Последнее слово Егора Балазейкина

Мой родной человек, мать, просила несколько минут назад для меня оправдания — и я ее услышал — и она все сказала абсолютно верно. С одним я не согласен: я здесь оправдания для себя не прошу.
Мне оправдываться не в чем и не перед кем здесь. Оправдываюсь я перед своей душой. А судит меня моя совесть.
В этом зале, естественно, нашлись люди — и это нормально, — которые меня обвиняют. Я обвинять здесь никого не хочу и не могу — и вам всем нужно знать, что рассчитаемся мы на том свете. Шесть лет, восемь — это неважно: там нет этого времени. <…> Выступил прокурор, назвал цифру и еще кое-что сказал, и я потерялся — не от цифры, а от некоторых его слов. <…>
Гособвинитель затронул, естественно, тему нацизма на Украине. Вчера я сидел со Славой — на уроках. Слава — он достойный человек. (С чем я еще не соглашусь в выступлении своей матери — это с тем, как она охарактеризовывает людей, с которыми я сижу. Они люди в первую очередь — а потом уже убийцы, насильники: да, с девятилетней потерпевшей…). Слава — он достойный человек и сильный. У него на плече все просто свастиками забито. Такие вот люди.
И сколько их в СИЗО-5 в Петербурге — вы не представляете. Мы разговариваем с человеком, он мне говорит: для меня высшая смерть — это умереть где-то под Берлином… Я даже не спрашиваю, где, с какой стороны: всем понятно, он бы защищал Берлин — для него это высшая цель в жизни.
У кого-то, может быть, в голове вопрос: так чего ты? Они же в тюрьме и сидят. В России нацисты сидят в тюрьме — они сидят за то, что людей бьют и грабят. Из-за разбоя они сидят у нас — не за их свастики, не за женщин, которые танцуют в нацистской форме, — за это как таковое претензий к ним нет.
В какой стакан я не зайду, там обязательно будет свастика. Вот только в военном нет почему-то. Общаюсь с людьми: они толком-то на русском языке разговаривать не могут, зато они знают, что такое «черное солнце», что такое «коловрат», что такое «бегущая свастика»… На СПЭ я приезжал, на экспертизу судебную — ну, там концентрация и должна быть больше, — но чтобы все стены были просто уписаны… <…>
Конечно, можно винить вот этих людей — маленьких ребятишек. Они здоровые — но они маленькие ребятишки со своей вот этой идеологией.
Но не только они виноваты в том, что они как будто с «Азовстали» выходят. Конечно, виноваты в этом люди, которые устанавливают миропорядок в моей стране, которые считают, что абсолютно законно брать и выстраивать границы, как они захотят, как им будет угодно.
Малые народы, не малые… в большой превратятся. А потом я со Славой разговариваю и не могу понять: а откуда у него это все? Я не просто так об этих людях начал говорить: они мне важны — как любой вообще человек. Если понадобится, я к ним приду на помощь и их буду защищать, несмотря на то что нас не сселяют только потому, что у нас слишком разная идеология. <…>
Мне объясняют, что у нас такая ситуация. Что у нас есть благая цель — допустим, борьба с неонацистами. Я никак не могу понять, как государство, в котором вот такие проблемы, когда чуть ли не каждый второй в СИЗО так или иначе связан с этим… Cтатья не имеет значения: 111-я, тяжкие телесные, 131-я [изнасилование], 228-я… Торговцы смертью — и те туда же. Здороваются как «братья по крови».
Как страна с такими проблемами, с такими людьми, которым остался единственный выход — вот эта идеология, может вести какой-то «крестовый поход», не иначе, против нацистов в другой стране?
Ну, от нацистов в сторону. Мне вот все время самые разные люди, пока я еще был дома, на воле так называемой, объясняли, что стоит чуть потерпеть, подождать, и у тебя все станет хорошо, и у нас у всех в России все станет хорошо. Образованные говорили, необразованные, достойные, люди с совестью, с честью мне это говорили — самые разные. Первый вопрос: а вообще, станет ли? Два года прошло без малого. У моих родителей старенький домик. Такой ветхий абсолютно.
Я все пытался понять, какая взаимосвязь между разбомбленным Мариуполем и моим стареньким домиком. Мне объясняли: пройдет еще время, мы «закончим», и у тебя все будет хорошо.
Два года прошло, а в СИЗО-5, например, у автозака единственного просто на ходу дверца задняя открывается. [Смех.] Как-то это неправильно, я считаю. И дома у нас, дома нового не будет.
Я недавно в себе новую мысль нашел другую. А вообще, для меня это допустимо? Вот так — допустимо ли? Например, была бы действительно взаимосвязь между продвижением в Украине и благосостоянием граждан России. Смогу в этом доме жить? В трехэтажном коттедже? И мои родители? Если я буду знать, на чем он, фундамент у нас какой. Не про всех россиян, ни про кого — вот для меня как человека это допустимо будет? Допустимо будет города обновить, спорткомплексы какие-то открывать, когда цена этому — это жизнь?
Дальше хотел бы перейти к самому началу…
Судья перебивает: Пожалуйста, к обстоятельствам дела поближе перейдите. Не надо все нам рассказывать в общем и ни о чем. Поближе к вопросу, который мы здесь разбираем.
Я вот и подхожу к тому, откуда это все у меня появилось. Дата 24 февраля вроде как должна быть для меня какой-то основополагающей. Это для меня теперь важнее дня рождения — эта дата оказалась серьезнее для меня. Сейчас — но не тогда. У меня сейчас срок будет — допустим, те же шесть лет.
Я на самом деле понимаю, за что я их буду сидеть. Я действительно в чем-то виноват. Я виноват в своем безразличии и равнодушии. Тогда.
На сегодняшнем заседании говорилось, что вначале я это поддерживал. Когда тебе все равно, ты уже поддерживаешь — вот мне тогда на самом деле было все равно. Я не ушел, не пропал в этом псевдопатриотизме, как в 1914 году, когда люди вышли на Дворцовую площадь к Зимнему дворцу, и сердце они готовы были выложить Николаю II, чтобы пойти и опрокинуть кайзеровскую Германию Вильгельма II. И ровно с этим же патриотизмом, как они считали, они потом заковали Николая II и его семью в кандалы, и ровно с этим же псевдопатриотизмом они его убили. Я не пропал в нем, у меня этого не было — но мне было все равно. И вот знаете, это хуже. На меня по-разному реагируют в СИЗО — хорошо или плохо могут реагировать. Многие отрицательно. А для меня даже отрицательно — это ближе, чем никак, чем безразличие.
И вот спустя два года, если бы я, зная, что произойдет — я даже не про сожженные города, не про колонны, не про какие-то фундаментальные события, — я вот про свою семью хочу сказать. Если б я знал, что со мной случится, с людьми, которые мне ближе всего, — вот тогда, 24 февраля… Не мог бы я тогда остаться в стороне. Я бы подошел к своим родителям и сказал бы: вот мы сейчас все вместе, всей семьей нашей, нас никто не может разделить, растянуть — а через полгода, мы вместе поедем хоронить Дмитрия.
Я не буду о своем дяде говорить много. Потому что это настоящий офицер… У него не было так много звезд, такими большими они тоже не были. Но вот при тех людях, которые сейчас вокруг меня, у которых большие звезды, мне даже неприятно просто имя этого человека называть.
Дмитрий для меня будет настоящим офицером, а эти люди будут для меня просто звездочками — как мы в СИЗО называем — не больше, просто звездочками. Единственное, о чем скажу: ходил в стакане вот этом военном, и думал: вот человек, который поехал в Украину не ради какого-то положения финансового, не ради денег, а ради своей идеологии, ради всей своей жизни. Человек, который прошел две командировки, который стал гвардии майором — вот разве для него в России не оказалось места достойнее, нежели Мазановка? — не в России причем. Разве не мог он управлять где-нибудь, на каком-нибудь своем месте, работать и приносить пользу? В современной России для него этого места не нашлось. Для такого человека нашлось место в штурмовом отряде среди пушечного мяса. <…>
Заключительную часть я начну с Льва Толстого, которого почему-то в моей стране забыли. Даже не забыли — он просто оказался сейчас нам не нужен, потому что он пацифист, человек, который две войны прошел страшнейших, оборону Севастополя, награжден был… который не мы, который знает, что такое война. И вот этот человек оказался не нужен в современной России. Он говорил о Русско-японской войне:
«Единственным аргументом в пользу того, что войну нужно продолжать, является то, что война начата».
Я опять перенесусь в СИЗО и буду заканчивать. У меня заключенный, Лева, Лев зовут — так вот совпало — очень хороший парень. Очень достойный. Нас однажды собрали после того, как кто-то кого-то порезал, — какая-то случилась поножовщина, и нас собрали с нами поговорить. Лева такой здоровый, крепкий парень, и мы тут: террорист, разбойник, убийца, наркоман… И он говорит: ребята, если вы меня любите — парням говорит, в СИЗО-5, — если вы меня хоть немножечко любите и хоть немножечко уважаете, ведите себя по-человечески. Я так же говорю тем людям, которые меня раньше знают: если вы хоть немножечко меня любите и уважаете самую каплю, я вас попрошу сделать всего одну вещь. Не для меня. Не для кого-то. Для себя.
В одиночестве когда останетесь и со своим сердцем будете разговаривать, вы задайте себе всего один вопрос… Вопрос такой: а вам еще нужна эта война?