Бесы
Федор ДостоевскийИ вот он снова подымал голову, вставал на цыпочки и шел на нее поглядеть: «Господи! Да у нее завтра же разовьется горячка, к утру, пожалуй уже теперь началась! Конечно, простудилась. Она не привыкла к этому ужасному климату, а тут вагон, третий класс, кругом вихрь, дождь, а у нее такой холодный бурнусик, совсем никакой одежонки… И тут-то ее оставить, бросить без помощи! Сак-то, сак-то какой крошечный, легкий, сморщенный, десять фунтов! Бедная, как она изнурена, сколько вынесла! Она горда, оттого и не жалуется. Но раздражена, раздражена! Это болезнь: и ангел в болезни станет раздражителен. Какой сухой, горячий, должно быть, лоб, как темно под глазами и… и как, однако, прекрасен этот овал лица и эти пышные волосы, как…»
И он поскорее отводил глаза, поскорей отходил, как бы пугаясь одной идеи видеть в ней что-нибудь другое, чем несчастное, измученное существо, которому надо помочь, – «какие уж тут
надежды
! О, как низок, как подл человек!» – и он шел опять в свой угол, садился, закрывал лицо руками и опять мечтал, опять припоминал… и опять мерещились ему надежды.
«“Ох, устала, ох, устала!” – припоминал он ее восклицания, ее слабый, надорванный голос. Господи! Бросить ее теперь, а у ней восемь гривен; протянула свой портмоне, старенький, крошечный! Приехала места искать – ну что она понимает в местах, что они понимают в России? Ведь это как блажные дети, всё у них собственные фантазии, ими же созданные; и сердится, бедная, зачем не похожа Россия на их иностранные мечтаньица! О несчастные, о невинные!.. И однако, в самом деле здесь холодно…»
Он вспомнил, что она жаловалась, что он обещался затопить печь. «Дрова тут, можно принести, не разбудить бы только. Впрочем, можно. А как решить насчет телятины? Встанет, может быть, захочет кушать… Ну, это после; Кириллов всю ночь не спит. Чем бы ее накрыть, она так крепко спит, но ей, верно, холодно, ах, холодно!»
И он еще раз подошел на нее посмотреть; платье немного завернулось, и половина правой ноги открылась до колена. Он вдруг отвернулся, почти в испуге, снял с себя теплое пальто и, оставшись в стареньком сюртучишке, накрыл, стараясь не смотреть, обнаженное место.
Зажигание дров, хождение на цыпочках, осматривание спящей, мечты в углу, потом опять осматривание спящей взяли много времени. Прошло два-три часа. И вот в это-то время у Кириллова успели побывать Верховенский и Липутин. Наконец и он задремал в углу. Раздался ее стон; она пробудилась, она звала его; он вскочил как преступник.
– Marie! Я было заснул… Ах, какой я подлец, Marie!
Она привстала, озираясь с удивлением, как бы не узнавая, где находится, и вдруг вся всполошилась в негодовании, в гневе:
– Я заняла вашу постель, я заснула вне себя от усталости; как смели вы не разбудить меня? Как осмелились подумать, что я намерена быть вам в тягость?
– Как мог я разбудить тебя, Marie?
– Могли; должны были! Для вас тут нет другой постели, а я заняла вашу. Вы не должны были ставить меня в фальшивое положение. Или вы думаете, я приехала пользоваться вашими благодеяниями? Сейчас извольте занять вашу постель, а я лягу в углу на стульях…
– Marie, столько нет стульев, да и нечего постлать.
– Ну так просто на полу. Ведь вам же самому придется спать на полу. Я хочу на полу, сейчас, сейчас!
Она встала, хотела шагнуть, но вдруг как бы сильнейшая судорожная боль разом отняла у ней все силы и всю решимость, и она с громким стоном опять упала на постель. Шатов подбежал, но Marie, спрятав лицо в подушки, захватила его руку и изо всей силы стала сжимать и ломать ее в своей руке. Так продолжалось с минуту.
– Marie, голубчик, если надо, тут есть доктор Френцель, мне знакомый, очень… Я бы сбегал к нему.
– Вздор!
– Как вздор? Скажи, Marie, что у тебя болит? А то бы можно припарки… на живот например… Это я и без доктора могу… А то горчичники.
– Что ж это? – странно спросила она, подымая голову и испуганно смотря на него.
– То есть что именно, Marie? – не понимал Шатов, – про что ты спрашиваешь? О боже, я совсем теряюсь, Marie, извини, что ничего не понимаю.
– Эх, отстаньте, не ваше дело понимать. Да и было бы очень смешно… – горько усмехнулась она. – Говорите мне про что-нибудь. Ходите по комнате и говорите. Не стойте подле меня и не глядите на меня, об этом особенно прошу вас в пятисотый раз!
Шатов стал ходить по комнате, смотря в пол и изо всех сил стараясь не взглянуть на нее.
– Тут – не рассердись, Marie, умоляю тебя, – тут есть телятина, недалеко, и чай… Ты так мало давеча скушала…
Она брезгливо и злобно замахала рукой. Шатов в отчаянии прикусил язык.
– Слушайте, я намерена здесь открыть переплетную, на разумных началах ассоциации. Так как вы здесь живете, то как вы думаете: удастся или нет?
– Эх, Marie, у нас и книг-то не читают, да и нет их совсем. Да и станет он книгу переплетать?
– Кто он?
– Здешний читатель и здешний житель вообще, Marie.
– Ну так и говорите яснее, а то:
он,
а кто он – неизвестно. Грамматики не знаете.
– Это в духе языка, Marie, – пробормотал Шатов.
– Ах, подите вы с вашим духом, надоели. Почему здешний житель или читатель не станет переплетать?
– Потому что читать книгу и ее переплетать – это целых два периода развития, и огромных. Сначала он помаленьку читать приучается, веками разумеется, но треплет книгу и валяет ее, считая за несерьезную вещь. Переплет же означает уже и уважение к книге, означает, что он не только читать полюбил, но и за дело признал. До этого периода еще вся Россия не дожила. Европа давно переплетает.
– Это хоть и по-педантски, но по крайней мере неглупо сказано и напоминает мне три года назад; вы иногда были довольно остроумны три года назад.
Она это высказала так же брезгливо, как и все прежние капризные свои фразы.
– Marie, Marie, – в умилении обратился к ней Шатов, – о Marie! Если б ты знала, сколько в эти три года прошло и проехало! Я слышал потом, что ты будто бы презирала меня за перемену убеждений. Кого ж я бросил? Врагов живой жизни; устарелых либералишек, боящихся собственной независимости; лакеев мысли, врагов личности и свободы, дряхлых проповедников мертвечины и тухлятины! Что у них: старчество, золотая средина, самая мещанская, подлая бездарность, завистливое равенство, равенство без собственного достоинства, равенство, как сознает его лакей или как сознавал француз девяносто третьего года… А главное, везде мерзавцы, мерзавцы и мерзавцы!
– Да, мерзавцев много, – отрывисто и болезненно проговорила она. Она лежала протянувшись, недвижимо и как бы боясь пошевелиться, откинувшись головой на подушку, несколько вбок, смотря в потолок утомленным, но горячим взглядом. Лицо ее было бледно, губы высохли и запеклись.
– Ты сознаешь, Marie, сознаешь! – воскликнул Шатов. Она хотела было сделать отрицательный знак головой, и вдруг с нею сделалась прежняя судорога. Опять она спрятала лицо в подушку и опять изо всей силы целую минуту сжимала до боли руку подбежавшего и обезумевшего от ужаса Шатова.
– Marie, Marie! Но ведь это, может быть, очень серьезно, Marie!
– Молчите… Я не хочу, не хочу, – восклицала она почти в ярости, повертываясь опять вверх лицом, – не смейте глядеть на меня, с вашим состраданием! Ходите по комнате, говорите что-нибудь, говорите…
Шатов как потерянный начал было снова что-то бормотать.
– Вы чем здесь занимаетесь? – спросила она, с брезгливым нетерпением перебивая его.
– На контору к купцу одному хожу. Я, Marie, если б особенно захотел, мог бы и здесь хорошие деньги доставать.
– Тем для вас лучше…
– Ах, не подумай чего, Marie, я так сказал…
– А еще что делаете? Что проповедуете? Ведь вы не можете не проповедовать; таков характер!
– Бога проповедую, Marie.
– В которого сами не верите. Этой идеи я никогда не могла понять.
– Оставим, Marie, это потом.
– Что такое была здесь эта Марья Тимофеевна?
– Это тоже мы потом, Marie.
– Не смейте мне делать такие замечания! Правда ли, что смерть эту можно отнести к злодейству… этих людей?
– Непременно так, – проскрежетал Шатов.
Marie вдруг подняла голову и болезненно прокричала:
– Не смейте мне больше говорить об этом, никогда не смейте, никогда не смейте!
И она опять упала на постель в припадке той же судорожной боли; это уже в третий раз, но на этот раз стоны стали громче, обратились в крики.
– О, несносный человек! О, нестерпимый человек! – металась она, уже не жалея себя, отталкивая стоявшего над нею Шатова.
– Marie, я буду что хочешь… я буду ходить, говорить…
– Да неужто вы не видите, что началось?
– Что началось, Marie?
– А почем я знаю? Я разве тут знаю что-нибудь… О, проклятая! О, будь проклято всё заране!
– Marie, если б ты сказала, что начинается… а то я… что я пойму, если так?
– Вы отвлеченный, бесполезный болтун. О, будь проклято всё на свете!
– Marie! Marie!
Он серьезно подумал, что с ней начинается помешательство.
– Да неужели вы, наконец, не видите, что я мучаюсь родами, – приподнялась она, смотря на него со страшною, болезненною, исказившею всё лицо ее злобой. – Будь он заране проклят, этот ребенок!
– Marie, – воскликнул Шатов, догадавшись наконец, в чем дело, – Marie… Но что же ты не сказала заране? – спохватился он вдруг и с энергическою решимостью схватил свою фуражку.
– А я почем знала, входя сюда? Неужто пришла бы к вам? Мне сказали, еще через десять дней! Куда же вы, куда же вы, не смейте.
– За повивальною бабкой! я продам револьвер; прежде всего теперь деньги!
– Не смейте ничего, не смейте повивальную бабку, просто бабу, старуху, у меня в портмоне восемь гривен… Родят же деревенские бабы без бабок… А околею, так тем лучше…
– И бабка будет, и старуха будет. Только как я, как я оставлю тебя одну, Marie!
Но, сообразив, что лучше теперь оставить ее одну, несмотря на всё ее исступление, чем потом оставить без помощи, он, не слушая ее стонов, ни гневливых восклицаний и надеясь на свои ноги, пустился сломя голову с лестницы.
III
Прежде всего к Кириллову. Было уже около часу пополуночи. Кириллов стоял посреди комнаты.
– Кириллов, жена родит!
– То есть как?
– Родит, ребенка родит!
– Вы… не ошибаетесь?
– О нет, нет, у ней судороги!.. Надо бабу, старуху какую-нибудь, непременно сейчас… Можно теперь достать? У вас было много старух…
– Очень жаль, что я родить не умею, – задумчиво отвечал Кириллов, – то есть не я родить не умею, а сделать так, чтобы родить, не умею… или… Нет, это я не умею сказать.
– То есть вы не можете сами помочь в родах; но я не про то; старуху, старуху, я прошу бабу, сиделку, служанку!
– Старуха будет, только, может быть, не сейчас. Если хотите, я вместо…
– О, невозможно; я теперь к Виргинской, к бабке.
– Мерзавка!
– О да, Кириллов, да, но она лучше всех! О да, всё это будет без благоговения, без радости, брезгливо, с бранью, с богохульством – при такой великой тайне, появлении нового существа!.. О, она уж теперь проклинает его!..
– Если хотите, я…
– Нет, нет, а пока я буду бегать (о, я притащу Виргинскую!), вы иногда подходите к моей лестнице и тихонько прислушивайтесь, но не смейте входить, вы ее испугаете, ни за что не входите, вы только слушайте… на всякий ужасный случай. Ну, если что крайнее случится, тогда войдите.
– Понимаю. Денег еще рубль. Вот. Я хотел завтра курицу, теперь не хочу. Бегите скорей, бегите изо всей силы. Самовар всю ночь.
Кириллов ничего не знал о намерениях насчет Шатова, да и прежде никогда не знал о всей степени опасности, ему угрожающей. Знал только, что у него какие-то старые счеты с «теми людьми», и хотя сам был в это дело отчасти замешан сообщенными ему из-за границы инструкциями (впрочем, весьма поверхностными, ибо близко он ни в чем не участвовал), но в последнее время он всё бросил, все поручения, совершенно устранил себя от всяких дел, прежде же всего от «общего дела», и предался жизни созерцательной. Петр Верховенский в заседании хотя и позвал Липутина к Кириллову, чтоб удостовериться, что тот примет в данный момент «дело Шатова» на себя, но, однако, в объяснениях с Кирилловым ни слова не сказал про Шатова, даже не намекнул, – вероятно считая неполитичным, а Кириллова даже и неблагонадежным, и оставив до завтра, когда уже всё будет сделано, а Кириллову, стало быть, будет уже «всё равно»; по крайней мере так рассуждал о Кириллове Петр Степанович. Липутин тоже очень заметил, что о Шатове, несмотря на обещание, ни слова не было упомянуто, но Липутин был слишком взволнован, чтобы протестовать.
Как вихрь бежал Шатов в Муравьиную улицу, проклиная расстояние и не видя ему конца.
Надо было долго стучать у Виргинского: все давно уже спали. Но Шатов изо всей силы и безо всякой церемонии заколотил в ставню. Цепная собака на дворе рвалась и заливалась злобным лаем. Собаки всей улицы подхватили; поднялся собачий гам.
– Что вы стучите и чего вам угодно? – раздался наконец у окна мягкий и несоответственный «оскорблению» голос самого Виргинского. Ставня приотворилась, открылась и форточка.
– Кто там, какой подлец? – злобно провизжал уже совершенно соответственный оскорблению женский голос старой девы, родственницы Виргинского.
– Я, Шатов, ко мне воротилась жена и теперь сейчас родит…
– Ну пусть и родит, убирайтесь!
– Я за Ариной Прохоровной, я не уйду без Арины Прохоровны!
– Не может она ко всякому ходить. По ночам особая практика… Убирайтесь к Макшеевой и не смейте шуметь! – трещал обозленный женский голос. Слышно было, как Виргинский останавливал; но старая дева его отталкивала и не уступала.
– Я не уйду! – прокричал опять Шатов.
– Подождите, подождите же! – прикрикнул наконец Виргинский, осилив деву. – Прошу вас, Шатов, подождать пять минут, я разбужу Арину Прохоровну, и, пожалуйста, не стучите и не кричите… О, как всё это ужасно!
Через пять бесконечных минут явилась Арина Прохоровна.
– К вам жена приехала? – послышался из форточки ее голос и, к удивлению Шатова, вовсе не злой, а так только по-обыкновенному повелительный; но Арина Прохоровна иначе и не могла говорить.
– Да, жена, и родит.
– Марья Игнатьевна?
– Да, Марья Игнатьевна. Разумеется, Марья Игнатьевна!
Наступило молчание. Шатов ждал. В доме перешептывались.
– Она давно приехала? – спросила опять madame Виргинская.
– Сегодня вечером, в восемь часов. Пожалуйста, поскорей.
Опять пошептались, опять как будто посоветовались.
– Слушайте, вы не ошибаетесь? Она сама вас послала за мной?
– Нет, она не посылала за вами, она хочет бабу, простую бабу, чтобы меня не обременять расходами, но не беспокойтесь, я заплачу.
– Хорошо, приду, заплатите или нет. Я всегда ценила независимые чувства Марьи Игнатьевны, хотя она, может быть, не помнит меня. Есть у вас самые необходимые вещи?
– Ничего нет, но всё будет, будет, будет…
«Есть же и в этих людях великодушие! – думал Шатов, направляясь к Лямшину. – Убеждения и человек – это, кажется, две вещи во многом различные. Я, может быть, много виноват пред ними!.. Все виноваты, все виноваты и… если бы в этом все убедились!..»
У Лямшина пришлось стучать недолго; к удивлению, он мигом отворил форточку, вскочив с постели босой и в белье, рискуя насморком; а он очень был мнителен и постоянно заботился о своем здоровье. Но была особая причина такой чуткости и поспешности: Лямшин трепетал весь вечер и до сих пор еще не мог заснуть от волнения вследствие заседания у
наших
; ему всё мерещилось посещение некоторых незваных и уже совсем нежеланных гостей. Известие о доносе Шатова больше всего его мучило… И вот вдруг, как нарочно, так ужасно громко застучали в окошко!..
Он до того струсил, увидав Шатова, что тотчас же захлопнул форточку и убежал на кровать. Шатов стал неистово стучать и кричать.
– Как вы смеете так стучать среди ночи? – грозно, но замирая от страху, крикнул Лямшин, по крайней мере минуты через две решившись отворить снова форточку и убедившись, наконец, что Шатов пришел один.
– Вот вам револьвер; берите обратно, давайте пятнадцать рублей.
– Что это, вы пьяны? Это разбой; я только простужусь. Постойте, я сейчас плед накину.
– Сейчас давайте пятнадцать рублей. Если не дадите, буду стучать и кричать до зари; я у вас раму выбью.
– А я закричу караул, и вас в каталажку возьмут.
– А я немой, что ли? Я не закричу караул? Кому бояться караула, вам или мне?
– И вы можете питать такие подлые убеждения… Я знаю, на что вы намекаете… Стойте, стойте, ради бога, не стучите! Помилуйте, у кого деньги ночью? Ну зачем вам деньги, если вы не пьяны?
– Ко мне жена воротилась. Я вам десять рублей скинул, я ни разу не стрелял; берите револьвер, берите сию минуту.
Лямшин машинально протянул из форточки руку и принял револьвер; подождал и вдруг, быстро выскочив головой из форточки, пролепетал, как бы не помня себя и с ознобом в спине:
– Вы врете, к вам совсем не пришла жена. Это… это вы просто хотите куда-нибудь убежать.
– Дурак вы, куда мне бежать? Это ваш Петр Верховенский пусть бежит, а не я. Я был сейчас у бабки Виргинской, и она тотчас согласилась ко мне прийти. Справьтесь. Жена мучается; нужны деньги; давайте денег!
Целый фейерверк идей блеснул в изворотливом уме Лямшина. Всё вдруг приняло другой оборот, но всё еще страх не давал рассудить.
– Да как же… ведь вы не живете с женой?
– А я вам голову пробью за такие вопросы.
– Ах, бог мой, простите, понимаю, меня только ошеломило… Но я понимаю, понимаю. Но… но – неужели Арина Прохоровна придет? Вы сказали сейчас, что она пошла? Знаете, ведь это неправда. Видите, видите, видите, как вы говорите неправду на каждом шагу.
– Она, наверно, теперь у жены сидит, не задерживайте, я не виноват, что вы глупы.
– Неправда, я не глуп. Извините меня, никак не могу…
И он, совсем уже потерявшись, в третий раз стал опять запирать, но Шатов так завопил, что он мигом опять выставился.
– Но это совершенное посягновение на личность! Чего вы от меня требуете, ну чего, чего? – формулируйте! И заметьте, заметьте себе, среди такой ночи!
– Пятнадцать рублей требую, баранья голова!
– Но я, может, вовсе не хочу брать назад револьвер. Вы не имеете права. Вы купили вещь – и всё кончено, и не имеете права. Я такую сумму ночью ни за что не могу. Где я достану такую сумму?
– У тебя всегда деньги есть; я тебе сбавил десять рублей, но ты известный жиденок.
– Приходите послезавтра, – слышите, послезавтра утром, ровно в двенадцать часов, и я всё отдам, всё, не правда ли?
Шатов в третий раз неистово застучал в раму:
– Давай десять рублей, а завтра чем свет утром пять.
– Нет, послезавтра утром пять, а завтра, ей-богу, не будет. Лучше и не приходите, лучше не приходите.
– Давай десять; о, подлец!
– За что же вы так ругаетесь? Подождите, надобно засветить; вы вот стекло выбили… Кто по ночам так ругается? Вот! – протянул он из окна бумажку.
Шатов схватил – бумажка была пятирублевая.
– Ей-богу, не могу, хоть зарежьте, не могу, послезавтра две могу, а теперь ничего не могу.
– Не уйду! – заревел Шатов.
– Ну вот берите, вот еще, видите еще, а больше не дам. Ну хоть орите во всё горло, не дам, ну хоть что бы там ни было, не дам; не дам и не дам!
Он был в исступлении, в отчаянии, в поту. Две кредитки, которые он еще выдал, были рублевые. Всего скопилось у Шатова семь рублей.
– Ну черт с тобой, завтра приду. Изобью тебя, Лямшин, если не приготовишь восьми рублей.
«А дома-то меня не будет, дурак!» – быстро подумал про себя Лямшин.
– Стойте, стойте! – неистово закричал он вслед Шатову, который уже побежал. – Стойте, воротитесь. Скажите, пожалуйста, это правду вы сказали, что к вам воротилась жена?
– Дурак! – плюнул Шатов и побежал что было мочи домой.
IV
Замечу, что Арина Прохоровна ничего не знала о вчерашних намерениях, принятых в заседании. Виргинский, возвратясь домой, пораженный и ослабевший, не осмелился сообщить ей принятое решение; но все-таки не утерпел и открыл половину, – то есть всё известие, сообщенное Верховенским о непременном намерении Шатова донести; но тут же заявил, что не совсем доверяет известию. Арина Прохоровна испугалась ужасно. Вот почему, когда прибежал за нею Шатов, она, несмотря на то что была утомлена, промаявшись с одною родильницей всю прошлую ночь, немедленно решилась пойти. Она всегда была уверена, что «такая дрянь, как Шатов, способен на гражданскую подлость»; но прибытие Марьи Игнатьевны подводило дело под новую точку зрения. Испуг Шатова, отчаянный тон его просьб, мольбы о помощи обозначали переворот в чувствах предателя: человек, решившийся даже предать себя, чтобы только погубить других, кажется, имел бы другой вид и тон, чем представлялось в действительности. Одним словом, Арина Прохоровна решилась рассмотреть всё сама, своими глазами. Виргинский остался очень доволен ее решимостью – как будто пять пудов с него сняли! У него даже родилась надежда: вид Шатова показался ему в высшей степени несоответственным предположению Верховенского…
Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями бота. Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь