Ад – это не место

Ад – это не место

pabo Huginn's house







— Что ты со мной сделаешь... после?


Тихий вопрос повисает в воздухе, пробиваясь сквозь полумрак комнаты. Минхо, сгорбленный над ноутбуком, даже не оборачивается, – он и так знает. Сегодня Хван говорит расплывчато, будто боится назвать вещи своими именами. Но между ними всё давно очевидно.


«После».


Та самая грань, к которой они то рвались, то отступали, снова и снова возвращаясь на изведанный путь.


— Не знаю, — бросает он.


Вылетает слишком легко, чтобы быть правдой. Это ложь. Ну, или почти ложь. Парню не нужно видеть, он чувствует спиной непременную усмешку, – нежную, снисходительную, – от которой сводит в животе.


— Просто представь, любимый, — голос Хёнджина медленно и сладко стекает по горлу отравленным мёдом.


Ли вжимает ладони в веки. Давит ими до боли, до искр. Давит до тех пор, пока весь мир не сожмётся в одну точку жгучего стыда. Глухой вздох разрывает тишину слишком громко.


— Отведу тебя обратно в «Эдем», — вырывается у него наконец.


Слова, пропитанные дымкой усталости и чем-то ещё. Может быть, надеждой. Ответом становится смех, – лёгкий, воздушный, – но по одному только звуку ясно: Хван улыбается той особой улыбкой, что оставляет послевкусие пепла.


— Поэтично... но непрактично, не находишь?


Парень откидывает голову назад и закатывает глаза – жест, предназначенный скорее потолку и собственному терпению. Затем вновь тонет в мерцании экрана. Пальцы нервно барабанят по клавиатуре.


— Ну и как, по-твоему, мне стоит поступить? — выпаливает он, не отрывая взгляда от написания нового текста.


— Съешь меня, — ответ подобен удару хлыста.


Минхо вздрагивает и резко оборачивается. Так что позвонки хрустят от внезапного движения. Острая боль пронзает шею, но он даже не морщится, застыв с широко распахнутыми глазами. Хёнджин же сохраняет ледяное спокойствие. В его позе, в приподнятой брови ни тени смущения, словно попросил просто передать соль за ужином.


— Съесть? — вырывается хриплым шёпотом.


Голос предательски дрожит, выдавая бурю под поверхностью первоначального шока. Ли как будто ослышался. Как будто это можно понять иначе – не буквально, не так чудовищно просто.


— Если у меня и есть одна просьба, — звучит без тени сомнения, — то вот она.


Эти слова падают между ними, – хрустально чистые, совершенно лишённые обычной пренебрежительности. Хван произносит их бережно, точь-в-точь отдаёт последнюю каплю воды в выжженной пустыне. Он впервые за всё время решает не брать, а попросить.


Парень цепенеет. Его конечности сковывает не отвращение или ярость, а тревога, – липкая и вязкая, – вопреки всем попыткам загнать её куда подальше.


Хёнджин всегда был мастером разрушений не только мира вокруг, но и себя самого. Добровольно, почти религиозно. Его тело, точно карта катастроф: идеальные параллельные линии, выверенные по линейке, переплетающиеся с ожогами от сигарет и шрамами из-за «несчастных случаев».


После «Эдема», после стен больничной палаты, после их хрупкого перемирия стало очевидно: Хван жаждал, чтобы Минхо тоже оставил на нём свои отметины. Сначала старательно выскоблил все признаки его жизни, затем заполнил собой образовавшуюся пустоту. А теперь ждал, затаив дыхание, когда тот наконец ответит ему взаимностью.


— По-... почему?


Голос обрывается, – сорванный, надтреснутый, кажется, вырванный с корнем из самой груди. Воздух застревает в горле колючим комом. От этого признания парень замирает, ощущая, как слова густой сладкой патокой медленно просачиваются в сознание.


— Я хочу насытить, — чуть слышно шевелит губами Хёнджин, добавляя, — заполнить тебя, — следует небольшая пауза, после которой взволнованный шёпот уже обжигает ухо. — Для меня нет ничего важнее.


Внутри Ли копошится что-то чуждое – всепоглощающая незнакомая тревога, подобно червю в спелом плоде.


Когда зубы погружаются в плоть Хвана, мир на мгновение обретает кристальную ясность. Это наслаждение, – простое, животное, неоспоримое. Тёмные синяки, украшающие руки и плечи, похожи на россыпь ночных цветов – немых свидетелей того, как Минхо прижимал его к простыням, впивался губами в изящную шею, ощущая, как под ним дрожит обнажённое тело.


Парень знает каждую неровную выпуклость, каждый грубый изгиб. Он чувствует себя Богом, скользя по этим рубцам и получая в ответ сдавленные стоны. Чувствует абсолютную власть в этой боли, в этой близости.


Но худший – другой шрам. Ещё совсем свежий, на предплечье. След их крайней драки: острое лезвие ножа в руках Минхо порезало кожу, белую как бумага, едва не задев кость. Хёнджину тогда понадобились швы, и Ли накладывал их сам, в тесной ванной, под приглушённым светом, с виноватым взглядом.


А Хван смотрел на него с благоговением, точно на подарок небес.


После того случая он утопил его в ласке, – удушающей, чрезмерной. Пока Хёнджин, задыхаясь, вновь не вцепился ему в волосы, отчаянно вынуждая швырнуть голову об стену. Один резкий удар, и мир поплыл в мутной пелене, а алые нити сплели вязкую паутину.


И снова ванная. Минхо, стиснув зубы, вымывал кровь, разбирая прядь за прядью, а спирт жёг рваную рану. Но Хёнджин... улыбался. Смотрел на него так, будто тот не причинял адской боли, а собирал по крупицам распавшуюся душу.


— Если ты хочешь жить во мне... — повисает тяжёлая, давящая тишина, — зачем тогда умирать? Ты мог бы просто–


— Остаться? — его резко, почти жадно перебивают. — Так скажи, — слова обжигают раскалённым железом, — скажи, что мечтаешь о том, чтобы я остался.


Парень сжимает губы в тугую нить, на что Хван лишь искажает лицо в кривой, почти язвительной усмешке.


— Я тебе надоем, — бросает он, опуская глаза на книгу и лениво перебирая пальцами тонкие страницы. — Быстрее, чем ты думаешь.


Минхо сразу узнаёт эту матово-чёрную обложку, с бордовым тиснением по краям. Очередной «подарок», который Хёнджин принимает с маниакальным постоянством. Книга уже истрепалась от бесчисленного перечитывания, но он снова и снова возвращается к ней, как к навязчивому кошмару.


— Я размышлял о гнили, когда брёл по этим улицам, — вкрадчиво и приглушённо читают вслух. — О той едкой, разъедающей плоть гнили, что пылает под кожей, превращая душу в пепел, — звучит небольшая пауза. — И я желал, чтобы каждый в городе познал её жгучий поцелуй.


Губы Хвана повторно искривляются в ухмылке, полной мнимой мудрости, – кажущейся всепонимающей со стороны, но пустой внутри.


— Это неизбежно. Все тропы, все повороты... они ведут сюда, — монотонный голос обволакивает сознание и возвращает в жестокую реальность. — Я давно перестал спорить с судьбой.


И это – ложь.


Наглая.


Нарочитая.


Минхо отчётливо фыркает. Звук получается некрасивым, неприкрытым. И он сам на мгновение застывает от неожиданности. Хёнджин всегда хватал жизнь за горло, впивался голодным зверем в любую возможность. Был стихией, неумолимой силой притяжения, чёрной дырой, поглощающей всё на своём пути.


Однако сейчас... Сейчас он теряется. Слишком горд, чтобы признать поражение. И потому давит на Ли сильнее, выкручивает ему руки до хруста, словно в грубой силе можно найти утраченный контроль.


И дело не в том, что Минхо не хочет. Проблема в панике, застревающей глубоко внутри. В страхе, что он снова окажется один, – опустошённый, брошенный, преданный слабостью.


Хван способен выкорчевать его выбор с мясом, разнести всё в щепки, как делал бессчётное количество раз. Но ужаснее... тихое осознание, что, возможно, где-то в глубине он мечтает именно о таком исходе. Что это не просто заключительный «вздох», а тот самый, долгожданный.


И что после него нет абсолютно ничего.


Парень давно понял: в «Эдеме» Хёнджин стремился не к спасению, а к концу. Смерть казалась изящным финалом – конечным аккордом в идеально сыгранной симфонии саморазрушения, прекрасной кульминацией, упакованной в бархатный футляр. Было бы красиво, не правда ли?


Но судьба поступила иронично. Вместо возвышенного финала – жалкое существование. Он всё ещё здесь. Дышит. Разлагается заживо в собственной шкуре, давно переставшей быть ему домом.


Живой труп, переживший сам себя. Призрак – и добровольная тюрьма, и невольное освобождение. Хрупкое убежище, сплетённое в равной мере из колючей проволоки ненависти и шёлка болезненной зависимости.


— И что, ты ждёшь, что я просто... — в моменте Минхо начинает немного потряхивать, точно надломленную ветку под зимним ветром, — разберу тебя на части?


— Я научу тебя, — с пугающей легкостью отвечает Хван. — Мы можем вместе потренироваться.


Слова бьют под дых. Ли резко сгибается, челюсти сжаты до хруста – единственное, что сдерживает подкатывающую рвоту. Белые от напряжения пальцы впиваются в край стола.


Мысль ядом, впрыснутым тончайшей иглой, постепенно проникает в сознание. Сначала с привкусом страха на языке, а потом с леденящей пустотой в груди. И наконец... озарение. Жёсткое и безжалостное.


Эта связь.


Это доверие.


Нет любви осязаемее, чем та, что перетекает по жилам. Чем та, что передается через плоть и кровь. «Любовь-жертва», где отдающий становится пищей, а принимающий – хранителем его последнего дыхания. Священный труд разделки, нежный ритуал превращения, где каждый надрез – ласка, высеченная на алтаре преданности.


— Ты это всерьёз... — не вопрос, а приговор, вынесенный невнятным шёпотом.


— Ты кормишь меня. Развлекаешь. Любишь, — Хёнджин улыбается, наблюдая, как черты лица напротив мучительно искажаются в немом отрицании. — Знаешь мои желания лучше, чем я сам, — его голос мягок, будто шёлковый шарф, обвивающий горло.


Пальцы Минхо непроизвольно сжимаются в кулаки, – судорожно, в такт учащённому сердцебиению. Фаланги дрожат от ярости, отчаянно жаждя вцепиться во что угодно – чашку, книгу, стул – и запустить в эту самодовольную ухмылку, лишь бы заставить того замолчать. Хотя бы на секунду.


— Я не... — он срывается на хрип. — Я вообще тебя не понимаю!


— Неужели? — глаза Хёнджина вспыхивают холодным сиянием, пронзая Ли насквозь. — Ты разглядел во мне то, о чём я и не подозревал, — воздух между ними густеет от невысказанного. — Я видел твои кости. Читал твоё тело, словно раскрытую книгу. Я знаю тебя... Знаю настолько, что смог полюбить. И теперь только ты способен поставить точку.


Хван задумчиво хмурит брови. Его взгляд скользит в сторону, будто он обращается не к собеседнику, а к призракам собственных мыслей:


— Просто... Кажется, мне не дано сделать тебя счастливым. Как ни бейся, как ни старайся, — он бессознательно впивается в ткань домашних штанов, образуя морщинистые складки. — Вот и пытаюсь хоть чем-то отплатить тебе.


Фраза вылетает с наигранной беспечностью, точно детская дразнилка, но где-то между звуками прячется искренность. Именно она вонзается Минхо под рёбра ледяным лезвием, заставляя живот сжаться в тугой, болезненный узел.


С недавних пор парень спит на диване добровольным изгнанником из их общего любовного ложа. Его сон беспокоен: он ворочается, грызёт ногти до кровавых заусенцев, раздирает до мякоти губы и внутреннюю поверхность щёк. Однако чаще всего Ли бесят не страхи и тревога, сжимающие грудную клетку стальными обручами, а то, насколько мало в нём отвращения. Того самого, которое должно было стать щитом, а оказалось предательски хрупким, подобно первому льду на ноябрьской луже.


Хёнджин хочет этого. Ждёт с особенным, голодным вниманием, с каким смотрят хищники на сытную жертву. Но вместо ожидаемой ненависти, вместо справедливого гнева в Минхо разливается тихое, невыносимое понимание. А ещё – печаль. До неприличия обычная, до безобразия знакомая.


Страх.


Не абстрактный. Конкретный, осязаемый, как пустое место в кровати. Ужас потерять токсичное тепло, присутствие, презираемое всей душой. И он тянется к нему, точь-в-точь растение к скупому солнцу в подвальном мраке.


Парень ловит себя на мысли, что их больше не разделяет даже тончайшая мембрана сознания.


Кровь Хёнджина пульсирует в венах, переплетаясь с собственной до неразличимости. Мышцы, сплетённые в единый узор, кости, сросшиеся в новую анатомию, зубы, оставившие общие следы – всё это теперь единый организм, симбиоз, стирающий границы между «я» и «ты». Он не может определить, где заканчивается его сущность и начинается чужое естество.


Если Минхо сделает это, – если преступит финишную черту, убьёт его и съест, – это будет не просто жестокий ритуал поедания плоти. Это будет последнее причастие, в котором нож станет продолжением руки, а мышцы – священной субстанцией, перетекающей с одного сосуда в другой.


Это будет акт абсолютного слияния, когда он вырежет из Хвана всё, что делало его живым, оставив лишь пустую реликвию – оболочку без содержания и форму без сути.


Гостиная кажется непомерно огромной.


Парадокс, ведь их квартира представляет собой скромное помещение: узкий коридор, похожий на щель, кухня размером со шкаф, спальня, где двум людям уже тесно. Но здесь, на диване, пространство искажается. Окна раздвигаются до размеров вселенной, а стены отступают на невозможное расстояние.


Каждый процесс инспирации превращается в испытание. Воздух, некогда такой доступный, теперь словно разреженный. Голова наполняется свинцовой тяжестью. Лёгкие сдавливаются в тисках. Поверхностное, рваное дыхание со временем совсем останавливается, застывая между грудью и пересохшими губами.


Ли возвращается в постель. Не по желанию – по поражению. Он сдаётся въевшейся усталости, измождению и духоте, сплюснувшим рёбра бетонной плитой. В этом есть особое утешение – пусть что-то тяжёлое наконец придавит его, вернёт разрозненные части на свои места, подобно деталькам из пазла.


— Ты не сможешь снова исчезнуть, — слова растворяются в темноте едва слышным шёпотом, но с послевкусием: «Я хочу, чтобы ты остался».


Тишина.


Долгая.


Неприятная.


Хёнджин не шевелится, сливаясь с ночью. Минхо уже решает, что тот спит или делает вид, что не слышит, пока... Следует резкий вдох, будто он намеревается втянуть в себя всю комнату. Затем небольшая пауза и, в конце концов, содрогающийся выдох, как после надрывного плача.


Холодные пальцы скользят по коже, находят чужое запястье и сжимаются. Не просто крепко, а по-хозяйски, точно проверяя: «Ты до сих пор мой?». Хван тянет его ближе. Не рывком, а неотвратимо, как Луна притягивает прилив. И самое странное – насколько безмолвно Ли поддаётся, как естественно тело вписывается в объятия, словно он и не сопротивлялся вовсе.


Хёнджин поворачивается всем корпусом, приникая щекой к любимому виску, где пульс бьётся чаще всего. Должно быть неудобно впиваться в того, кто сам едва держится на плаву трясущимся, захлёбывающимся грузом.


Однако противоречивым образом это становится их якорем, спасательным кругом, единственной точкой опоры в бурлящем океане. Именно так, – в неуклюжем и удушающем сплетении, – они находят своё облегчение.


Нутро Хвана трепещет, когда он обвивается вокруг парня от макушки до пят. Нет ни миллиметра, который бы не стал его территорией. Ни частицы, которую бы он не присвоил. Хёнджин сливается с Минхо так же, как море с берегом. И невозможно понять, где кончается один и начинается другой.


Пульсы синхронизируются в единый ритм, а кислород наполняет лёгкие.


Чистый.


Свободный.


Без остатка.

— Пожалуйста, — он накрывает ладонью руку Хёнджина, всё ещё сдавливающую его правое запястье.


— Хорошо, — ответ исчезает в пространстве, становясь одновременно и признанием, и обетом.




Report Page