Глава 6. Безвременье. Исход.
ABN📝“...это было давным-давно, но даже когда все это происходило, я, сколько мог, пытался дистанцироваться от происходящего.
Оглядываясь на эти события сейчас, единственное сравнение, которое приходит в голову: прохождение непостижимого лабиринта из металлических решеток и шприцев — своеобразный коллаж; я воспринимал это как коллаж, только и всего, отнюдь не как мученичество. И я остро чувствовал правду, заключенную в оденовских строках, которых в то время еще не знал: "Самые ужасные муки идут своим чередом в каком-нибудь закоулке, а рядом…"

Просыпаюсь по телефону, бреюсь,
чищу зубы, харкаю, умываюсь,
вытираюсь насухо, ем яйцо.
Утром есть что делать, раз есть лицо.
Поздно вечером он говорит подруге,
что зимою лучше всего на Юге;
она, пристегивая чулок,
глядит в потолок.
В этом году в феврале собачий
холод. Птицы чернорабочей
крик сужает Литейный мост.
Туча вверху,
как отдельный мозг.
1968
Страх
Вечером входишь в подъезд, и звук
шагов тебе самому
страшен настолько, что твой испуг
одушевляет тьму.
Будь ты другим и имей черты
другие, и, пряча дрожь,
по лестнице шел бы такой как ты,
ты б уже поднял нож.
Но здесь только ты; и когда с трудом
ты двери своей достиг,
ты хлопаешь ею — и в грохоте том
твой предательский крик.
1970

8 октября 1967 года у Марины Басмановой родился мальчик от Иосифа Бродского. Назван он был, как и предсказанно в «Пророчестве» Андреем, однако в начале января 1968 года Басманова окончательно прервала с Бродским все отношения. В день рождения сына поэт подарил ему Библию с надписью: «Андрею на всю жизнь». Марина разрешала Иосифу видеться с мальчиком лишь при одном условии: держать в тайне, что он его отец.

Сын! Если я не мертв, то потому
что, связок не щадя и перепонок,
во мне кричит всё детское: ребенок
один страшится уходить во тьму.
Сын! Если я не мертв, то потому
что молодости пламенной — я молод
с ее живыми органами холод
столь дальних палестин не по уму.
Сын! Если я не мертв, то потому
что взрослый не зовет себе подмогу.
Я слишком горд, чтобы за то, что Богу
предписывалось, браться самому.
Сын! Если я не мертв, то потому
что близость смерти ложью не унижу:
я слишком стар. Но и вблизи не вижу
там избавленья сердцу моему.
Сын! Если я не мертв, то потому
что знаю, что в Аду тебя не встречу.
Апостол же, чьей воле не перечу,
в Рай не позволит занести чуму.
Сын! Я бессмертен. Не как оптимист.
Бессмертен, как животное. Что строже.
Все волки для охотника — похожи.
А смерть — ничтожный физиономист.
Грех спрашивать с разрушенных орбит!
Но лучше мне кривиться в укоризне,
чем быть тобой неузнанным при жизни.
Услышь меня, отец твой не убит.
1967
Посвящения М.Б. 1967-1968
Postscriptum
Как жаль, что тем, чем стало для меня
твое существование, не стало
мое существованье для тебя.
...В который раз на старом пустыре
я запускаю в проволочный космос
свой медный грош, увенчанный гербом,
в отчаянной попытке возвеличить
момент соединения... Увы,
тому, кто не умеет заменить
собой весь мир, обычно остается
крутить щербатый телефонный диск,
как стол на спиритическом сеансе,
покуда призрак не ответит эхом
последним воплям зуммера в ночи.
1967

Кажинный раз на этом самом месте
я вспоминаю о своей невесте.
Вхожу в шалман, заказываю двести.
Река бежит у ног моих, зараза.
Я говорю ей мысленно: бежи.
В глазу — слеза. Но вижу краем глаза
Литейный мост и силуэт баржи.
Моя невеста полюбила друга.
Я как узнал, то чуть их не убил.
Но Кодекс строг. И в чем моя заслуга,
что выдержал характер. Правда, пил.
Я пил как рыба. Если б с комбината
не выгнали, то сгнил бы на корню.
Когда я вижу будку автомата,
то я вхожу и иногда звоню.
Подходит друг, и мы базлаем с другом.
Он говорит мне: Как ты, Иванов?
А как я? Я молчу. И он с испугом
Зайди, кричит, взглянуть на пацанов.
Их мог бы сделать я ей. Но на деле
их сделал он. И точка, и тире.
И я кричу в ответ: На той неделе.
Но той недели нет в календаре.
Рука, где я держу теперь полбанки,
сжимала ей сквозь платье буфера.
И прочее. В углу на оттоманке.
Такое впечатленье, что вчера.
Мослы, переполняющие брюки,
валялись на кровати, все в шерсти.
И горло хочет громко крикнуть: Суки!
Но почему-то говорит: Прости.
За что? Кого? Когда я слышу чаек,
то резкий крик меня бросает в дрожь.
Такой же звук, когда она кончает,
хотя потом еще мычит: Не трожь.
Я знал ее такой, а раньше — целой.
Но жизнь летит, забыв про тормоза.
И я возьму еще бутылку белой.
Она на цвет как у нее глаза.
1968

Шесть лет спустя
Так долго вместе прожили, что вновь
второе января пришлось на вторник,
что удивленно поднятая бровь,
как со стекла автомобиля – дворник,
с лица сгоняла смутную печаль,
незамутненной оставляя даль.
Так долго вместе прожили, что снег
коль выпадет, то думалось – навеки,
что, дабы не зажмуривать ей век,
я прикрывал ладонью их, и веки,
не веря, что их пробуют спасти,
метались там, как бабочки в горсти.
Так чужды были всякой новизне,
что тесные объятия во сне
бесчестили любой психоанализ
что губы, припадавшие к плечу,
с моими, задувавшими свечу,
не видя дел иных, соединялись.
Так долго вместе прожили, что роз
семейство на обшарпанных обоях
сменилось целой рощею берез,
и деньги появились у обоих,
и тридцать дней над морем, языкат,
грозил пожаром Турции закат.
Так долго вместе прожили без книг,
без мебели, без утвари на старом
диванчике, что – прежде чем возник –
был треугольник перпендикуляром,
восставленным знакомыми стоймя
над слившимися точками двумя.
Так долго вместе прожили мы с ней,
что сделали из собственных теней
мы дверь себе – работаешь ли, спишь ли,
но створки не распахивались врозь,
и мы прошли их, видимо, насквозь
и черным ходом в будущее вышли.
1968

Наш герой, покинутый своей любовью и непризнанный в своём отечестве, интуитивно продолжал цепляться за малейшие островки суши вокруг. Поездки в Крым, в Москву, в Прибалтику, поиск вдохновения, написание стихов, редкие выступления с чтением стихов - с одной стороны, и попытки сняться в кино, написать сценарии, опубликовать стихи, бесконечные отказы от официальных органов, обивание порогов - с другой. За границей Бродского читает весь русскоязычный слой, «Горбунова и Горчакова» хвалит Набоков, а в Советском Союзе ничего не меняется - полное игнорирование и обоюдный остракизм. Борьба за признание себя русским поэтом, письма в различные инстанции, безденежье, непонимание. Этот ряд через запятые можно продолжать. Параллельно с этим происходит заочное общение с Западом, пересылка туда рукописей, написание рецензий.

Зимним вечером в Ялте
Сухое левантинское лицо,
упрятанное оспинками в бачки.
Когда он ищет сигарету в пачке,
на безымянном тусклое кольцо
внезапно преломляет двести ватт,
и мой хрусталик вспышки не выносит:
я щурюсь; и тогда он произносит,
глотая дым при этом, "виноват".
Январь в Крыму. На черноморский брег
зима приходит как бы для забавы:
не в состояньи удержаться снег
на лезвиях и остриях агавы.
Пустуют ресторации. Дымят
ихтиозавры грязные на рейде.
И прелых лавров слышен аромат.
"Налить вам этой мерзости?" "Налейте".
Итак — улыбка, сумерки, графин.
Вдали буфетчик, стискивая руки,
дает круги, как молодой дельфин
вокруг хамсой заполненной фелюки.
Квадрат окна. В горшках — желтофиоль.
Снежинки, проносящиеся мимо.
Остановись, мгновенье! Ты не столь
прекрасно, сколько ты неповторимо.
январь 1969

Первый выученный мною наизусть фрагмент поэмы Бродского:
Когда так много позади
всего, в особенности — горя,
поддержки чьей-нибудь не жди,
сядь в поезд, высадись у моря.
Оно обширнее. Оно
и глубже. Это превосходство —
не слишком радостное. Но
уж если чувствовать сиротство,
то лучше в тех местах, чей вид
волнует, нежели язвит.
октябрь 1969
Коктебель

E. R.
Второе Рождество на берегу
незамерзающего Понта.
Звезда Царей над изгородью порта.
И не могу сказать, что не могу
жить без тебя — поскольку я живу.
Как видно из бумаги. Существую;
глотаю пиво, пачкаю листву и
топчу траву.
Теперь в кофейне, из которой мы,
как и пристало временно счастливым,
беззвучным были выброшены взрывом
в грядущее, под натиском зимы
бежав на Юг, я пальцами черчу
твое лицо на мраморе для бедных;
поодаль нимфы прыгают, на бедрах
задрав парчу.
Что, боги, — если бурое пятно
в окне символизирует вас, боги, —
стремились вы нам высказать в итоге?
Грядущее настало, и оно
переносимо; падает предмет,
скрипач выходит, музыка не длится,
и море все морщинистей, и лица.
А ветра нет.
Когда-нибудь оно, а не — увы —
мы, захлестнет решетку променада
и двинется под возгласы «не надо»,
вздымая гребни выше головы,
туда, где ты пила свое вино,
спала в саду, просушивала блузку,
— круша столы, грядущему моллюску
готовя дно.
январь 1971
Ялта

Суббота (9 января)
Суббота. Как ни странно, но тепло.
Дрозды кричат, как вечером в июне.
А странно потому, что накануне
боярышник царапался в стекло,
преследуемый ветром (но окно
я не открыл), акации трещали
и тучи, пламенея, возвещали
о приближенье заморозков.
Но все обошлось, и даже дрозд поет.
С утра возился с чешскими стихами.
Вошла соседка, попросила йод;
ушла, наполнив комнату духами.
И этот запах в середине дня,
воспоминаний вызволив лавину,
испортил всю вторую половину.
Не так уж необычно для меня.
Уже темно, и ручку я беру,
чтоб записать, что ощущаю вялость,
что море было смирным поутру,
но к вечеру опять разбушевалось.
1971

Люблю это стихотворение из цикла «Литовский дивертисмент». Оно тоже наполнено духом эмиграции, который нависает над поэтом все эти годы:
«Родиться бы сто лет назад
и сохнущей поверх перины
глазеть в окно и видеть сад,
кресты двуглавой Катарины;
стыдиться матери, икать
от наведенного лорнета,
тележку с рухлядью толкать
по желтым переулкам гетто;
вздыхать, накрывшись с головой,
о польских барышнях, к примеру;
дождаться Первой мировой
и пасть в Галиции — за Веру,
Царя, Отечество, — а нет,
так пейсы переделать в бачки
и перебраться в Новый Свет,
блюя в Атлантику от качки.»
1971

Заявление Бродского 11 июля 1968 года в издательство «Советский Писатель»:
«Волею судеб, я — русский поэт. И, как таковой, я имею право требовать в издательских делах — соблюдения литературных норм, а к себе лично — уважения. Литературный труд является единственным источником моего существования и основным содержанием жизни. Занимаясь им на протяжении 10 лет, я, полагаю, имею основания достаточно трезво судить о качестве своей работы. Я убежден, что все, что я делал и делаю, служит и послужит к пользе и славе русской культуры. Не думай я так, я бы не брался за перо вовсе. Поэтому я не желаю ставить судьбу своих произведений в зависимость от чьих бы то ни было амбиций и настаиваю на установлении между мной и публикой отношений, лишенных какого-либо посредничества, а именно: отношений между автором и его читателями.
Я хочу напомнить, что своей репутацией человека подозрительного образа мыслей я обязан людям и обстоятельствам, к литературе отношения не имеющим. И продолжающееся положение, при котором мои произведения, не будучи опубликованными, подвергаются заглазному охаиванию, а сам я — публичным поношениям, считаю и вредным, и оскорбительным. Мои книги выходят во многих странах мира, а в отечестве разнообразные лица и инстанции, преследуя неведомые мне цели, превращают меня в литературное пугало. Появление своих произведений за рубежом поэтому считать идеологической диверсией врагов моей родины я отказываюсь. Гораздо более вредным и нетерпимым является искусственное замалчивание чьего-либо творчества, ибо это создает удушливую обстановку подпольщины и скандала. Чем дольше существует такое положение, тем труднее от него избавиться не только его жертвам, но и его создателям.
Я не знаю и не желаю знать, какие именно эмоции вызывает мое имя у руководства Лен. отд. издательства Советский Писатель — мистический или просто шкурный страх; но во имя здравого смысла, во имя той пользы, которую, я уверен, принесут читателю поэзии мои произведения, во имя, наконец, добрых нравов литературы, я настаиваю на том, чтобы с существующим положением было покончено. Ответственность, лежащая на издателях, совершенно ничтожна по сравнению с той, которую берет на себя автор; ибо ему приходится отчитываться не перед Горлитом, а перед народом и перед настоящим и будущим временем.
Я не знаю, перед кем именно я на свете грешен, но перед русской культурой и перед своим народом я чист. Я пишу по-русски и, надеюсь, пишу неплохо. Я не особенно беспокоюсь, в конечном счете, о судьбе своих произведений: стихи — вещь живучая, почти огнеупорная. Пройдет время, и народ скажет о них свое слово. Но мне хотелось бы, чтобы эта возможность была предоставлена ему сегодня, ибо тем самым мне будет предоставлена возможность его услышать.»

Это что касается общественной и писательской жизни. А что касается личной - то после расставания с Басмановой Бродский, кроме страданий по ней, пытался жениться на иностранке - это дало бы ему возможность реализовывать писательские амбиции на Западе, но существовать в родной среде, общаться и писать по-русски, что было для Бродского в тот период чрезвычайно, критически важно.
Первая попытка женитьбы - англичанка Фейт Вигзелл. Мимолётный роман, чувства, но что-то пошло не так...

Дальше, в 1971 году Иосиф познакомился с дочерью высокопоставленного американского дипломата Кэрол Аншютц, которая приехала на стажировку в Ленинград. С ней отношения зашли до официальных движений, но требовалось много времени на согласования и расстроилось это лишь высылкой поэта в 1972 году, как говорят «накрыло волной большего порядка».

С обеими женщинами в будущем Иосиф Бродский поддерживал дружеские отношения и общался долгие годы в эмиграции..

А также в 1972 году у поэта родилась дочка от балерины Мариинского театра Марианны Кузнецовой.

Выяснилось это лишь после смерти Бродского спустя 23 года. Тайны - они всегда были рядом, и возможно до сих пор мы знаем не всё. Женщины всегда были страстью поэта, однако существует расхожее мнение что «бабником он не был, так как был разборчив». Не будем это опровергать:)

«...я до сих пор не знаю, что подвигло маму сообщить мне, что мой отец - Иосиф Бродский. Мне было 23 года, я уже наполовину не жила дома. В тот день задержалась, мы сидели с мамой на кухне, курили, пили чай и как-то между прочим - я не помню, чтобы шел какой-то особо напряженный разговор, - мама мне сказала: «Знаешь, кто твой настоящий папа? Иосиф Бродский». «А», - говорю я. Не скажу, что для меня это стало шоком или откровением. Нет. Во-первых, имя домашнее, привычное с детства, во-вторых, на тот момент уже возникали какие-то соображения полуабстрактные. В общем, мне это показалось естественным развитием сюжета. Кое-какие вещи встали на свои места.»
Анастасия Кузнецова

КГБ знал почти всё о личных планах и действиях Бродского. К тому же отец невесты из США - бывший высокопоставленный работник Госдепартамента. «Если бы я появился на улице Пестеля, фасад Эрмитажа сорвался бы и побежал доносить в КГБ», – шутил Иосиф.

10 мая 1972 года Бродского вызвали в ОВИР и поставили перед выбором: немедленная эмиграция или «горячие денечки» (в устах КГБ это означало допросы, тюрьмы и психбольницы).
«Мне говорят, что нужно уезжать.
Да-да. Благодарю. Я собираюсь.
Да-да. Я понимаю. Провожать
не следует. Да, я не потеряюсь.
Ах, что вы говорите — дальний путь.
Какой-нибудь ближайший полустанок.
Ах, нет, не беспокойтесь. Как-нибудь.
Я вовсе налегке. Без чемоданов.
Да-да. Пора идти. Благодарю.
Да-да. Пора. И каждый понимает.
Безрадостную зимнюю зарю
над родиной деревья поднимают.
Всё кончено. Не стану возражать.
Ладони бы пожать — и до свиданья.
Я выздоровел. Нужно уезжать.
Да-да. Благодарю за расставанье.
Вези меня по родине, такси.
Как будто бы я адрес забываю.
В умолкшие поля меня неси.
Я, знаешь ли, с отчизны выбываю.
Как будто бы я адрес позабыл:
к окошку запотевшему приникну
и над рекой, которую любил,
я расплачусь и лодочника крикну.
(Всё кончено. Теперь я не спешу.
Езжай назад спокойно, ради Бога.
Я в небо погляжу и подышу
холодным ветром берега другого.)
Ну, вот и долгожданный переезд.
Кати назад, не чувствуя печали.
Когда войдешь на родине в подъезд,
я к берегу пологому причалю.»

Как вы думаете, почему власти обошлись с вами таким образом? И почему в 1972 году вас заставили покинуть Россию?
Я не слишком-то ломал себе голову над их решениями просто потому, что не имею ни малейшего желания вникать в их мысли — это тупик воображения. Как бы то ни было, причин могло быть несколько. Прежде всего: ГБ ведет досье на каждого, кто занят литературой или искусством. Каждому — по досье.
Досье писателя растет весьма быстро — к нему прилагаются рукописи. А как только дело начинает занимать слишком много места на полке, в соответствующем кабинете становится ясно: надо что-то делать. Возможности ограничены, как блюда в меню: вас могут потянуть на допросы, избить, выкинуть с работы, а затем преследовать за тунеядство, могут посадить вас в тюрьму, а потом перевести в психушку или наоборот, но в моем случае к 1972 году меню было исчерпано — и тогда власти решили попробовать новый трюк.
Думаю, этим я обязан своей славе: по сути, я оказался первым, кого они вынудили уехать.
Что вы чувствовали, покидая Россию не по своей воле?
Переживания были самые разные, но более всего мне запомнился страшный гнев. Гнев, обращенный и на самого себя, потому что я тогда заблуждался, до самого конца утешая себя мыслью: наплевать, в какой грязи меня они вываляли, при этом они осознают мою ценность. Я обманывался и льстил себе — и им, кстати, тоже.

Перед отъездом из страны Бродский пишет письмо главе СССР Л.И.Брежневу. Этот поступок вызвал много противоречий, и в дальнейшем поэт не любил комментировать его:
Письмо Иосифа Бродского генеральному секретарю ЦК КПСС Леониду Брежневу
Уважаемый Леонид Ильич,
покидая Россию не по собственной воле, о чем Вам, может быть, известно, я решаюсь обратиться к Вам с просьбой, право на которую мне дает твердое сознание того, что все, что сделано мною за 15 лет литературной работы, служит и еще послужит только к славе русской культуры, ничему другому. Я хочу просить Вас дать возможность сохранить мое существование, мое присутствие в литературном процессе. Хотя бы в качестве переводчика — в том качестве, в котором я до сих пор и выступал.
Смею думать, что работа моя была хорошей работой, и я мог бы и дальше приносить пользу. В конце концов, сто лет назад такое практиковалось. Я принадлежу к русской культуре, я сознаю себя ее частью, слагаемым, и никакая перемена места на конечный результат повлиять не сможет. Язык — вещь более древняя и более неизбежная, чем государство. Я принадлежу русскому языку, а что касается государства, то, с моей точки зрения, мерой патриотизма писателя является то, как он пишет на языке народа, среди которого живет, а не клятвы с трибуны.
Мне горько уезжать из России. Я здесь родился, вырос, жил, и всем, что имею за душой, я обязан ей. Все плохое, что выпадало на мою долю, с лихвой перекрывалось хорошим, и я никогда не чувствовал себя обиженным Отечеством. Не чувствую и сейчас. Ибо, переставая быть гражданином СССР, я не перестаю быть русским поэтом. Я верю, что я вернусь; поэты всегда возвращаются: во плоти или на бумаге.
Я хочу верить и в то, и в другое. Люди вышли из того возраста, когда прав был сильный. Для этого на свете слишком много слабых. Единственная правота — доброта. От зла, от гнева, от ненависти — пусть именуемых праведными — никто не выигрывает. Мы все приговорены к одному и тому же: к смерти. Умру я, пишущий эти строки, умрете Вы, их читающий. Останутся наши дела, но и они подвергнутся разрушению. Поэтому никто не должен мешать друг другу делать его дело. Условия существования слишком тяжелы, чтобы их еще усложнять. Я надеюсь, Вы поймете меня правильно, поймете, о чем я прошу.
Я прошу дать мне возможность и дальше существовать в русской литературе, на русской земле. Я думаю, что ни в чем не виноват перед своей Родиной. Напротив, я думаю, что во многом прав. Я не знаю, каков будет Ваш ответ на мою просьбу, будет ли он иметь место вообще. Жаль, что не написал Вам раньше, а теперь уже и времени не осталось. Но скажу Вам, что в любом случае, даже если моему народу не нужно мое тело, душа моя ему еще пригодится.
С уважением,
Ваш Иосиф Бродский

Не получив никакого ответа, 4 июня 1972 года лишённый советского гражданства поэт вылетел из Ленинграда по предписанному еврейской эмиграции маршруту в Вену, уплатив 500 долларов. Бродский навсегда покинул родину, увозя печатную машинку, две бутылки водки для Уистена Одена и сборник стихов Джона Донна...

Вы бы назвали себя диссидентом?
Нет. Думаю, нет ничего глупее ярлыков вроде этого; государству они нужны, чтобы обесценить само понятие литературы. В каком-то смысле литература — вещь куда более серьезная, чем политика: она воздействует на сознание на ином уровне, это не "просто искусство". Если что-то нас отличает от животного царства, так это — язык, а потом поэзия: последняя есть высшая форма языка, она — средство эволюции нашего биологического вида, его антропологическая цель. И тот, кто считает ее "искусством", совершает преступление против человека как вида, и прежде всего — против себя самого.
Несмотря на то, что вы рассказываете о режиме, не кажется ли вам, что множество людей и в самом деле хотят, чтобы ими управляли, избавив от ответственности, связанной со свободным выбором?
Этого хотят весьма многие. И причина стабильности советской системы в том, что она осуществила древнейшую мечту человечества: людям гарантировано сохранение некоего status quo, они купили на это право. И уплаченная цена не кажется им слишком высокой. Она высока лишь для некоторых — наиболее предприимчивых и одаренных воображением, — но их в обществе всегда меньшинство.
Когда я вернулся из заключения, я твердил всем одно: тюрьма совсем не страшна; пребывание в ней малоприятно, но это не повод дать себя запугать настолько, чтобы не сметь открыть рта. Но это было бессмысленно: собеседники этого не воспринимали.
Посмотрите, что делают со своей свободой люди на Западе: они стараются обратить ее в безопасность, в большой дом, новую машину.
У свободы есть и печальная сторона — она в некотором смысле тупик: вам не о чем больше просить, не к чему больше стремиться. А следствием этого является вспыхивающая в людях nostalgie de la boue, и я бы не имел ничего против, если бы ее поборники, поклонники Маркса, не удовлетворяли таковую за счет живых людей.
Думаю, есть и еще кое-что: все мы загнаны в психологическую ловушку, расставленную нашей цивилизацией. Мама, няня или кто-нибудь еще с детства твердили нам, что жизнь прекрасна, что человек прекрасен, что добро победит зло, а злой серый волк никогда не придет. И когда мы сталкиваемся с чем-нибудь омерзительным, наша первая реакция: этого не может быть, произошла ошибка — ее допустили мы или, еще лучше, кто-то другой. Мамам следовало бы рассказывать детям, что в пятидесяти процентах случаев злой серый волк действительно появляется на пороге и выглядит он совсем как мы.
Мириам Гросс
Газета "Observer", 25 октября 1981 года
