№6
Анна ТелятицкаяОна помнила время, когда ей восхищались. Конечно, восхищались прежде всего её чертежами, в которых: «гений времени», «протест неподвижным законам», «гимн изяществу» и так далее, и так далее. Мария никогда не отделяла себя от чертежей, поэтому все хвалебные речи относила к своей персоне. Чем, возможно, и приговорила себя.
Поначалу такое внимание казалось диким, естественно. Когда она привыкала к витиеватому «-я» на конце собственного имени. Когда высшее общество только лепило из зажатой самоучки Мари яркую Марию. Скромная девочка, сидевшая внутри Марии всё это время и до сих пор, пугалась, что слава исказит её, гордость пройдёт маршем и иссушит красивую душу до последней капли.
Однако Мария оказалась падка на народную любовь по-иному: она не стала чёрствой и капризной, не смотрела свысока. Обожание и слава обволакивали её нежным одеялом; художница была немногословна, улыбчива и слегка сонлива, но и в этом было своё очарование. Она была словно статуя, вытесанная из векового камня и вобравшая в себя всю его нерушимую мудрость.
Выдержка Марии под натиском славы была ещё одним доказательством, что перед людьми предстал истинный гений, а не просто талант, скрывавшийся под маской гениальности, «вынужденная мера нашего времени», как порой говорили о её современниках. И всё же простым характер девушки никто не назвал бы. Беседу с ней старались оборвать, как только кончалась необходимость, и всё из-за того, что Мария давила своим присутствием. Неосознанно, но оттого лишь напористее. Смотрела с голодным любопытством, порой не двигала взгляд и не моргала по несколько минут, будто пыталась вытащить что-то из человека и тут же присвоить это себе; кивала на слова собеседника устало и снисходительно, без насмешки, но так, будто любую мудрость, любую мысль, какой бы с ней ни поделились, она знала наперёд.
Теперь, сидя на жёсткой кушетке, Мария судорожно перелистывала в голове все разговоры с критиками и академиками, учредителями выставок, знатными людьми и неуклюжими поклонниками. Подмечала – будто и правда могла взглянуть как бы из-за плеча, – как они отводили глаза, бубнили под нос и быстро уходили. Неужели из-за громадной души, которую девушке попросту некуда было деть, её сделали изгнанницей, а на её работы не могли взглянуть без суеверного страха? О, как хотелось верить, что это заблуждение уставшего разума, ведь в противном случае – кого винить? Мария могла явить миру только себя и никого другого.
Мастерская, в которой раньше Мария чувствовала прилив спокойствия, улыбку на кончиках губ – когда уверен в надёжности и тепле стен, – теперь стала темницей. Круглые стены – олицетворение замкнутости её положения; синяя краска – море тоски, в котором тонула художница. А о решётках на окнах и говорить было нечего.
Мебель стояла несуразно, грубо, неправильно, словно тумба была в ссоре с кушеткой, а зеркало отвернулось от всех в презрении. При этом Мария даже под угрозой смерти не могла бы сказать, как подвинуть мебель, чтобы она перестала обиженно молчать. Это было чем-то определённым, как и её изгнание.
Мария сидела на краю кушетки, расставив ноги, словно искала опору, упёрла локти в колени, а пальцы сцепила. Совершенно не женская поза, и ткань платья морщилась складками с видимой неловкостью, будто была не создана для подобного. Голову художница чуть опустила, смотрела прямо перед собой и пожёвывала внутреннюю сторону щёк. Если бы кто-то в эту секунду вошёл в комнату, не зная, кому она принадлежит, он принял бы Марию за полководца, готовящегося к решающему броску.
Сама она не знала, на что сейчас решалась. Следующей ночью будет первая выставка, на которую ей не прислали приглашение. Почтальон, передавая корреспонденцию, стыдливо отвёл глаза – будто мог знать! Хотя, наверное, не выдержал взгляда Марии, как и все.
И даже пустота вместо позолоченного конверта с восковой печатью галереи казалась смущённой. Это было невозможно, а Мария знала – да, и пустота может стыдиться, если посмотреть на неё под правильным углом.
Художница лишь смиренно положила ладони на стол и откинулась на спинку стула:
– Вот как.
Она предчувствовала и этот стыдливый взгляд почтальона, и пустоту на месте конверта. К тому моменту нависшая над фигурой художницы общественная немилость ощущалась на кончиках волос, горьковатым привкусом на языке, сухостью в глазах. Жаль, саму немилость Мария не могла предвидеть так же, как пустоту на месте конверта.
Это было два дня назад, до выставки оставался ещё один день. Могли ли Марии выслать приглашение позже, уверенные в её согласии? А забыть? А мог ли заветный конверт затеряться? Если бы Мария тешила себя столь нелепыми надеждами, значит, всё это время она носила корону гения как самозванка.
Не дрогнув лицом, художница поднялась с кушетки. Подошла к столу, на котором по-прежнему тлела эта стыдливая пустота, сняла кольца с пальцев. Те звякнули быстро и как-то украдкой, может быть, тоже боялись Марии. Она смотрела на стол тем же тяжёлым взглядом, будто пыталась вскрыть его нутро, смотрела долго, всё сильнее хмурясь. В какой-то момент свет в комнате поблёк, и в этом было нечто зловещее, но не как бывает зловещей темнота – страшно стало от того, что даже неодушевлённый свет ощущал приближение чего-то громадного, неизбежного.
В ящике лежал пузырёк. Мария это знала. Она не помнила, как оказалась в аптеке, но, когда очнулась, точно знала, за чем пришла. За пузырьком, который теперь маняще лежал в столе, стоило только руку протянуть. Мария сжала пальцы до побеления, рука задрожала, но не поддалась. Свет мигал. Боролись две воли.
Наконец, Мария выдохнула и ласково стукнула стол кулаком, который уже не трясся. Как она хотела уйти ярко, скандально, оставив дыру в сердцах людей! Чтобы стыдились, чтобы винили себя, чтобы вспоминали годы и годы спустя. Но допустить даже намерение навредить себе не могла, это было бы сотрясающим воздух святотатством: умышленно оборвать жизнь гения. Такого права не было даже у неё.
Была ли это воля к жизни или неземная гордость, но она победила, и пузырёк остался лежать в тёмном ящике.