вас? Его нравственное дитя раз за разом будет падать ему в ноги, моля о чуде? Запомните, Максим, Он не милостлив. Но и я не безразличен к вашему горю.."
Исаев поднял голову. Он хотел было выдохнуть, но его артерию накрыли ледяные пальцы, начав методично зажимать, а глас не становился громче ни на йоту.
"Вы жаден, Максим. Вы хотите невозможного. Его.. Любви. Вы хотите, чтобы из любви к своему дитя он даровал жизнь.. шанс.. вашему сыну. Но вы, люди, так эгоистичны. Вы погибаете.. и вам так хочется кричать о чужой вине.."
Влажные губы коснулись шеи, и зрачки Максима расширились, тело окончательно одеревенело и он впервые не мог найти воли, чтобы обернуться. Внезапно что-то шелковистое и плотное, как бархат, застлало ему веки, удерживаемое Им.
"Хотите знать, почему в конце вас ожидает не Господь?"
Теплая усмешка у мочки, и невесомый шепот стал еще ближе, впиваясь тканью в кожу у очей.
"Потому что вы так прожили свою жизнь..вы не были послушным ребёнком.. вы лгали самому себе, и Ему.. вы лгали в искренности, лгали в чистоте сущего, потому что не хотели верить в иное.. вы лгали, потому что взгляни вы на иную грань, ваше человеческое естество разбилось бы на сотни осколков, и никто бы не ринулся их собрать. Никто, кроме меня.. "
Горячий язык коснулся раковины, обвел медленно, и Исаев чувствовал, как его подхватил озноб, но сбежать.. он не мог.
"Он не поможет вам.. вы никогда не будете искуплены Им.. Но если вы не так бесстрастен и чист, как хотите считать, вы протянете свою ладонь мне. Потому что ваша любовь сильнее божьей, Максим. Ваша людская любовь.. которая уничижает вас.."
Исаев сглотнул, ощутив как когтистая гладкая ладонь скользнула по внутренней стороне предплечья, вниз, под грубым пошивом рясы, к запястью, вычерчивая на нем невидимые узоры.
"Однако вы служили исправно. Вы не стали Его любимцем, но через вас.. каждый желающий смог ощутить крепость его объятий. Смог пролить свои слезы, излить горе, зная, что вы никогда не откажете. Ваша аудиенция стала равна господней в глазах людей. Но Он так и не отвечает, верно?.."
Глазницы уткнулись в его побледневший вид, почти нежно провели по его виску, убирая лишний пот.
"..ᎩচỄŨ⍡Ế паству, Максим. ᎩҔҿҋ⍑ҿ паству, и будете услышаны. Я буду вашей паствой.. А вы будете моим богом.. моей единственной сакральной стелой.."
Клыки замерли над затылком. Святой отец не мог вымолвить ни слова. Вторая слеза попала с той же щеки.
"Уͭͮ͆ ̸̸̡͔̱̙̝͔̣̩͕̣̹̗͙̱̜̻̖̣ͣͭͨͯ̈̎ͮͯ̅ͯͬͦ͡б̈́ͫ͛̀ͨ̒̎͐ ̞͕̦͓͓̰̦̩̟̜̪̮͍ͪͩͧͦͫ͗ͤ́͘͞е̐̓̈̈ͨ̈́̌ ̧̕̕͟ ͖̠̙̦̤͍͖̦͎̤̯̣͇̱̼̩͔͖й̹̦̖͕̩̗̠̔̉͌̂͗̏ͪͤ̒̀́т̎̾͆̑̏̎͏̶̴̛̘͙̫̥̭͚̥͓̬̠̮̦͘ͅё̶̡̹͎͍͖̻́̽̃̋͛͗ͥ их. Или убейте своё дитя зовом в пустоты.."
Ладони в черной липкой массе проползли до грудины рясы, обвивая.
"Carte blanche."