55

55


После прочтения «55» Алексея Юрьевича Колобродова остаётся ощущение крепкого, но в то же время легко исчезающего, знания, словно стоишь перед морем, щупаешь холодные волны, пропускаешь пену сквозь руки и — пытаешься оставить что-то на ладони.

Автор — и уставший судья, и — приговоренный заживо к русской литературе.

Интересно построение композиции от тех давних дней до наших, когда слова, формулируемые о той же Русской весне, её сподвижниках, идеологах, находят подтверждение сквозь все очерки — никакой конъюнктуры, только провинциальное чутьё в его благородном смысле.

В современном литературном процессе среди критиков едва ли можно найти фигуры колоритнее Алексея Юрьевича — присутствуя на лекциях, модерациях встреч, неизменно чувствуешь, помимо огромной начитанности, еще и уникальный опыт, который нет-нет да проскальзывает в повествованиях, что делает его для моего поколения вполне себе «дядей Стёпой» Михалкова, и — глубже в девяностые — «дядей Сашей» Рыжего.

В связи с пропастью между поколениями, только благодаря войне — её корню и движущему механизму, и определенному тяжелому опыту — возможно хоть как-то выдерживать эту гремучую связь и объединять её литературными /и не только/ оронимами.

Сдавливает местами от слов, словно сидишь на каком-то собрании, и человек говорит такое, от чего на него косятся и уже не прочь выгнать; а слова внезапно утяжеляют воздух и кому-то нечестному становятся ударом под дых.

И этот низовой слой, прощупываемый в каждом разбираемом произведении, знакомый досконально автору, берущему его за точку отправления, очень плодотворен — вырастают большие, интересные надстройки метафор, расквартировываются в одной палатке слова и метафизика: положительная диоптрия сложности, бьющая вдаль, наперёд.

И завершить, думаю, стоит очень наглядным отрывком, показывающим как именно Алексей Юрьевич захватывает, сжимая, пространство вокруг:


«Для Рахметова и Корчагина революция — это жесточайшее послушание, аскеза, полная самоотдача, доходящая до самоистязания. Революционные сверхчеловеки не имели права ни на что человеческое. Именно поэтому не само по себе революционное искусство, но житийно-героическое его направление так жестко табуировали гастрономию и эротику.

Литературное время шло, а образ довлел настолько мощный, что в него без труда помещался даже красный император Иосиф Сталин с его маршальским кителем и единственной парой сапог. В постель с гвоздями укладывали кубинских революционеров Фиделя и Че, и нашего космического революционера Гагарина. Пока не явился Лимонов и всё это не отменил. Он не создавал образов революционеров, он сам им стал. Доказав, что между митингами, войнами и тюрьмами революционер может и должен иметь своё шампанское, устрицы, постель с резвящимися вакханками и никаких гвоздей.»

Нужно ценить — да, именно нужно, — помимо тех, кто пишет, раскатывая просёлочную колею до автострады, ещё и модерирующих, рецензирующих, развязывающих, как клубок шерсти, слога и смыслы;

того, кто открывает снова по новой, может, давно забытое, а может настолько светящееся и явное, что уже отворачиваешься и отнекиваешься от него.

Report Page