Жажда жизни

Жажда жизни

Ирвинг Стоун

В ее пустых глазах заиграла ребячливая, веселая улыбка. Она закружилась на месте и схватила Винсента за руку.
– Как хорошо, что я тебе нравлюсь, – сказала она. – Я люблю, когда я нравлюсь мужчинам. Тогда все гораздо приятнее, не правда ли?
– Конечно. А я тебе нравлюсь?
– По—моему, ты очень смешной, Фу—Ру.
– Фу—Ру! Так ты знаешь меня?

– Я видела тебя на площади Ламартина. Зачем это ты вечно таскаешь какую—то раму на спине? И почему никогда не носишь шляпы? Разве солнце тебя не печет? Смотри, какие у тебя глаза красные. Тебе больно?
Ее детская наивность рассмешила Винсента.
– Какая ты славная, Рашель. Будешь звать меня по имени, если я скажу, как меня зовут?
– А как тебя зовут?
– Винсент.

– Нет, мне больше нравится Фу—Ру. Ты не против, если я буду звать тебя Фу—Ру? И можно мне чего—нибудь выпить? Старый Луи следит за мной из зала.

Рашель притронулась пальцами к своей шее; Винсент смотрел, как они погружались в мягкое тело. Она улыбалась своими глуповатыми голубыми глазами, и он понимал, что она улыбается в предвкушении счастья и хочет, чтобы и он был счастлив. У нее были ровные, красивые, хотя и темные зубы; полная нижняя губа слегка отвисала и почти закрывала впадинку над пухлым подбородком.
– Закажи бутылку вина, – сказал Винсент. – Но не очень дорогого, – у меня мало денег.
Когда вино было подано, Рашель спросила:

– Не перейти ли нам в мою комнату? Там гораздо удобней.
– Что ж, с удовольствием.
Они поднялись по каменной лестнице и вошли в комнатку Рашели. Там стояла узкая кровать, шифоньерка, стул, на выбеленных стенах висело несколько цветных юлианских медальонов. На шифоньерке Винсент заметил две рваные, затасканные куклы.
– Я привезла их из дому, – сказала Рашель. – Возьми их, Фу—Ру. Вот это Жак, а вот это Катерина. Я играю с ними в папу и маму. Ой, Фу—Ру, почему у тебя такое смешное лицо?

Действительно, Винсент стоял посреди комнаты и глупо улыбался, – в каждой руке у него было по кукле. Вдоволь нахохотавшись, Рашель отняла у Винсента и Жака и Катерину, посадила их на шифоньерку, сбросила с ног сандалии и сняла платье.
– Сядь, пожалуйста, Фу—Ру, – сказала она. – Давай играть в папу и маму. Ты будешь папа, а я мама. Ты любишь играть в папу и маму?

Это была невысокая, коренастая и крепко сбитая девушка с выпуклыми, крутыми бедрами; ее острые груди сильно выдавались вперед, а пухленький круглый живот круто сбегал к промежному треугольнику.
– Рашель, – сказал Винсент, – если ты будешь звать меня Фу—Ру, я тоже придумаю тебе имя.
Рашель захлопала в ладоши и бросилась к нему на колени.
– Ох, скажи, скажи, какое же это имя? Я люблю, когда мне придумывают новые имена.
– Я буду звать тебя Голубкой.

В светлых глазах Рашели мелькнуло недоумение и обида.
– Почему же Голубкой, папа?
Винсент легонько провел ладонью по ее круглому, девическому животу.
– Потому что ты похожа на голубку: у тебя нежные глазки и маленький толстенький животик.
– А это хорошо – быть голубкой?
– Ну, конечно. Голуби очень милые, очень нежные... и ты такая же, как они.
Рашель потянулась к нему губами и поцеловала его в ухо, потом вскочила с кровати и достала два стакана для вина.

– Какие у тебя смешные уши, Фу—Ру, – сказала она между двумя глотками. Она пила, как пьют дети, сунув в стакан нос.
– Тебе нравятся мои уши? – спросил Винсент.
– Да. Они мягкие и круглые, как у щенка.
– Возьми их, раз они тебе нравятся.
Рашель громко засмеялась. Потом, поднеся стакан к губам, снова вспомнила шутку Винсента и снова засмеялась. С ее левой груди стекала тоненькая красная струйка вина, извиваясь по животу, исчезала в темном треугольнике.

– Ты очень милый, Фу—Ру, – сказала она. – А все говорят, что ты тронутый. Ведь это неправда, верно?
Винсент пожал плечами.
– Я тронутый, но только чуть—чуть, – сказал он.
– А ты будешь моим возлюбленным? – спросила Рашель. – У меня нет возлюбленного уже больше месяца. Будешь ходить ко мне каждый вечер?
– Боюсь, что я не смогу ходить к тебе Каждый вечер, Голубка.
Рашель надула губы.
– Это почему же?
– Помимо всего прочего, у меня нет денег. Понимаешь?

Рашель игриво ущипнула его за правое ухо.
– Если у тебя нет пяти франков, Фу—Ру, то, может быть, ты отрежешь свое ухо и дашь его мне? Я положила бы его на этажерку, играла с ним каждый вечер.
– А потом ты вернешь его мне, если я принесу пять франков?
– Ох, Фу—Ру, ты такой чудной и такой милый! Если бы все мужчины, которые приходят сюда, были как ты!
– Тебе здесь нравится, Рашель?
– О, конечно, здесь очень весело... и мне все нравится... кроме зуавов.

Рашель поставила стакан на столик и обняла Винсента. Он чувствовал, как она прижалась к нему своим мягким животом, а ее острые груди словно прожгли его насквозь. Она впилась губами в его рот. Он чувствовал, что целует мягкую, бархатистую изнанку ее нижней губы.
– Ты ведь придешь ко мне еще, Фу—Ру? Ты не забудешь меня и не пойдешь к другой девушке?
– Я приду к тебе, Голубка.
– Ну, а теперь мы поиграем, ладно? Будем играть и папу и маму.

Когда через полчаса Винсент вышел от Рашели, его томила страшная жажда, которую он утолил, лишь выпив множество стаканов холодной, чистой воды.
4

Винсент пришел к заключению, что чем тщательнее растерта краска, тем лучше она пропитывается маслом. Масло лишь растворяло краску; он не придавал ему особого значения, тем более что грубая фактура его картин его вполне устраивала. Вместо того чтобы покупать краски, которые были растерты в Париже на камне бог знает сколько дней назад, Винсент решил готовить их собственноручно. По просьбе Тео папаша Танги прислал Винсенту три разных хрома, малахит, киноварь, свинцовую оранжевую, кобальт и ультрамарин. Винсент растер их у себя в гостинице. Теперь краски не только обходились ему дешевле, но были более свежими и стойкими.

Затем Винсент с огорчением убедился, что его холсты недостаточно впитывают краску. Тонкий слой грунтовки, покрывавший холст, не всасывал те щедрые мазки, которые клал Винсент. Тео прислал ему рулон негрунтованного холста. Винсент разводил по вечерам в маленькой миске грунт и покрывал им полотно, на котором он собирался писать утром.

Жорж Съра научил его тщательно подбирать раму дли каждой картины. Посылая свои первые арлезианские работы в Париж Тео, Винсент давал точные указания, какую древесину надо взять для рамы и какой краской ее покрасить. Но он успокоился лишь тогда, когда сам начал делать рамы для своих картин. Он купил у бакалейщика деревянных планок, подгонял их под нужные размеры и красил в соответствующие цвета.

Он растирал себе краски, сколачивал подрамники, грунтовал холсты, писал картины, мастерил рамы и красил их.
– Жаль, что я не могу сам у себя покупать картины, – бормотал Винсент. – Тогда я был бы вполне обеспечен.

Мистраль подул вновь. Казалось, природа неистовствовала. На небе не было ни облачка. Солнце пекло и слепило, стояла страшная сушь, жару сменял пронзительный холод. Сидя в комнате, Винсент писал натюрморт: синий эмалированный кофейник, ярко—синяя с золотом фарфоровая чашка, белый молочник в бледно—голубых квадратиках, синий майоликовый кувшин с красными, зелеными и коричневыми узорами, два апельсина и три лимона.

Когда ветер стих, Винсент опять вышел на воздух и написал вид Роны с железным мостом на Тренкетай – небо и реку он сделал в тоне абсента, набережную написал лиловой, фигуры людей, облокотившихся на парапет, почти черными, самый мост – густо—синим, а темный фон оживил вспышкой оранжевого и яркими пятнами малахитовой зелени. Винсент пытался выразить в пейзаже бесконечную тоску, от которой сжалась бы душа зрителя.

Вместо точного воспроизведения того, что он видел, Винсент выбирал краски и писал ими так, чтобы с наибольшей силой выразить себя самого. Он убедился, как справедливы были слова, которые сказал ему Писсарро в Париже: «Вы должны смело преувеличивать тот эффект, который дают краски, гармонируя или дисгармонируя друг с другом». В предисловии Мопассана к роману «Пьер и Жан» он нашел подобную же мысль: «Реалист, если он художник, будет стремиться не к тому, чтобы показать нам банальную фотографию жизни, а к тому, чтобы дать ее воспроизведение, более полное, более захватывающее, более убедительное, чем сама действительность».

Он упорно, не разгибая спины, проработал целый день под солнцем в поле. В результате он написал полотно: широкая вспаханная нива с глыбами фиолетовой земли, уходящими к горизонту; фигура сеятеля в синих и белых тонах, вдали полоса невысокой, вызревшей пшеницы; и надо всем – желтое небо с желтым солнцем.

Парижские критики сказали бы, что он пишет слишком быстро. Но Винсент думал иначе. Разве не переполнявшие его чувства, не искреннее восхищение природой двигали его кистью? А раз чувства его так сильны, что он работает, забывая о времени, раз мазок ложится за мазком легко и непринужденно, как слова в разговоре, значит, придет день, когда кисть опять будет валиться из рук и вдохновение уйдет от него. Значит, надо ковать железо, пока оно горячо, и складывать около себя готовые поковки.

Винсент закинул мольберт за спину и пошел домой по дороге мимо горы Монмажур. Он шел так быстро, что скоро нагнал мужчину и мальчика, которые потихоньку брели впереди него. Винсент узнал старика Рулена, арлезианского почтальона, и его маленького сынишку. Винсент часто сиживал с Руленом в кафе, и ему не раз хотелось заговорить с ним, но удобного случая не представлялось.
– Добрый день, господин Рулен, – сказал Винсент.

– А, это вы, господин художник! – отозвался Рулен. – Добрый день. Я вот ходил с сыном погулять – сегодня ведь воскресенье.
– Замечательный был денек, правда?
– И впрямь замечательный. Чертов мистраль наконец—то унялся. А вы сегодня написали картину?
– Да, написал.
– Я человек простой, господин художник, и ничего не понимаю в искусстве. Но вы оказали бы мне большую честь, если бы позволили взглянуть на вашу картину.
– С удовольствием.

Мальчишка, подпрыгивая, убежал вперед. Винсент и Рулен шли рядом. Пока Рулен смотрел на полотно, Винсент внимательно разглядывал его самого. На голове у Рулена была синяя форменная фуражка, глаза у него были мягкие и пытливые, а длинная и широкая волнистая борода плотно прикрывала шею и воротник, падая на темно—синюю куртку. Винсент почувствовал в этом человеке ту же мягкость и мечтательность, которая так нравилась ему в папаше Танги. Он был как—то по—семейному трогателен, и пышная древнегреческая борода не вязалась с его простым крестьянским лицом.

– Я человек простой, – повторил Рулен, – и вы уж простите меня, если я скажу что не так. Пшеница у вас совсем как живая, все равно что на том поле, которое мы прошли, – я видел, как вы там работали.
– Значит, картина вам нравится?
– Нет, я не могу сказать, что нравится. Я только чувствую, что у меня вот здесь что—то зашевелилось.
И он провел рукой по груди.

У подножия Монмажура они на минуту остановились. Красное солнце закатывалось над древним монастырем, его косые лучи падали на стволы и кроны сосен, росших среди скал, заливая деревья оранжевым огнем; а дальние сосны, как бы вписанные в нежное зеленовато—голубое небо, казалось, были нанесены берлинской лазурью. Белый песок и белые камни под деревьями будто кто—то слегка тронул синим.
– Все это тоже совсем как живое, не правда ли, господин художник? – спросил Рулен.

– Да, и останется живым, когда нас уже не будет на свете, Рулен.
Они пошли дальше, продолжая вести тихую, дружескую беседу. Рулен говорил рассудительно и спокойно. У него был простой ум, простые и вместе с тем глубокие мысли. Он жил с женой и четырьмя детьми на сто тридцать пять франков в месяц. Почтальоном он прослужил уже двадцать пять лет, не получая никакого повышения – ему лишь делали ничтожные надбавки я жалованью.

– Когда я был молод, – говорил он, – я много думал о боге. Но с годами бог как—то таял и таял в моей душе. Я еще могу увидеть его в поле пшеницы, которую вы писали, в закате солнца над Монмажуром, но когда думаешь о людях... и о мире, который они устроили...

– Знаю, Рулен, но я все более и более убеждаюсь, что мы не вправе судить о боге по этому нашему миру. Мир этот – лишь неудачный набросок. Что вы делаете, когда видите в мастерской любимого художника неудавшийся набросок? Вы не пускаетесь в критику, а держите язык за зубами. Но вы вправе желать чего—нибудь получше.
– Верно, – с радостью согласился Рулен, – что—нибудь хоть чуточку получше.

– Чтобы судить о мастере, надо посмотреть и на другие его работы. Наш мир, видимо, создан в спешке, в один из тех черных дней, когда у творца был помрачен разум.
На извилистую проселочную дорогу спускались сумерки. Пронзая плотное кобальтовое одеяло ночи, на небе затеплились первые искорки звезд. Наивные глаза Рулена смотрели Винсенту прямо в лицо.
– Значит, вы полагаете, что есть и другие миры?

– Не знаю, Рулен, я бросил размышлять обо всем этом с тех пор, как увлекся своим ремеслом. Но наша жизнь кажется мне в чем—то неполной, несовершенной. Ведь правда? Иногда мне думается, что подобно тому, как поезда и экипажи переносят нас с одного места на другое, точно так же тиф и чахотка переселяют нас из одного мира в другой.
– Да, вы, художники, о многом думаете!
– Рулен, вы не откажете мне в одном одолжении? Позвольте мне написать ваш портрет. Жители Арля не хотят мне позировать.

– Вы окажете мне честь, сударь. Но зачем вам писать меня? Ведь я так некрасив.
– Если только существует бог, Рулен, то, по—моему, у него именно такая борода и такие глаза, как у вас.
– Вы смеетесь надо мной!
– Наоборот, я говорю серьезно.
– Приходите, пожалуйста, к нам завтра поужинать. Еда у нас очень нехитрая, но мы будем вам рады.

Жена Рулена оказалась простой крестьянской женщиной и напомнила Винсенту мадам Дени. На столе, покрытом красно—белой клетчатой скатертью, было тушеное мясо с картошкой, хлеб домашней выпечки и бутылка кислого вина. После ужина Винсент рисовал мадам Рулен, разговаривая с ее мужем.

– Во время революции я был республиканцем, – говорил Рулен, – но теперь я вижу, что мы ничего не добились. Правят ли нами короли или министры, мы, бедные люди, живем по—прежнему, ничуть не лучше. Прежде я думал, что, если у нас будет республика, мы станем все делить поровну.
– Ах, что вы, Рулен!

– Всю свою жизнь я стараюсь понять, господин Ван Гог, почему одному принадлежит больше, а другому меньше, почему человек должен тяжко трудиться, когда его сосед сидит сложа руки. Может быть, я слишком темен, чтобы разобраться, в чем тут дело. Как по—вашему, – если бы у меня было образование, я бы, наверное, понял все гораздо скорее?
Винсент бросил быстрый взгляд на Рулена, чтобы убедиться, не издевается ли над ним этот арлезианец. Лицо Рулена сохраняло то же невинное, простодушное выражение.

– Да, мой друг, многие образованные люди, кажется, все отлично понимают. Но я, как и вы, человек темный, и мне никогда не понять этого и никогда с этим не примириться.
5
Он вставал в четыре утра, часа за три добирался до какого—нибудь живописного места и работал там до самого вечера. Это было не так уж приятно – тащиться домой за десять или двенадцать километров по пустынной дороге, но сырое полотно, которое он нес под мышкой, придавало ему бодрости.

Он написал семь больших картин за семь дней. К концу недели он валился с ног от смертельной усталости. Это было чудесное лето, но работать теперь он больше не мог. Яростный мистраль поднимал клубы пыли, от которой побелели деревья. Винсент был принужден сидеть дома. Он спал по шестнадцати часов без просыпу.

Карман у него был пуст, последний сантим вышел в четверг, а письмо Тео с пятьюдесятью франками должно было прийти не раньше, чем в понедельник к обеду. Тео тут был не виноват. Каждые десять дней он присылал Винсенту пятьдесят франков, не считая материалов. Но Винсент помешался на мысли вставить свои новые картины в рамы и заказывал их столько, что его скудный бюджет этого не выдерживал. Четыре дня, оставшиеся до понедельника, он прожил на двадцати чашках кофе и буханке хлеба, которую отпустил ему в долг булочник.

Теперь он глядел на свою работу холодно и неприязненно. Ему уже не казалось, что его полотна стоят той самоотверженной доброты, которую проявлял к нему Тео. Он мечтал выручить те деньги, которые он ухлопал, и вернуть их брату. Он разглядывал свои картины одну за другой и переживал мучительное чувство стыда, думая, что они далеко не оправдали затрат. Если время от времени и получалась приличная вещь, то, по его убеждению, дешевле было бы купить такую у кого—нибудь другого.

Думы, которые подспудно тревожили Винсента все лето, теперь разом нахлынули на него. Хотя он жил в полном одиночестве, до сих пор у него не было времени хорошенько разобраться в своих чувствах и мыслях. Он вечно спешил вперед на всех парах. А теперь мозг у него раскис, словно каша, и не было ни франка, чтобы развлечься, как следует поесть или пойти к Рашели. Он решил, что все написанные им за лето полотна никуда не годятся.

– Как бы то ни было, – сказал он себе, – холст, который я закрасил, все—таки стоит дороже, чем чистый. На большее я и не претендую – в этом мое право писать, мое оправдание.
Он был убежден, что, оставаясь в Арле, он сохранит свою индивидуальную свободу. Жизнь коротка. Она быстро проходит. А раз он живописец, ему остается только писать и писать. «Эти пальцы стали гибкими и послушными, – думал он, – и они будут такими, если даже все тело начнет сдавать и разрушаться».

Он составил длинный перечень красок, которые хотел попросить у Тео. Просматривая список, он вдруг увидел, что там нет ни одной краски, которая входила бы в палитру голландцев – Мауве, Мариса или Вейсенбруха. Арль окончательно оторвал его от голландской традиции.

Когда в понедельник деньги наконец пришли, он разыскал такое место, где можно было хорошенько поесть за один франк. Это был странный на вид ресторанчик, сплошь серого цвета – пол был из серого асфальта, словно уличная мостовая, серые обои на стенах, серовато—зеленые, всегда закрытые ставни и зеленые портьеры на дверях, чтобы снаружи не залетала пыль. Тоненький, ослепительный луч солнца, словно лезвие кинжала, прокалывал ставень.

Отдохнув от работы с неделю, Винсент решил попробовать писать по ночам. Он написал серый ресторан в тот час, когда посетители ужинали, а служанки сновали между столиками. На площади Ламартина он написал густое, теплое кобальтовое ночное небо, усеянное яркими, звездами Прованса. Сидя на обочине дороги, он написал кипарисы, залитые лунным светом. Потом написал ночное кафе, которое не закрывалось до утра, – там отсиживались бродяги, когда у них не было денег на жилье или они были слишком пьяны, чтобы уйти домой.

Сначала он писал кафе с улицы, а в следующую ночь – его интерьер. С помощью красного и зеленого цветов он старался выразить дикие человеческие страсти. Интерьер кафе он написал кроваво—красным и темно—желтым, с зеленым бильярдным столом посредине. Четыре лимонно—желтые лампы были окружены оранжевым и зеленым сиянием. Самые контрастные, диссонирующие оттенки красного и зеленого боролись и сталкивались в маленьких фигурках спящих бродяг. Он хотел показать, что кафе – это такое место, где человек может покончить самоубийством, сойти с ума или совершить преступление.

Арлезианцам странно было видеть, что их Фу—Ру всю ночь работает на улице, а днем спит. Что бы Винсент ни делал, они все обращали в забаву для себя.

Когда наступило первое число, хозяин гостиницы не только повысил плату, но заявил, что будет брать деньги за чулан, в котором Винсент хранил свои полотна. Взбешенный жадностью хозяина, Винсент возненавидел гостиницу. Серый ресторанчик, где он обедал, его вполне устраивал, но ему хватало денег сходить туда лишь два или три раза в десять дней. Надвигалась зима, а мастерской для работы у него не было; номер в гостинице был мрачен, да и жить в нем казалось Винсенту унизительным. Дешевая еда, которую он наспех проглатывал в ресторанчиках, снова вконец расстроила желудок.

Надо было найти постоянное жилище и настоящую мастерскую.
Однажды вечером, идя со стариком Руленом по площади Ламартина, он увидел на доме, выкрашенном в желтый цвет, в двух шагах от гостиницы, объявление: «Сдается внаем». Дом состоял из двух крыльев, с двором посередине. Винсент остановился, в задумчивости оглядывая его.
– Великоват немного, – сказал он Рулену. – А то я бы поселился в таком доме.


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page