Белые лилии

Белые лилии

nikolay

Издавна белую лилию считают отражением непорочности. Этот цветок называют символом целомудрия, изображение его можно увидеть на древнейших фресках Греции, на гербах французской королевской власти, на иконах Девы Марии, держащей на руках новорождённого Иисуса.


Даже забавно, как легко эта благородная символика теряет ценность, когда твёрдая ладонь давит на затылок, вминая горячим лицом в растрёпанные бутоны. Для Фёдора лилия потеряет всякий сакральный смысл после этой ночи. Сегодня она пропитается содомским грехом, но его это не расстраивает.


Он криво улыбается, чувствуя, как шёлк трётся о щёку, прикрывает глаза, полностью отдаётся тактильным ощущениям. Старается не думать ни о чём, только сфокусироваться на ощущениях от пеньковой верёвке, стягивающей запястья. На том, как прогибается матрас.


Первая капля воска ощущается особенно остро, вторая уже чуть менее. Свечи не предназначены для БДСМ — они декоративные, с ужасно высокой температурой плавления, ещё минуту назад стоявшие в канделябре, освещавшие их банкет на двоих. В воздухе по-прежнему присутствует запах сочного рибая, который Достоевский томил в вине добрых несколько часов. Они даже не убрали со стола, не сочли нужным. Вернее, не счёл Осаму, ведь ему, честно говоря, плевать было на всю эту атмосферу, созданную Фёдором. Он знал, что идёт к нему не за тем, чтобы они растягивали приём пищи на весь вечер и лукаво переглядывались через стол. Он хотел секса, и очень его раздражает сейчас этот невинный, страдальческий излом бровей. Раздражает в Фёдоре буквально всё, но тем же и привлекает.


Полнейшее святотатство. Губы расплываются в довольной улыбке, стоит воску попасть между лопаток. От суккуба в Фёдоре гораздо больше, чем от благородного мученика, каким он себя воображает.


Достоевский не сопротивляется, когда Осаму подносит свечу почти вплотную, выливая весь скопившийся воск. Лишь немного ёрзает, пытаясь повернуться к источнику боли. Почти сразу Дазай наклоняет свечу к его связанным пальцам и задерживает пламя на долю секунды — так, чтобы на коже остался слабый след от копоти, и губы Фёдора впервые размыкаются, пропуская сдавленный смешок. Он снова вдыхает пыльцу лилии, и она ему тоже пахнет воском.


Шум начавшегося дождя, дребезжащего по карнизу, постепенно перебивает треск свечи, и предугадать, когда обожжёт следующая капля, становится почти невозможно. Балкон приоткрыт, сквозь щель в комнату тянет свежестью и морским бризом, перебивающим аромат брашна. Фёдор вздыхает почти умиротворённо, расплываясь по постели. Почти обмякает, несмотря на обжигающую боль уже по всей спине. Дышит спокойно, наслаждается внешним шумом.


Он настолько расслаблен этим процессом, что почти дремлет. Внимание его где-то далеко, он слушает шум моря и думает о нём, выпадая из реальности.



— Не забывайся.



Голос Осаму звучит над самым ухом, вынуждая снова напрячься. Фёдор сводит лопатки, когда горячая капля стекает по позвоночнику вниз, прикрывает веки. Мысли сами стремятся уйти куда-то подальше, в сторону Токийского залива, лишь бы не думать о том, что это плоть даёт ему такое удовольствие, добровольное подчинение.



— Я не вижу ни грамма сожаления о содеянном в твоих глазах, Достоевский.



Снова нарушает тишину Дазай, наматывая чёрные волосы на пальцы. Другой рукой проводит вдоль позвоночника, короткими ногтями оставляет розовеющие полосы. Теперь ладонь неприятно липкая и пахнет медовыми сотами.


— Пророк Исайя говорил о пьяницах, которые в видении ошибаются, в суждении спотыкаются, — выдыхает Фёдор, прикрывая глаза. — Пожалуй, я никогда не видел так ясно, как сейчас.


Осаму не находит, что ответить. Чего греха таить — он ведь тоже выпил, только не в таком количестве, как Фёдор. Хотелось бы сделать с ним это на трезвую, но для первого раза, возможно, так даже лучше. Меньше тревог и сомнений, а их и так достаточно у обоих.



Пальцы Достоевского едва заметно дёргаются, стоит очередной капле упасть на яремную впадину. Дазай всё так же тянет его за волосы, вынуждая оторваться от постели, выгнуться назад. Потом капля попадает на щёку, горячий воск стекает к подбородку, и это уже чересчур. Фёдор морщится и сам утыкается лицом обратно в простыню, пропахшую цветами, — Осаму его больше не держит. Перемещает свечу в другую руку и задирает повыше, чтобы боль не слишком отвлекала. Сейчас он заставляет сместить фокус на свою ладонь, да и сам уже чувствует, как раздражение отступает. Искажённая гримаса врага всё же отличный антистресс.


Ладонью этой он ведёт вдоль спины, считая выпирающие позвонки и оглаживая связанные, зудящие запястья — Достоевский беспомощно тянется пальцами, но не достаёт. Осаму решает полностью избавиться от свечи, чтобы уделить побольше внимания ласкам, отставляет её на тумбу. Рука наконец-то опускается к копчику, снизу доносится смешок.


— Злорадствуешь надо мной?


— Злорадствуют обычно над чужим горем, а ты не выглядишь больно опечаленным. — Наклоняясь с поцелуем к нижней части спины отвечает Осаму, легонько проводит губами по солоноватой коже.


— Ох, я раскаиваюсь, — сладко притворяется Достоевский, растягивая гласные, и тут же срывается на кашель, стоит Осаму опустить руку чуть ниже пояса брюк. Он принципиально её не убирает: сжимает ягодицу и немного царапает ногтями через ткань.


Достоевский мазохистом в привычном смысле никогда не был — за немалую жизнь успел почувствовать на собственной шкуре все изощрённости средневековья, и ничего из этого не приносило ему удовольствия. А сейчас удовольствие было, пускай и смешанное с тревогой, но нетрудно заметить, как он им наслаждается. Один его голос чего стоит — японский становится таким смазанным от возбуждения.


Снова воздержавшись от ответа, Дазай встаёт с постели. Босые ступни ступают по ворсу алого ковра, он вальяжно обходит трапезный стол, накрытый Достоевским с радушием хлебосольного барина. Оказывается, Фёдор Михайлович ужасно щедрый человек, не поскупился и на дорогую выпивку: в центре стоят ликёры и портвейны разных брендов. Не врут уж о русской гостеприимности.


Несмотря на то что стол ломится от яств, внимание Осаму привлекла только двухъярусная фруктовница, а точнее — гравированная рукоятка ножа, торчащая среди виноградных кистей и зелёных яблок.


Он стоит у стола, спиной к постели, и перекатывает рукоятку в пальцах, любуясь блеском. Металл приятно контрастирует с жаром ладони, гравировка в виде двух сплетённых змей впивается в подушечки. Лезвие короткое, но достаточно острое, чтобы разрезать как мягкую ягоду, так и плотную кожуру дыни. Достоевский терпеть не может тупые ножи, поэтому в его доме таковых не водилось.


Связанный, он лежал всё так же, лицом в простыню, и, на удивление, даже не поглядывал в сторону любовника. Не видел, что делает Дазай, но слышал, как звякнуло лезвие о край этажерки. Потом услышал тихий вдох — Осаму убедился в остроте, бездумно проведя по собственному пальцу.


Следующим звуком в комнате стало шумное сглатывание, когда остриё ножа прижали к сонной артерии. Фёдор чувствует, как трясётся нижняя губа, прежде чем расплыться в слащавой ухмылке.


— Мы наконец закончили прелюдию?


Непривычно хриплый и низкий для Достоевского голос, отчётливо слышно, насколько он возбуждён.


— Почему? — Осаму выдыхает куда-то в шею, имитируя искреннее удивление. Хотя, может, и действительно удивляется тому, что Фёдор так спешит закончить собственноручно начатое. — Она только началась.




Достоевского захлёстывает волна тёмного восторга, ведь пальцы Дазая сжимаются в его волосах, заставляя запрокинуть голову, а лезвие медленно проходит по открывшемуся горлу.


Порез совсем не глубокий, капельки крови выступают только в начале раны. Из-за почти полного отсутствия жировой прослойки под кожей особенно больно, но он даже не морщится, совсем не шевелится. Осаму на руку такая покорность — ещё два разреза, чуть глубже, но короче, ложатся под широкой линией челюсти. На них кровь выступает быстрее, капля даже попадает на простыню, но бордовый шёлк полностью поглощает след.


Он нежно собирает алые бусины подушечками пальцев и подносит их к губам Достоевского. Тот послушно размыкает рот, проводит горячим языком, задерживаясь дольше, чем требуется. Фантазирует только об одном: пускай шею щиплет не от яблочной кислоты оставшейся на ноже. Пускай Дазай прижмётся к свежему порезу губами, проведёт вдоль него языком, оставит засос где-нибудь рядом...


А верёвка, по правде говоря, максимально неприятна коже. Ему гораздо больше нравилось, когда Осаму держал его руками, пока связывал.


Фёдор дрожал. Не судорожно, почти незаметно, только кисти рук немного потрясывало от эмоций. У него такое бывает, и в такие моменты он предпочитает отвлекаться на членовредительское обкусывание заусенцев. Если бы не связанные руки, он бы делал это и сейчас. Мандраж становится крупнее, стоит Дазаю провести ножом с чуть большим нажимом: по плечам, по их задней части, немного в сторону левой лопатки. Кровь стекала не отовсюду — лишь с парочки особенно глубоких порезов.


Одной рукой он держит нож, ведя тупым кончиком от лопатки к позвоночнику, второй давит на спину, чувствуя, как кости впиваются в ладонь. Достоевский — ужасно тощий и бледный человек, любая царапина на нём выглядит контрастно и очень ярко, а царапин таких с каждой секундой становится больше. Он давится слюной и смеётся в подушку, периодически ёрзая — то водит плечами, как от щекотки, то упирается коленями в матрас и давит лилию, сминая простыни. Слишком рано он порадовался их сохранности.


Дазай не прекращает орудовать ножом, делая уже не просто хаотичные засечки, а вырисовывая какие-то узоры. Он не слишком изощряется — несмотря на обилие крови, порезы всё же неглубокие, заживёт максимум через неделю. Он ещё, конечно, не знает, но шрамов на Фёдоре после активации способности не остаётся вообще. Однако Дазай, даже если бы знал, хотел бы оставить на нём шрамы. Хотел, чтобы Достоевский смотрел на них, проводил пальцами и вспоминал его.


Как будто без шрамов он с этим не справляется.


Схватив за волосы покрепче, Осаму заставляет Фёдора приподняться, заглядывая в глаза — в расширенные зрачки, — и ничего не видит. В ответ на него смотрят вкрадчиво, даже не думают отводить взгляд. Ему определённо приятно всё, что происходит.


— Тебе действительно это нравится? — спрашивает Дазай, выгибая бровь; его взгляд невольно падает на прокушенную губу.


— А тебе нравится, Осаму? — Фёдор прочищает горло, выравнивая голос. Неудобно так выгибать шею, неприятно лежать вспотевшей грудью на лепестках цветов, прилипающих к коже. — Моя искажённая гримаса — не единственное ли это, что заставляет тебя сомневаться в своих принципах?


Осаму немного хмурит брови в ответ на эту наглость, но не выпускает смоляные пряди. Даже сжимает чуть крепче прежнего, провожая взглядом дёргающийся кадык.


— Ты спрашиваешь, возбуждает ли это меня?


— Если твоё возбуждение заключается в желании наблюдать за агонией партнёра, то да, я именно об этом.


Тихий вздох.


— Я бы понаблюдал… Но ты, наверное, уже не порадуешь меня сегодня таким зрелищем.


Фёдор улыбается почти виновато, пожимая плечами на сколько позволяет положение. Снова его поворачивают лицом вниз, давят на затылок, пресекая всякие попытки сопротивления — пусть он их и не предпринимал ни разу за вечер. Дазай выдыхает ему в загривок тёплый воздух, и по спине непроизвольно пробегает колонна мурашек. Кошмарно чувствительный.


Он позволяет себе небывалую нежность — прижимается сухими губами к верхним позвонкам, оставляя смазанные поцелуи. Пальцы снова проходятся по порезам, отшелушивая уже запёкшуюся кровь. Потом он накрывает эти ранки ртом, обводит языком и скользит ниже, к пояснице. Губы у Дазая холодные и очень щекотливые, Фёдор хочет прикрыть себя рукой, но получается только растопырить пальцы и не очень довольно усмехнуться в подушку от собственной беспомощности.


И всё же связанная рука умудряется если не прикрыть спину, то хотя бы провести по шёлковым кудрям. А Осаму, кажется, сам получает от этого удовольствие — позволяет Фёдору потрепать себя за волосы, утыкается курносым носом в его ладонь и несколько раз целует в самый центр. Не вяжется эта минутная потребность в ласке с тем, что в руке его по-прежнему лежит нож.


Почти нежно Дазай подставляет его под глотку Достоевского так, чтобы при каждом движении головы кончик лезвия вжимался в подбородок. Не желая порезаться ещё раз, Фёдор действительно перестаёт шевелиться и просто принимает все эти принудительные нежности.


Осаму не стесняясь кусает ранее исцелованные лопатки: сперва левую, потом правую, — и попутно ладонью проходит по плечу, заставляя выпрямить спину. Проводит языком по каждой косточке, снова возвращается к покрасневшим ушам. Они у Фёдора небольшие, но немного оттопыренные на концах, и сейчас он напоминает мышонка. Дазая даже улыбает эта невинная ассоциация, прежде чем он разрушает её ничуть не невинным шёпотом:


— У предусмотрительного во всем Фёдора Достоевского есть смазка?


Фёдор, и так раскрасневшийся до того что сливается с простынёй, только кивает в сторону тумбочки. Дазай рефлекторно поднимает остриё ножа вслед за его подбородком, и теперь пленнику ещё и голову приходится тянуть наверх. Это удобно — Осаму целует открывшуюся шею и тянет руку к нижнему ящику. Шарит среди хлама в поисках заветного тюбика и находит почти сразу, а Фёдор пытается натянуть прежнюю улыбку.


Отложив лубрикант на постель, Дазай снова возвращается к нежностям, но теперь это не бесцельное блуждание пальцами по спине, а очень даже целенаправленное. Убрав нож в сторону, уже двумя руками он приподнимает таз Фёдора и находит ширинку брюк. Тот закусывает губу слыша звук расстегивания молнии, бёдер касается прохладный воздух. Вернее, воздух совсем не прохладный, просто он сам невыносимо горячий. Улыбка, которую он так старательно пытался выдавить, снова срывается с губ, вместе с тихим, непонятным звуком.


Дазай снимает его брюки вместе с бельём и почти сразу опускает руку к члену, уже мокрому на головке. Доносится первый отчётливый стон, Федор жмется лицом в простыню в ответ на усмешку сверху, вызванную полным отсутствием волос на лобке. Достоевскому по-человечески обидно на это непостоянство: он то мучает его воском и кровопусканием по полчаса, то за минуту совершает столько действий, что голова начинает кружиться. Неужели Осаму не видно, какой он зажатый, когда дело действительно доходит до секса? Как дёргается от поцелуев и простых прикосновений, когда они не имеют цели унизить, а только сделать хорошо? Для чего нужно так спешить именно сейчас?


Приятно, безусловно приятно, и руки у Дазая такие тёплые, а главное — желанные. Но, видимо, отвыкшее за столетия от такого рода близости тело не хочет признавать их. Ноги непроизвольно юлозят по кровати, словно в попытке отстраниться, а плечо само уходит от ласковых губ назад. Он ведь его больше не кусает, только водит внизу рукой и оставляет поцелуи там, где может дотянуться.


Тихие стоны переходят в хриплое дыхание, Фёдор поворачивает голову назад, встречаясь с довольным взглядом. Свечное пламя выхватывает силуэт Осаму из полумрака, тени ложатся под скулы, делая его азиатское личико ещё острее.


— Что-то не так? — интересуется Дазай, не прекращая водить широкой ладонью по стволу, ласкать венчик большим пальцем. До чего же нравится ему выражение лица напротив.


— Всё так, — кивает Фёдор, не желая провоцировать сейчас вообще никакой реакции. Потому что улыбается Осаму крайне раззадоренно и возбуждённо, а значит, ничего менять не захочет, даже если попросят.


Дазай немного приподнимается на коленях, чтобы отвести дрожащую ногу Достоевского в сторону. Обводит внутреннюю сторону бедра, сжимает под коленом, подтягивая. Короткими ногтями царапает вверх до ягодицы, а ртом снова наклоняется к шее и оставляет первый ярко-алый след на загривке. Голос у Осаму совсем сел — от нахлынувшей нежности и возбуждения, возможно. Отпустив наконец несчастное место, он вслепую поднимает отложенный ранее лубрикант и откручивает крышку, не переставая целовать Достоевского в горячую шею.


— Ну что же ты… — ласковый шёпот щекочет кожу прежде, чем он успевает оставить очередной след и выдавить достаточно геля. — Мог бы и раньше попросить меня быть нежнее. Этого ведь хочешь? — липкие и прохладные от смазки пальцы мажут по промежности и поднимаются чуть выше.


Фёдор шумно втягивает воздух, вжимая голову в плечи — и без того щекотно.


— Уже хоть как-нибудь, главное быстрее. — Почти шипит он, когда Дазай явно нарочно тянет время.


Раздаётся приглушённый смешок, ещё украдкой пара поцелуев, и только после этого проникает первый палец.


Гадёныш Дазай перестает отвлекать его губами именно в этот момент — даёт прочувствовать каждую секунду первого проникновения, прекрасно зная, насколько это неприятно. Но Фёдор держится хорошо, даже не дышит. Только на последней фаланге слегка сжимает кулаки и с трудом выталкивает остатки воздуха из лёгких. Не стонет, даже звука не издаёт.


Унизительно до глубины души слышать надменную похвалу в такой момент. Достоевский был бы рад ответить, возможно, даже хорошенько вмазать, но положение к этому явно не располагает. Пусть изводит, месть — это блюдо, которое подаётся холодным, а сегодня был явно не последний их банкет.


Отыграется. Обязательно отыграется. Думает только об этом, закусывая наволочку, когда его растягивают уже двумя пальцами. В этот раз не получается так элегантно сдержать все звуки — гортанный, но по-прежнему тихий стон вырывается в подушку, и Дазай может только несколько раз поцеловать его в затылок, в утешение.


Стон перетекает в жалобное мычание, Фёдор непроизвольно сводит колени и царапает свою же спину, просто не зная куда себя деть, ведь Осаму начинает сразу разводить пальцы. Ужасно раздражает то, что он явно добивается каких-то просьб и уговоров, которыми Достоевский отказывается ему льстить. Не может этот чёрт бы его побрал, Дазай, не злоупотреблять своим положением. И всё же Фёдор, стиснув зубы, убивает мысль послать достоинство в самом её зачатке — пусть творит что хочет, не дождётся никаких уступок.


Смазки достаточно, даже больше чем надо, и всё же мышцы слишком упругие внутри. Фёдор прилагает ровно столько усилий, чтобы не сорваться, сколько Дазай — чтобы эту упрямость преодолеть. И всё-таки Достоевский берёт своё: Осаму оставляет попытки вывести его на уговоры быть нежнее и смягчается сам. Уже не растягивает, просто не спеша насаживает на пальцы под удачным углом.


Неприятные ощущения притупляются, и тело само перестаёт так напрягаться. Фёдор даже расслабляется, если так можно выразиться. Уже и сам откидывает голову назад, подставляя шею для поцелуев. Дазай не жадничает, покрывает ими всё, что удаётся, и чуть позже вытаскивает пальцы, вытирая о простыню.


Лежа щекой на бутоне цветка, Достоевский видит только стену, и возвышающуюся над ним тень, колеблющуюся от танцующих огоньков свечей. Он чувствует всё: руки, раздвигающие его бёдра шире; потом одну ладонь, упирающуюся в матрас рядом с рёбрами; вторую, которой Дазай обхватывает собственный член, раскатывает латекс по всей длине и наносит смазку. Головка касается входа, горячая, скользкая.


— Выдохни, — Осаму почти приказывает, замечая как Федор задерживает дыхание в ожидании боли. — давай, Федя, медленно.


Не получается. Из горла рвется что-то близкое к скулежу, первые несколько сантиметров — это просто тупое, распирающее давление, совсем не похожее на пальцы. Мышцы сокращаются против воли, но Осаму почти сразу припадает губами к его плечам, замирая внутри. Достоевский дышит тяжело и быстро, но постепенно успокаивается, в этот раз даже не сопротивляется, сам подставляет плечи и жмется к телу наверху. Уже не избегает обжигающей ласки, сам к ней тянется.


Тихо кашляет, царапает свои ладони, сжимается, мешая обоим. Но и Осаму не первый раз это делает, нужно просто дать время, полежать пару минут не шевелясь. Да, больно сделать хотелось, но только в самом начале. И он сделал достаточно, больше в этом нет необходимости.


Хочется о чем-то спросить или просто сказать что-то приятное, но в голове ни единой мысли. Внезапно Федор сам его опережает раздраженным, но тихим «И все?».


Осаму прочищает горло, но не отвечает словами. Только подхватывает его снизу, под живот, и помогает поднять таз повыше. Для первых, медленных толчков поза подходящая, но с наращиванием темпа рука устаёт. Просить Фёдора упираться коленями бесполезно — он даже лежа в чужих руках слабо контролирует ноги.


Так что приходится пожертвовать возможностью надрачивать ему в процессе и оставить совсем без прикосновений, зато в удобной позе.


Блаженно постанывающий в такт движениям Достоевский, отпустивший свои принципы, — прекрасное зрелище. От такой приятной картины Осаму обдаёт мурашками, хочется выбить из Фёдора что-то погромче, но, видимо, это предел.


Хлюпающие звуки раздражают не столько своей пошлостью — до нее уже нет дела обоим, — сколько тем, что заглушают звуки.

Дазай упирается в матрас одной рукой, другой скользит от плеча к подбородку Фёдора, поворачивая на себя. Выходит не очень удобно, но достаточно для пары смазанных поцелуев, которые нужны обоим.


Губы Федора соленые от крови, наверное, ужасно себя кусает. Но смотрит так строго снизу, что все вопросы об этом отходят на второй план. Дазай будто заворожённый пялится на его хмурое личико, перепачканное в крови, еще и со следом воска на щеке...


Желание кончить приходит быстро, и не удивительно. Удивительно то, что не пришло ещё раньше, когда он так сильно сжимался с непривычки.


Выйдя почти полностью и толкнувшись до звонкого шлепка еще пару раз, Осаму с тяжелым стоном кончает на поясницу, еле успев вытащить. Не то чтобы у этого были такие последствия, как были бы будь Фёдор женщиной, но шестое чувство подсказывало, что лучше не испытывать судьбу, особенно когда есть возможность не кончать в русского террориста, держащего в страхе весь город.


Насколько это возможно трясущимися от недавнего оргазма руками, он переворачивает Фёдора на бок и, сжав кольцом пальцы на его члене, помогает излиться следом.


Горячая сперма пачкает руку, простынь, обложенную лилиями, собственное тело Достоевского. Он, конечно, снова хмурится в чем-то близком к отвращению, но особо задуматься об этом не успевает — Осаму, уже не такими дрожащими руками ещё раз его поворачивает, укладывая на спину, на связанные руки, что не очень приятно. Без зазрения совести усаживается сверху на живот, льнет в объятия, сыто улыбаясь.


Фёдор пытается пошевелить плечом, хоть как-то намекнуть, что лежать на связанных руках больно, но, к счастью, голос восстанавливается, и теперь он может грубо, на чистом русском высказать Дазаю пару ласковых по поводу всего произошедшего.

Report Page