30.11

30.11


30.11

Ночь наступила, а я все сижу за этим столом, и лампа горит так же, как в тот первый раз — тринадцатого ноября. Тогда мне казалось, что я пишу, чтобы заполнить тишину, которая заползла в дом и не уходит до сих пор. Теперь я понимаю: я писал, чтобы он существовал. Чтобы он оставался здесь, на бумаге, пока я вывожу буквы дрожащим почерком, и надеюсь, что это удержит его в моем мире.

Завтра уезжает Фума.

Я слышу, как он собирает вещи за стеной, — я научился улавливать эти звуки за две с половиной недели. Скрежет молнии на рюкзаке, шуршание карт, которые он сворачивает и убирает в отдельный карман, глухой стук сапог, поставленных у двери, чтобы почистить их на дорожку. Он даже не сказал мне, что уезжает завтра. Я просто понял это по тому, как он молчал сегодня за ужином, как дольше обычного смотрел в огонь, как его руки, всегда такие уверенные, сегодня чуть медленнее сжимали кружку. Или, может быть, мне это просто кажется. Может быть, я так долго искал смысл там, где его нет, что теперь вижу его даже в том, как человек ставит чашку на стол. Как Гамлет, который видел Горация везде, даже в облаках, — и тоже ошибался. Наверное.

Искать больше нечего. Я знаю это. И он знает. Мы оба знаем, что дело закрыто, что письмо лежит у меня на столе, что Ыйджу жив, но жив где-то там, в этом лесу, который стал его домом задолго до того, как я появился. Ему не нужно, чтобы его нашли. И мне больше не нужно искать. Но как же трудно это принять — вот что я должен сказать, хотя на самом деле я уже принял. И это еще хуже, если так посмотреть. И все же бороться было проще, чем добровольно опустить руки.

Я бесконечно прокручиваю в голове самые лучшие моменты — те, что раньше казались обычными, будничными, а теперь превратились в сокровища, которые я не могу никому показать, потому что они мои, только мои.

Я вспоминаю, как мы лежали на крыше в конце сентября, когда ночи стали холодными, но мы натянули два одеяла и смотрели на звезды, пробивающиеся сквозь кроны деревьев. Ыйджу тогда сказал, что лес не любит открытого неба, что он прячет его в своих ветвях, как прячет секреты. Я засмеялся, сказал, что это просто деревья, что небо здесь такое же, как везде, разве что немного чище. А он повернулся ко мне — помню этот поворот головы, медленный и немного сонный, — и ответил: «Ты смотришь на звезды, а я смотрю на то, как они отражаются в твоих глазах». Я тогда промолчал. Смутился, наверное, или не нашел слов. Теперь я думаю, что это был самый теплый комплимент в моей жизни, и я даже не ответил на него. Просто лежал и смотрел вверх, пока мои пальцы лежали на его руке, и я чувствовал, как ровно бьется его пульс.

Я вспоминаю тот вечер, когда мы впервые поцеловались. Как это было неловко и правильно одновременно. Мы сидели на крыльце и вдруг наступила пауза — такая долгая, что я начал искать слова, чтобы заполнить ее, как делал всегда, потому что я не умею молчать, я всегда бегу от тишины, как от чумы, и это моя болезнь. А он просто коснулся моего лица, провел пальцем по скуле — у него были шершавые пальцы, въевшаяся земля под ногтями и несколько тонких царапин на смуглой коже, — и поцеловал. Я помню, как дрожали мои руки, когда я коснулся его затылка, как пахло хвоей от его волос, как его дыхание сбилось, когда я ответил на поцелуй, — и это сбитое дыхание я помню лучше всего. Это было самое честное, что я видел в нем за все время.

Или тот день, когда я проснулся и понял, что он смотрит на меня. Это было утром, я открыл глаза и увидел его прямо перед своим носом. «Ты как ребенок во сне, — прошептал он. — Возишься, бормочешь что-то». Я рассмеялся, толкнул его в плечо, и мы долго еще лежали, пока солнце поднималось над лесом и заливало комнату ярким светом. Он провел рукой по моему лицу, коснулся губ, и я накрыл его ладонь своей, прижал к щеке. Он не убрал руку. Он вообще никогда не убирал руку первым. И я думал тогда: это и есть счастье. Но, наверное, я просто не знал, что счастье бывает разным. Что оно может быть хрупким и способно уйти вместе с человеком, который его принес.

Теперь я думаю, что он знал. Знал, что уйдет, и потому запоминал меня в касаниях и простом наблюдении. И это, пожалуй, самое страшное, что я понял: он прощался со мной каждый день, а я думал, что это просто такая у него манера — быть тихим и задумчивым. Что ж, я наивно ошибался.

А теперь я пишу это письмо, и за стеной Фума ложится на кровать. Он уедет завтра, и я останусь один в этом доме, где каждая доска помнит Ыйджу. Он уедет, и я даже не знаю, скажу ли ему «спасибо» так, чтобы он понял всю мою благодарность. Потому что слова — это моя стихия, моя единственная защита, но иногда они просто не работают. Детектив не был моим другом, не был и целителем. Он просто делал свою работу — искал человека, который сам не хотел быть найденным. Нашел письмо, которое стало приговором. И теперь уезжает. И, черт возьми, я даже не знаю, злюсь ли я на него за то, что он уезжает, или благодарен. Наверное, и то, и другое одновременно. Как бы парадоксально это ни звучало.

Я думал о том, чтобы уехать с ним. Честно. Сидел вечером и представлял, как собираю вещи, как захлопываю дверь этого дома, как сажусь в его старый внедорожник, и мы уезжаем — сквозь лес, сквозь туман, сквозь эту осень, которая, кажется, никогда не кончится. Я представлял, как мы молча смотрим на дорогу, как он ведет машину уверенно и спокойно, как я смотрю на его профиль — резкие скулы, прямой нос, сжатые губы, — и думаю: «Может быть, там, за этим лесом, есть что-то еще. Может быть, я могу начать заново». И я буду смотреть на дорогу, которая уходит в никуда, и думать, что это и есть мое новое начало. Но я не сделаю этого. Потому что Фума выполнил свою работу: приехал, нашел ответ, показал мне правду, которую я не хотел видеть, и теперь уезжает. Все, что было между нами — тишина на станции, его снисходительный взгляд, когда я держался за него, это короткое и единственное прикосновение к моему плечу в доме лесника, — было частью его работы. Или, может быть, человеческим участием. Я никогда не узнаю. Потому что он никогда не скажет, а я никогда не спрошу. И это, наверное, правильно. Потому что если бы я спросил, а он ответил, мне пришлось бы что-то с этим делать. А я не знаю, что бы я сделал, да и не хочу об этом думать слишком много.

Я не знаю, что буду делать дальше. Дом пуст, но я останусь в нем. Может быть, на неделю или месяц. Я не знаю. Я привык планировать, а теперь сам себе кажусь вывернутым наизнанку — и не новый человек, и не прежний я. Я должен научиться жить в мире, где Ыйджу есть, но его нет для меня. Где он жив, но не со мной. Где он любил меня, но ушел, потому что посчитал, что так правильно. И я уже никогда не смогу его переубедить — не моего это ума дело.

Я сожгу этот ежедневник. Не сегодня и не завтра, но когда-нибудь, когда слова перестанут быть единственным, что держит меня на поверхности. Когда я пойму, что могу дышать без того, чтобы выдыхать их на бумагу. Когда я приму, что эта история кончилась не так, как я хотел, и ничего здесь уже не изменить.

Я перечитал предыдущие письма сегодня днем. Там столько гнева, столько боли, столько попыток объяснить нечто немыслимое для моей головы. Я писал о Фуме, о лесе, о своей ревности, о своих планах, о своем бессилии. Я писал, чтобы не сойти с ума. И в какой-то момент, когда я переворачивал страницы, я понял, что не сошел с ума, но словно бы стал кем-то другим. Пока незнакомым для себя самого, а потому мне предстоит долгое знакомство с этим новичком.

Это мое последнее письмо. Я чувствую, что это так, потому что слова больше не нужны. Они были моим способом бороться, моим способом искать, моим способом держать его рядом.

Я хочу, чтобы этот лист остался здесь. В этом доме, на этом столе. В этой тишине, которая никогда не станет прежней, но станет моей. Я хочу, чтобы тот, кто когда-нибудь найдет его — если найдет, — понял: это был человек, который любил, ошибался, искал. И нашел только себя в конце этой дороги. И, может быть, этого достаточно.

Я закрываю ежедневник. Лампа гаснет, и я слышу, как за окном шумит ветер. В соседней комнате тихо. Фума спит. Завтра его здесь не будет, потому что так должно быть. Все пришлые покидают эти места. И теперь мне остается решить — тот самый новый «я», чужак или местный? Но на это нужно время, и это будет совсем другой историей.

Спокойной ночи, Ыйджу.

Где бы ты ни был.

Это было мое последнее письмо.

Report Page