Безнадежный
несвятая троица (В. А. Идейный)— Афанасий. — Тихий голос из-под вороха одеял.
— Я здесь.
Господь Всемогущий, до чего же спать хочется. Он нанял сиделку, но сам днюет и ночует у постели больного больше всех прочих. На каждый шорох дёргается, на всякий тяжёлый вздох срывается за лекарством, за водой, за чем только попросит.
Поля такой хрупкий, почти и не видно среди пышного убранства постели. Он прячется под одеялами, не переодевается из ночных сорочек, а Афанасий Иванович укрывается камзолом и спит на тахте.
— Мне получше стало.
Блеск в глазах нездоровый, дыхание страшное, с присвистом, щёки алее роз. Врёт, нехороший мальчик. Но голос такой уверенный, что Афанасий Иванович улыбается осторожно, кивает и протягивает ему руку. Исхудавшие пальцы берут её, опираются и Поля высвобождается из постельного плена.
— Куда ж ты?
— Солнце там? Да? — Он показывает на закрытые шторы.
В комнату в тихий час не проникает свет с улицы. Окно надо открывать для свежести воздуха, но пока оно закрыто. Афанасий Иванович кивает, целует Полю в висок, помогает встать на ноги. На ногах Поленька стоит неуверенно, слаб сильно — то есть не хочет, то от лекарства что-то странное с ним делается и спит по целым дням, то за приступами кашля все силы истратит. Афанасий Иванович не может смотреть, как Поля шарит ногой, пытаясь тапочки надеть. Он подхватывает милого на руки, подносит к окну, но теперь у него обе руки заняты.
— Раствори шторы, Поленька. Только осторожно, солнце больно ясно.
Да, со сна яркий свет может по глазам резануть.
Поля не стесняется своего положения. Привык уже ко всем неудобствам, что влечёт болезнь. Потому лежит на руках спокойно, и правда аккуратно, сначала щёлочку, а потом и больше раскрывает тяжёлые шторы. С улицы льётся ласковый свет морозного дня.
— Жаль, на улицу нельзя.
Афанасий Иванович моментально представляет, как принёс бы Поле горсть снега, как приказал бы принести в комнату что только его милый попросит принести, пусть всё растает и исчезнет через пару минут. Всё для Поли. Он перенёс бы в эту комнату хоть весь их любимый сад, хоть всю Россию с её коммунистами и капиталистами.
— Ничего. Скоро поправишься, а там глядишь и весна, как раз тебе для здоровья воздух будет весенний полезен.
Он позволяет Поле ещё какое-то время смотреть задумчиво на улицу с его рук, а после сажает на стул, сам становится рядом, опираясь на спинку. Солнечный лучик падает на поблёкшую кожу, на впалые щёки и обострившиеся черты лица. Тоцкий целует Полю в макушку, проводит пятерней по волосам.
— Причесался бы. — По привычке ворчит он, потому что это возвращает нормальности их вымученной больной повседневности.
— Нет уж, ножницы лучше подайте!
Поля в последнее время постричься хочет. Афанасий Иванович категорически против. Больно нравится ему шевелюра Поли, скорее подходящая барышне.
— Вот уж, сам...
Он осекается. «Сам поди да возьми», — так ведь пойдёт и, не дай Бог, свалится где ненароком! Ещё и верно подстрижётся.
— Обожди.
Гребень проходится по волосам, распутывает пряди, и Поля льнёт к пальцам милого. Подставляет по просьбе то одну сторону, то другую, придерживает чуть дрожащей рукой уже причёсанные волосы, чтобы отделить их от тех, над которыми ещё предстоит Афанасию Ивановичу потрудиться.
Позже, много позже, уже ночью Поля будет кашлять, кашлять жестоко и безостановочно, тереться об лацкан нового пиджака и щекой размазывать горячую кровь. Афанасий Иванович будет гладить его по только прибранным волосам, успокаивать и шептать: «Поленька, милый мой, мальчик мой...»
У Афанасия Ивановича детей нет, да и не будет. У Поли отца не стало давно. Может, на то они и друг другу предназначены, для того и встретились только, чтобы Тоцкому заботиться, а Поле — быть окружённому этой заботой и всячески доказывать свою от неё независимость? Всё ж таки три десятилетия разделяет их, и Афанасий Иванович ровнёхонько Поле в отцы годится. Да только что-то пошло не по небесному замыслу, от чего теперь шепчет Поля жаркими вечерами, когда на улице шумят ещё птицы, а солнце не желает садится, шепчет он: «Ах, Афанасий Иванович, милый» — и сердце у Афанасия Ивановича заходится от того пуще прежнего. «Я вас не жду», — говорит Поля решительно так, что Тоцкий и не поймёт, о чём, бишь, его милый. Не о том, не о том, чем они заняты... Что-то другое на его губах рассыпается, и никак не сообразит Афанасий Иванович.
— Афанасий Иванович, что ж вы так, милый?
— Ничего, Поленька, ничего.
— Как ничего? Вижу ведь, что у вас душа не на месте. Пойдёмте в сад, мне сейчас там особо нравится.
Они бредут по саду. Тишина хрустальна, воздух свеж и холоден, он пробирается за кашне и кусает за руки, кажется, будто иней скоро появится на едва отросших волосах Афанасия Ивановича. Поля в тёплом пальто, в этот лютый петербургский мороз он прячет руки в карманы, и только нос у него до смешного красный. Афанасий Иванович с отеческой заботой поправляет длинный шарф, чтобы красный нос туда спрятать. Не дай Бог, простудится.
Волосы Поля собрал в хвост, и хвостом этим Афанасий Иванович любуется исподтишка всю прогулку, и уже вполне явно сетует, мол, картуз опять надел вместо хорошей тёплой шапки, ведь так и уши застудить недолго. Поля поправляет картуз, залихватски поворачивает козырёк набекрень и декламирует Маркса. Ему что. В нём молодость, а Афанасию остаётся терпкость взрослого возраста и беспокойство, как бы не сделалось худо здоровью милого.
Сад стоит гол и жесток. Деревья пиками торчат в вышину неба, пруд покрыт тоненькой плёнкой будущего льда. Изо рта вылетают облачка пара. Поля в хорошем настроении, но только заметив группу студентов, идущих по направлению из университета, сразу тушуется. Отходит от Тоцкого на самый край дорожки, пинает камешек и тот улетает без единого всплеска в пруд.
— Не пора бы, Афанасий Иванович?
— Что пора? Домой хочешь? Замёрз?
— Вернуться мне…
— На учёбу? Нет, здоровьем ты ещё не окреп. Только осень на дворе, а что с тобою сделается зимой? Как ты каждый день по январским заморозкам бегать будешь? Нет, я тебе гувернёра организую на дом, если пожелаешь.
— Не то... Хочу обратно. Пустите меня, Афанасий Иванович. Пустите, век не забуду, до самой до смерти.
Тоцкий так и не понял, отчего в голосе Поли столько страдания сквозило, такая печаль и тоска в этих словах была, что сердце щемило.
Афанасию Ивановичу сорок девять, он не мается глупостями. Потому заряженный револьвер у него не под подушкой в слепой надежде. Револьвер у него лежит с Рождества Христова в верхнем ящике, где есть двойное дно.
Поля смотрит недоверчиво, тянется тронуть и тут же отдёргивает руку, как обжегшись.
— Дрянь это.
— Отчего ж. — Голос у Афанасия Ивановича серый, как дуло этого самого револьвера.
В ответ Поленька дёргает по-птичьи как-то плечом и переводит тему:
— Я хочу показать вам кое-что. Помните, как мы познакомились?
Как же не помнить. Как же, не благодарить Бога, потому что такое чудо, как забытый капсюль, только Господь и мог сотворить.
Он кивает, глядит на милого снизу вверх, глядит и чувствует любовь безграничную, отчаянную, любовь, которой за все годы не было в сердце, а теперь свалилась вся сразу за всю его жизнь прошедшую и оставшуюся.
— Помню, конечно, помню.
— Так вот пойдёмте!
Поля протягивает руку, Афанасий Иванович принимает её, даёт отвести себя к окну. Сквозь тяжёлые шторы не проникает свет.
— Давайте откроем? Пожалуйста, я вас прошу. — Поля берётся за плотную ткань и заговорщецки смотрит прямо Тоцкому в глаза. В карих глазах его блеск азарта. — Весна пришла, Афанасий Иванович! Солнце взошло.
Тоцкий тоже берётся за вторую часть занавеси, осторожно отводит в сторону. Оглядывается на Полю, да только Поли нет уже на прежнем месте.
Единственный звук в пустой комнате — шёпот Афанасия Ивановича:
— Отчего же ему не взойти, милый...
Револьвер Тоцкий позабыл на постели.