Богоматерь цветов: Пацанский флекс
Елена КушнирГДЕ ЛГУТ И СЕБЕ И ДРУГ ДРУГУ,
И ПАМЯТЬ НЕ СЛУЖИТ УМУ,
ИСТОРИЯ ХОДИТ ПО КРУГУ
ИЗ КРОВИ — ПО ГРЯЗИ — ВО ТЬМУ.
Игорь Губерман
-------------------------------------------------------------
Буду погибать молодым, буду погибать
Буду погибать молодым, буду погибать
Слава КПСС — Пацанский флекс
Шико и герцог Майеннский

Майенн сидел в кресле и читал свежую газету. В комнате пахло типографской краской, и его мясистые тупоносые пальцы были испачканы черным, когда он поднял руку.
— Всыпьте ему побольше, мэтр. Пусть знает свое место.
— Вы очень снисходительны, монсеньор. Я бы выбрал для этой цели не плетку, а бейсбольную биту, чтобы все кости этой дряни переломать.
— Тогда вы его убьете, а я обещал мадам сохранить жизнь этому таракану. Представляете, кто-то интересуется его тараканьей жизнью.
Майенн рассмеялся, колыхая складки под подбородком. Поправил манжету, и она тоже испачкалась газетными словами. Герцог приглушенно выругался. Потом сказал:
— Выньте у него кляп.
Изо рта выдрали красный пластиковый шар, оставивший тупой привкус.
— Он будет орать, монсеньор, — предупредил мэтр Николя Давид.
— Именно это я и хочу услышать.
— Не дождетесь, — просипел он, собирая во рту пластиковую слюну. — Знаете, герцог, я ошибался, вы совсем не толстый. В масштабах этой вселенной, по крайней мере. И я уверен, что в вашем внутреннем мире таится много прекрасного. Пять гамбургеров с картошкой-фри. А воспитывали тебя методом кнута и пряника, поэтому ты вырос жирным извращенцем. — Нервно, отвратительно суетливо затараторил: — Я вызываю вас, будем стреляться, при таких объемах противника я в любом случае попаду в цель!
Он дернулся безо всякого смысла, наручники впились в запястья; потный затылок, шея, голая спина; клубок скользких змей в животе, слои ужаса под кожей.
Он затараторил еще быстрее:
— Освободите мне руки, монсеньор, и я обниму вас как брата. Ах, да, нельзя объять!..
Майенн раздулся, как жаба, лицо пошло рябью; бумага хрустнула, смятая, полетела на пол.
— Необъятное!
— Приступайте!
Хлыст рассек мгновение накатившейся тишины, и в первые несколько секунд он ничего не почувствовал, а дальше чувствовал все.
— Блядь!
Этому ловкачу мэтру Николя Давиду удалось с первого удара выбить из его легких вопль.
— Вот ты и орешь, — сказал Майенн.
Свистнул хлыст, он вскрикнул и почему-то увидел чертову газету с заголовком, сочащимся репортерским медом, увидел дату «8 июня», увидел фотографию короля, пожимающего руку адмиралу Колиньи; оба улыбались, король застенчиво и ошеломленно, Колиньи принимал его обожание с бесстрастием древнего божества. Колиньи был бесстрастен и богоподобен, тучен и незыблем; из двух любящих один всегда подставляет щеку и делает вид, какой же я был кретин, пальцем деланный, хлыст свистел и свистел и свистел, она делала вид, я понял это, 8 июня.
— Я вас урою, монсеньор, — просипел он сквозь кислоту в горле. — Вы заплатите мне за это. Слышь, кусок сала?
— Ах, как страшно, — усмехнулся Майенн. — Мэтр, всыпьте ему еще.
На глаза наползли белые пятна, бумажный король с Колиньи исчезли, и Майенн исчез, и комната. Смерть, подумал он, оставляет то же самое количество клеток в организме, с этой точки зрения в мире ничего не изменится. А я могу превратиться в миллиарды сверкающих фотонов и рассеяться по Вселенной, узнав шесть миллиардов имен Бога. Они говорят: главная проблема атеиста в том, что ты хочешь помолиться, а молиться некому. Неправда. Засуньте свои клише себе в жопу. Я не спорю с существующими религиозными доктринами. Не признаю эталоны. Не нуждаюсь в вере. Вот так просто.
Его вытащили из темноты. Грубые руки тормошили и оживляли его. В лицо плеснули ледяной водой.
Два размытых силуэта. Апостолы Петр и Павел у жемчужных врат.
— Очнулся, мешок с дерьмом?
Ошибочка, апостолы мудак и мудак.
Ответить он не может. Язык, плохо выструганный у него во рту, придавило тяжестью.
Он лежит. Поначалу его приковали наручниками к настенному светильнику в очаровательных бронзовых завиточках. Завиточки исчезли, к его разодранной спине прилипала кровать. С потолка стекали подтеки желтой краски. Рассвет? А был вечер, он пошел на свидание, приволок букет роз размером с овцу, потому что был кретин, пальцем деланный. Она даже не пришла. Заманила его в свой дом, где его ждали.
Его всасывала темнота с ровной белой чертой посередине, как автобан. Я пойду по ней вперед. Другие дороги теперь мне закрыты, с таким-то пятнышком в биографии.
— Сдох? — спросил толстый голос.
Слова пробились сквозь завывания крови в ушах.
Вода снова плеснула в лицо.
— Нет, монсеньор, всего лишь отключился. — Пропыхтел кто-то, усердно потевший. — Не беспокойтесь.
— Я и не беспокоюсь. Когда он очнется, забейте его до смерти, я передумал. Этот сучонок задумал мне угрожать.
Низкий гул. Мокрый хлопок по щеке.
— Эй, клоун! Открывай глазки. Пей, в этом ведре полы мыли всего один раз. Смешно тебе теперь, ублюдок, смешно?
Низкий гул, боль, вода в рот. Мыло и грязь смешиваются в тошнотворном вкусе.
Они ржут, он хрипит и кашляет, омерзение выходит пеной на губах.
Спазм скрутил живот, и он попытался перевернуться набок.
— Поднимите его! — Крикнул Майенн.
Силуэты, маячившие на грани восприятия, приблизились. Он сдержал дурноту страшным усилием и боднул преграду плоти головой в грудь, а другому врезал ногой в тяжелом армейском ботинке в район паха, сшибив его на пол. Чуть не свалился, но устоял. Они взвыли и дернулись в разные стороны, расчистив ему узкий коридор свободы.
До окна было два шага, но он волок свое разбитое тело туда слишком долго, они почти успели схватить его. Он пнул кого-то ботинком по голени, и тот удачно упал на другого.
Он вскочил на подоконник, не зная, с какого этажа ему придется прыгать. Вечером у дома на него сразу навалились дюжие молодцы, оглушили и потащили его внутрь. Его могут ожидать гостеприимные объятия асфальта, до которого он долетит покойником, потому что умрет от разрыва сердца раньше, чем его разотрет в кровавую кашу.
Возможно, он ловит губами свои последние секунды. Возможно, это будет лучшим выходом из положения.
— Стой, урод черножопый! Стоять! Уйдет сейчас!
Господи, если ты есть… А, я забыл, тебя нет. Какой позор, что я думаю об этом. Мне стыдно перед собой, потому что я не знаю других авторитетов.
Если попытаться сгруппироваться…
Скрежет его зубов полосует ночной воздух. Лицо стекает вниз — это вода, мыло и страх.
Он не знает, закрыты ли его глаза.
Через какое-то время он доволакивает себя к проезжей дороге. Кто-то появится и задавит его 8 июня, я забыл, какой сейчас год. Кажется, у него сломана нога. Толстая девочка не смогла выброситься из окна. А худая смогла! Смешно тебе теперь, ублюдок, смешно?
Город стоит вокруг него, как холмы, дома слиты с небом. Электрические созвездия немы. Ровная черта посередине. Он берет чернила, красивое старинное перо и начинает выписывать на белой полосе своим великолепным каллиграфическим подчерком: «Герцог Майеннский — свиноёб». Бог улыбается ему из потоков мыслящего света.
Свет превратился в две режущие щели, забившиеся между ресниц. Раздался визг колес, скрип тормозов и вопли. Звуки шли из колодца темноты. Он ощутил прибытие смерти, но она остановилась недалеко от него и принялась орать.
— Блядь, блядь, бля! — Смерть сделала паузу в один выдох и завопила громче: — Мы кого-то задавили! Почему вы там сидите?
Распахнулась вторая дверца, из машины выбралось множество ног.
— Почему вы там сидите? — не унимался человек, хотя к нему уже подошли. — Где верные люди, которые всегда должны быть рядом со мной?
— Мы рядом с вами, — сказал холодный голос. — Просто, когда вы под кокаином, за вами невозможно угнаться.
— Тут покойник!
— Какой покойник?
— Ты что, слепой, Дю Га? Кровь Христова, какой ужас, правда?
В последних словах пробилось болезненное восхищение. Он замахал рукой, кажется, перекрестился.
— Ну, что там, Дю Га? Жив, мертв? Дю Га, отвечай! Дю Га!
Какой омерзительный гнусавый голос. Если он не заткнется, я ему врежу.
Его брезгливо потрогали кончиком ботинка, и он слабо застонал. И этому врежу. Ботинком меня, сука, трогает!
— Жив ваш покойник, монсеньор, — отвечал второй.
Теснившаяся вокруг толпа тянула вперед шеи.
На него обрушилось лицо в клочьях света автомобильных фар. Его обдало глубоким, сложносочиненным, сладко-пряным запахом; ночь раскатала по нему влажный вдох.
— Что с ним случилось?
— Мы его не сбили, — сказал холодный человек. — Видимо, последствия избиения. У него вся спина в крови. Нога сломана или вывихнута. Посмотрите, как он лежит.
— Пьяный, — сказал третий, источая презрение. — И полуголый. Бомж какой-то. Нашли с кем возиться, монсеньор.
— Нет, Сен-Люк, алкоголем не пахнет. Что до полуголых людей, — весь кокетливо завертелся, — думаю, мы не должны осуждать их, не так ли?
Череда хихиканий, красный гуттаперчевый рот, хаос кожи. Он словно резиновый.
Лицо разгладилось и отвердело.
— Помогите ему подняться.
— Что за блажь, монсеньор? — возмутился кто-то. — Вы что, теперь собираетесь подбирать бродяг с улиц?
— Куда вы его повезете? К себе? Он мебель перепачкает.
— Я куплю себе новую. Пора избавиться от того уродливого лимонного кресла.
— Это кресло подарил вам я, монсеньор.
— Правда, д’О? Я забыл.
— У него действительно жалкий вид.
— У кресла? Это точно.
— Ну, спасибо, блин, монсеньор.
— Могу я найти вам бездомную собаку, монсеньор? Ее вы тоже возьмете к себе.
— Я сказал, поднимите его. Сен-Мегрен, Сен-Люк, д’О! Живо!
Опять чужие руки, почти такие же грубые. Обильное дыхание недовольства.
Откуда такая заботливость, монсеньор, или как там тебя?
— Что произошло? — спросил его первый. — Тебя избили? Как ты здесь очутился? У тебя нога сломана, да? Кто ты такой?
Вопросы зудели над ухом. Монсеньор назойлив как муха.
С немалым трудом он разлепил губы.
— Горстка органических элементов. Фотон мыслящего света. Хуй знает.
Он закашлялся. Слова царапали гортань.
Один фыркнул из-за спины:
— Я говорил, что он пьяный!
— Псих, — прокомментировал другой.
— Господа, это прелестно! — взвизгнул первый.
Он уставился на него с полубезумным видом. Огромные зрачки застилали глаза.
— Этот человек страдает, — медленно сказал он, указывая на него пальцем. — Не только физически, но и духовно. Я вижу это, потому что сам знаю страдание.
Ресницы приклеенные. Физиономия раскрашенная. Он мне кое-кого напоминает.
— Давайте я его прикончу, чтобы не мучился, — предложил холодный.
— Иногда я не знаю, Дю Га, это сухой юмор, или у тебя каменное сердце.
— Сухой юмор. И у меня каменное сердце. Вы прекрасно это знаете, монсеньор.
Дю Га, Сен-Люк, Сен-Мегрен, что-то копошится в памяти… Неужели?.. Почему меня не подобрало более приличное общество? Пара сифилитичных шлюх, например.
Мимо промчалась, разбросав огни, машина, оглушила и ослепила его. Он обвалился на державшие его руки.
— Эй, эй, эй! — холодный втиснул окрик ему в уши. — Не падай!
Его встряхнули. Сколько неприязненных чужих прикосновений. Мир с жесткими краями. Я все режусь и режусь об него. Тошно.
— Монсеньор, он едва живой. Если хотите что-то сделать для него, делайте это сейчас. Лично я оставил бы его тут.
— Не сомневаюсь, — сухо сказал первый. — Несите его в машину, по дороге я решу.
— Не надо, — прохрипел он, собрав последние крохи сил. — У вас самый отвратительный голос в мире, монсеньор. Если я услышу его еще раз, я сдохну.
Поднялся возмущенный галдеж. Его снова встряхнули, и он больше не мог сдерживать рвоту, постаравшись, чтобы его стошнило на холодного. Тот разразился руганью, принеся ему первое удовлетворение за весь вечер.
— Гаденыш!
— Вряд ли он виноват в том, что ему стало плохо, Дю Га.
— Да? Поглядите на эту физиономию. Очередной гасконский прохвост. Он завтра спалит Лувр.
— Не будем выражать преждевременных надежд, — усмехнулся первый. — Почему вы застыли? Какое-то стадо черепах. Почему за мной никто не идет?
— Потому что за вами невозможно угнаться, когда вы под кайфом.
— Ладно, ладно. Сегодня мы совершим благородное дело и спасем человеку жизнь!
Накатила вторая волна тошноты. На спине пылала корка пожара.
— Не хочу, — он едва выталкивал звуки изо рта. — Голос. Сдохну.
Голос вдруг лишился вертлявых обертонов и суетливости.
Насмешливый и спокойный, он пощекотал шепотком его щеку.
— Значит, сдохнешь. Поехали.