12

12

Арестантские Хроники

В раздевалке школы, где я учился, пропала дублёнка. В те годы дети ещё не ходили в школу в дублёнках. Сам по себе факт был примечателен. Все дети носили школьную форму установленного образца, которую в конце лета завозили в магазин «Детский Мир» для продажи. Продажи осуществлялись по специальным талонам, которые родители школьников получали в школах. Не знаю, как с этим обстояло дело в провинции или в других больших городах Союза, но в Москве было именно так.

Довольно часто родители брали школьную форму ребёнку на вырост – зачем озадачиваться этим вопросом ежегодно: перед кем ему красоваться, да и воспитывать чадо в бережном отношении к одежде тоже было надо. Я помню все свои школьные формы.

Первую, конечно же, мне купили, когда я пошёл в первый класс. Я очень волновался, разглядывая её. Она была серого цвета, из плотного толстого материала, который отдалённо напоминал войлок. Она отлично скользила по перилам, и пацаны постоянно катались на переменах между этажами, вызывая тем самым справедливый гнев учителей – кататься по перилам было нельзя. Из-за этой невинной шалости постоянно происходили всяческие травмы: то кто-нибудь, сильно разогнавшись, влетал лбом в стену межэтажной площадки, то какая-нибудь поднимающаяся вверх по лестнице девочка случайно страдала, когда практически неуправляемый снаряд в виде летящего с перил пацанёнка сбивал её с ног. Были травмы и серьёзного толка – сотрясения мозга, например, сломанная рука или пара выбитых зубов. Это когда скользящие дети сталкивались с идущими вверх по лестнице. Видимо, по этой причине новые образцы школьной формы сделали из материала, который почти не скользил по перилам. О детях в СССР заботились лучше, чем сейчас, смс'ками по Первому каналу деньги им на операции ещё не собирали, и кому-то из высокого начальства о проблеме травмоопасного скольжения по перилам наверняка докладывали.

До того как у советских школьников появилась новая модель формы, старых у меня было две: в первом классе и третьем. В четвёртый класс я пошёл уже в новой. Школа, куда перевели меня в связи с переездом на новую квартиру с окраины Люблино, тоже была нового образца, состояла из двух трёхэтажных корпусов, стоящих «самолётиком» – в одном корпусе были классы, а в другом мастерские кабинета труда с токарными и фрезерными станками, столовая, спортзал и зал актовый. Высота перекрытий в новой школе была ниже, чем в старой люблинской пятиэтажной школе, и поэтому наклон перил был выполнен с меньшим градусом. Кроме того, сами перила были покрыты пластиком, который практически не давал скольжения. Медленно съезжать по перилам получалось только лёжа на них грудью и помогая себе ногами, поэтому забавы этой в новой школе не было.

Четвёртую форму родители купили мне в начале шестого класса, и я проходил в ней до девятого. Так как в этот период жизни я быстрее всего рос, то к концу восьмого форма стала мне маловата, и если бы в шестом её брали без расчёта, что я должен расти, брюки выглядели бы на мне просто как шорты, а пиджак напоминал бы скорее жилетку, чем пиджак, но родители у меня были людьми советскими, а значит, практичными, поэтому весь восьмой класс я проходил в подобии бриджей, которые иногда рвались в промежности, но у нас дома была швейная машинка «Zinger», и моя мама умела с ней обращаться.

Многие дети того исторического отрезка моей жизни не снимали школьную форму до сна и после выполнения домашнего задания шли гулять во двор со своими сверстниками прямо в ней. Форма была крепкой и универсальной. Одеваться таким образом, чтобы выделяться из толпы, считалось почти неприличным, учителя и родители в школе и дома качали тему вещизма и мещанства как чего-то недостойного сознания будущих строителей коммунизма, и в этой связи носить красивые вещи, конечно, было можно, но: а) это не приветствовалось, б) их практически не было, особенно у детей.

Новая школа была образцовой «десятилеткой» в Люблинском районе. Шефствовал над школой завод АЗЛК, и станки из кабинета труда были оттуда. Отдать своего ребёнка в эту школу было престижно, а процент детей из семей интеллигенции был выше, чем в других школах района. Я помню, что в этой колыбели знаний воспитательному процессу уделялось большое внимание – детям постоянно находили разные занятия и во внеклассное время до позднего вечера работали всевозможные секции, кружки и факультативы. Был даже свой театр, которым руководил один из детей директора школы. Весть о том, что пропала дублёнка, была не просто шокирующей. Это было ЧП вселенского масштаба. Информация о происшествии стала достоянием всех моментально.

Когда-то потом, уже будучи студентом журфака, на одной из практик я оказался в Нарьян-Маре. В газете «Нарьяна вындер» работал один сильно пьющий ненец. Фамилию этого ненца я, конечно, не помню, но, скорее всего, он был либо Носовым, либо Дураковым – именно эти две фамилии были более всего распространены среди аборигенов. Ненец, что интересно, был писателем и даже состоял в Союзе писателей СССР. Вряд ли стать членом Союза писателей СССР можно было бы, подписывая свои произведения фамилией Дураков, стало быть, писатель был Носовым, хотя не факт, так как я точно помню, что один из ненцев, работавший в редакции фотокорреспондентом, носил фамилию Вылка.

Писатель, назовём его Носов, был старым или, по крайней мере, казался таковым, в силу своего пристрастия к нездоровому образу жизни, и когда выпивал, постоянно что-нибудь вспоминал и рассказывал тем, кто находился с ним рядом. В ту далёкую пору как раз покатилась по стране борьба с пьянством, и писателю Носову приходилось непросто. Помню, дошло до того, что в единственном магазине в городе спиртовые лосьоны продавали по одному пузырьку в руки и только женщинам. Писатель Носов был популярным в городе человеком (Нарьян-Мар – очень маленький город), и ему удавалось закупать лосьон «Утро» и «Вечер» в необходимых для его организма количествах, так как попросить приобрести ему парфюмерное средство он мог практически любую женщину.

На рабочем месте он алкоголь не употреблял, так как считал себя человеком интеллигентным, а предавался своей страсти в помещении редакционного гаража, часто приглашая за верстак, служивший в такие минуты столом, фотокора. Вылка, выпивая лосьон, всегда начинал отжиматься от пола, так как, пьянея, хотел быть похожим на бодибилдеров, постеры с изображениями которых были наклеены на стенах его фотолаборатории. Писателя это нисколько не смущало, так как, отжимаясь, Вылка внимательно его слушал.

Однажды и я со своим другом Алексеем, с которым мы вместе приехали на практику в Нарьян-Мар, оказались в гараже редакции в компании писателя Носова и его друга – мастера диафрагмы и выдержки. У Вылки был день рождения, и в тот день на столе, вместо пузырьков с лосьонами, величественно возвышалась трёхлитровая банка спирта, которую по этому поводу подарили ему вертолётчики из лётного отряда нефтянников. У вертолётчиков в Нарьян-Маре всегда в изобилии был спирт, которым они вроде должны были протирать лопасти винтов вертолётов перед полётом во избежание обледенения, и всесоюзная борьба с пьянством их почти не коснулась.

Выпив спирту, писатель, выдержав положенную паузу и убедившись, что употреблённый вертолётный спирт прижился внутри приглашённых к столу гостей, начал жаловаться на то, что с приходом цивилизации в тундру, жизнь там сильно изменилась. Это было понятно и естественно, ибо понаехало «на севера» народу прилично и разного. Платили за работу на севере очень хорошо. Помню, писатель сказал: «Раньше в тундре можно было что хочешь оставить – никто не возьмёт. Хоть мешок с деньгами оставляй. Придёшь через год – он на месте лежать будет».

Так и в школе у нас никто ничего не брал чужого до этого случая. Раздевалки для верхней одежды и сменной обуви были открытыми, всё висело на виду. Да, собственно, и брать-то было нечего, по большому счёту, а тут эта дублёнка. Я учился в девятом тогда, и было мне семнадцать уже.

В самом конце восьмого класса в нашей семье произошёл революционный переворот – я завоевал право на свободу. Мой отец был, как я уже говорил, человеком чрезвычайно энергичным, темперамента неаполитанского, и с первого класса требовал от меня исключительно отличных оценок. Каждый божий день я приносил ему свой дневник, и когда он убеждался в том, что там «пятёрки», я приносил ему свои тетради и учебники, и он начинал проверку выполненного мной домашнего задания. Если в тетради была помарка или исправления, он молча вырывал страницу и заставлял меня её переписывать, если хоть одно слово из текста, который мне следовало прочитать, не совпадало в моём изложении с оригиналом, он заставлял меня его переучивать.

Надо сказать, что отца я не любил от слова совсем, так как эта его страсть к моим отличным оценкам превращала семейные вечера в совершенную муку для меня, и когда голоса моих сверстников доносились с улицы в комнату, где я занимался тем, что зубрил очередной абзац или параграф домашнего задания, в душе моей буйным цветом цвела обида на виновника этих мучений. Сердце моё рвалось к пацанам на улицу, а мне приходилось заниматься нудной и казавшейся мне совершенно ненужной зубрёжкой.

Если, после того как я сообщал отцу, что готов снова попробовать ответить ему по домашнему заданию, я допускал ошибку, то получал звонкую затрещину по затылку. Я боялся отца. Когда вечером из коридора доносилась трель дверного звонка, и я понимал, что это он пришёл с работы, у меня портилось настроение, я начинал нервничать, понимая, что до того момента, пока отец не захочет спать, он будет добиваться от меня идеального знания по всем предметам, которые у меня должны были быть в школе на следующий день.

Часто, совершенно измученный родительской заботой о моей успеваемости, под предлогом того, что хочу в туалет, я запирался, сидя на унитазе, и тихонько плакал, клянясь себе в том, что убью отца, как только вырасту и наберусь достаточно сил. Мне почти никогда не было больно от его затрещин – я быстро научился наклонять голову так, чтобы у него оставалось полное ощущение того, что подзатыльник получился увесистым, но при этом инерция удара от соприкосновения моего затылка с обручальным кольцом, надетым на безымянный палец моего папы, шла по касательной. Вместо боли была только обида – обида на то, что родной и близкий человек унижает меня, перегибая палку.

В средних классах навязчивое стремление выйти из-под отцовского давления способствовало тому, что я стал стремиться дружить с ребятами, которые своих отцов не боялись и старались быть свободными от усилий взрослых, направленных на их воспитание. Всеми фибрами своей тоскующей по свободе души я впитывал дух неповиновения, учился курить, пить портвейн из горла, разговаривать матом, пугать детей и людей, врать и дерзить учителям.

Весной перед окончанием восьмого класса усилия моего отца наконец-то привели к долгожданному результату – я ответил ему на очередной подзатыльник ударом в лицо (как учили меня пацаны), сломав ему очки, после чего проверка дневника и домашних заданий прекратились. Сжимаемая пружина моей страсти к неповиновению выстрелила, и папа, думаю, не раз потом жалел о том, что держал меня в ежовых рукавицах. Мечта, так долго грезившаяся мне в снах и фантазиях, стала реальностью, и я упивался её воплощением, совершенно не заботясь о том, куда приведёт меня вектор этих моих устремлений. То ли регулярные занятия школьными предметами, то ли постоянные раздумья над тем, как я буду мстить отцу, сделали сознание моё весьма изобретательным, а ощущение долгожданной безнаказанности – наглым.

Завуч старших классов, а по совместительству преподаватель химии, красившая свою седую голову фиолетовыми чернилами, сильно докучала нам с другом своими нравоучениями, и, помню, мы с ним искали случай как-то по-серьёзному ей ответить. Девятый класс, в который меня перевели из другого, где я учился, начиная с четвёртого, за многочисленные нарушения школьного порядка, был образцовый, с математическим уклоном, и девочек в нём было больше почему-то. Друга моего, с которым мы подружились с первого дня знакомства, тоже перевели в этот класс, но из спортивного класса. Друга звали Димой, и он был ватерполистом. В бассейн Дворца пионеров, где у него была секция, после того как заканчивалась тренировка юношеской ватерпольной команды, приходили заниматься разные люди, и трое ребят-спортсменов грешили тем, что, оставаясь после занятий, вскрывали в мужской раздевалке металлические дверки шкафчиков для одежды и воровали джинсы, подкладывая вместо них обычные тренировочные штаны, чтобы человек, лишившийся важной части костюма, мог добраться до дома одетым. Правильные джинсы по тем временам стоили с рук чуть больше среднемесячной зарплаты инженера и были статусной вещью в гардеробе любого уважающего себя советского гражданина. Воровством в раздевалке занимались трое, но вся дружная спортивная команда была в курсе их предприятия. Длилось, конечно же, это недолго, вычислили пацанов быстро, и Димка, не принимавший непосредственного участия в самом умыкании чужих портков, погорел на том, что помогал украденные джинсы продавать. Двое из участников преступной группы получили срок и отправились на «малолетку», в школе прошло показательное заседание суда, а Димона, так как он был очень перспективным нападающим, взяли на поруки и перевели в тот же класс, что и меня.

Спустя некоторое время после этих событий Антонина Ивановна (так звали завуча старших классов) должна была получить звание Заслуженного учителя, и к нам на урок приехала комиссия из РОНО. Это формальность, конечно, но такова протокольная составляющая – комиссия должна была посмотреть, как учитель ведёт урок, и написать об этом отчёты. Сейчас я не помню, из-за чего началось наше противостояние с завучем, но мы с моим другом решили нанести удар по её реноме.

Понятное дело, что Антонина Ивановна подготовилась к показательному уроку, а его сценарий я выспросил у нашего одноклассника Залесского Сергея, который во время занятий в нашем классе всегда ассистировал завучу, помогая приносить из лаборантской, отделённой от учебного класса перегородкой с запираемой дверью, необходимые для урока химические вещества и расставлять их на массивном столе, возвышавшемся на импровизированном подиуме. Мы с Димоном, выпив накануне во дворе портвейна, тоже подготовились к показательному уроку.

Сценарий урока был незамысловатым. Отличница Оксана Фролова в самом начале должна была по просьбе Антонины Ивановны взойти на кафедру к доске и, взяв с кафельной поверхности стола чистый лист белой бумаги, написать на нём стеклянной палочкой, опущенной перед этим в слабый раствор серной кислоты. После того как Оксана проделает это, Антонина Ивановна должна была сказать: «Оксана что-то написала на чистом листе слабым кислотным раствором, но мы сейчас ничего не увидим, потому что раствор, хоть и вступил в реакцию окисления с целлюлозой, из которой сделана бумага, но Сергей рассчитал концентрацию кислоты, и зримый результат реакции окисления мы увидим лишь в конце урока». Такая была интрига – интересно же.

После слов завуча Фролова должна была покрутить лист перед классом и комиссией, демонстрируя то, что надписи никакой как бы нет, положить лист на стол и сесть на своё место. Оксана всё сделала, как и было запланировано, а Антонина Ивановна, довольная тем, как начался урок, стала рассказывать, как кислоты взаимодействуют с щелочами и что в результате этих взаимодействий выпадает и выделяется. Залесский всё излагаемое Антониной Ивановной описывал на доске формулами, поглядывая в нашу сторону и ожидая от меня условного знака. Серёга не знал полного замысла нашего коварного плана и должен был сделать только одно: по условному сигналу спуститься с кафедры и, протирая тряпкой кафель на столе от как бы случайно пролитого на него фенолфталеина, смахнуть на пол лист, над которым в начале урока поколдовала Фролова. Нас с Димоном Антонина Ивановна не жаловала, считая ненадёжными, несерьёзными и требующими применения к нам специальных педагогических методик, всякий раз сажая нас за первую парту.

Когда Залесский по команде смахнул со стола лист и нагнулся, чтобы его поднять, в месте падения, на полу, уже лежал заготовленный нами заранее другой лист, а лист, сброшенный случайно со стола Залесским, Димон должен был своей длинной ногой затащить под нашу парту, а я его незаметно поднять, уронив авторучку минут через пять после того, как Залесский снова встанет к доске.

Когда показательный урок подходил к концу, Антонина Ивановна снова пригласила на кафедру Фролову и, пока та шла к доске, напомнила классу и высокой комиссии то, с чего начинался урок: «Сейчас, друзья мои, Оксана продемонстрирует нам работу серной кислоты, и мы с вами увидим, что же написала нам наша отличница сорок минут назад. А написала она нам с вами очень короткое, но ёмкое слово, без которого жизнь на нашей хрупкой планете была бы невозможна. Это самое важное слово на свете знают все: и дети, и взрослые, ведь именно от него зависит наше с вами будущее и будущее ваших детей и внуков».

Фролова, взойдя на кафедру, двумя руками подняла лист над головой и со счастливым лицом стала поворачиваться телом из стороны в сторону, как ring girl перед началом боксёрского раунда. На листе у Фроловой отчётливо и жирно было написано: «ХУЙ».

В классе повисла тяжёлая свинцовая пауза. Было слышно, как в соседнем корпусе школы дунул в свисток физрук, подавая сигнал для волейбольной подачи, далёкий, но звонкий хлопок по мячу и радостный коллективный вопль спортивных болельщиков. И тут класс прорвало. Началось всё, конечно, с членов комиссии, один из которых не удержался и прыснул на весь притихший от ужаса класс. Ржали все, кроме Залесского, Антонины Ивановны, Оксаны и нас с Димоном. Мы с ним вообще сидели с каменными лицами.

Антонина Ивановна была опытным педагогом, привычным и не к таким гадостям со стороны своих питомцев с пролетарской окраины Москвы, и, совершенно не изменившись в лице, глядя в нашу сторону, железным голосом скомандовала: «Вы двое – марш к директору!»

Доказать наше участие в срыве награждения завуча старших классов безусловно заслуженным званием было практически невозможно, так как Залесский боялся последствий со стороны нас и наших школьных товарищей, а мы с Димоном уже тогда знали, что все беды человеческие от несдержанности, а самая лучшая форма защиты – отрицалово.

Наше противостояние с завучем тянулось почти весь девятый класс, но когда мы перешли черту и взорвали куском калия, полученным от Залесского, унитаз в туалете третьего этажа, Антонина Ивановна махнула на нас рукой и поставила в своей педагогической душе на нас с Димычем жирный крест.

Друзьям нравилось то, что я придумывал в целях противодействия школьному воспитанию, а не чаявшие до этого времени во мне души учителя были просто сбиты с толку выходками бывшего отличника. Весь девятый и десятый класс (раньше в школах учились десять лет) я делал всё возможное, чтобы досадить отцу, и специально оставлял свой дневник с «колами» и «двойками» на кухонном столе, радуясь тому, как он экспрессивно шепчется обо мне на кухне с моей мамой.

Дублёнка в раздевалке школы пропала между показательным уроком химии и взрывом толчка в туалете третьего этажа. До того, как мы подменили лист бумаги с написанным Фроловой в начале урока химии словом «МИР», лично с директором школы я был не знаком. Он вёл уроки литературы в моём старом классе, но так как класс, в который меня перевели, был математическим, с директором я не пересекался.

В кабинет к директору меня пригласили в самом конце урока биологии, в районе одиннадцати часов. Кабинеты директора школы и биологии были на первом этаже, почти друг напротив друга, и я хотел было сразу войти к нему, но меня остановила завуч младших классов, которая забрала меня с урока биологии: «Жди перед дверью. Позовут», – сказала она и, постучавшись, вошла внутрь.