Земля обетованная

Земля обетованная

Эрих Ремарк

XVI

Я покинул ее дом рано утром. Мария Фиола еще спала. Она завернулась в одеяло абрикосового цвета, из-под которого виднелась только ее голова. В спальне было весьма прохладно. Почти неслышно жужжал аппарат воздушного охлаждения, занавески были задернуты. И повсюду разливался приглушенный, золотистый утренний свет.

Я прошел в гостиную, где лежали мои вещи. Они уже высохли и даже почти не сморщились. Я оделся и посмотрел в окно. Передо мной лежал Нью-Йорк, город без прошлого, город, не выросший сам собой, а построенный людьми целеустремленно и быстро, цитадель из стали, бетона и стекла. Видно было далеко, до самой Уолл-стрит. Людей на улицах почти не было, только светофоры, дорожные указатели и шеренги автомобилей. Футуристический город.

Я прикрыл за собой дверь и вызвал лифт. Заспанный карлик-лифтер доставил меня вниз. На улице было еще очень свежо. Гроза принесла с собой ветер с моря и разогнала духоту. В газетном киоске я купил «Нью-Йорк таймс» и с газетой в руках отправился в драгстор напротив. Заказал кофе, яичницу и без спешки приступил к завтраку. Кроме меня и продавщицы, в драгсторе в этот час не было никого. Было такое чувство, будто весь мир, включая и меня тоже, еще спит — до того неторопливо и почти беззвучно разворачивалась вокруг жизнь, словно в фильме, снятом замедленной съемкой. Каждое движение казалось растянутым и вместе с тем удивительно спокойным, время текло и никуда не спешило, я даже дышал ровнее и медленнее, чем обычно, и все вещи вокруг меня излучали такое же спокойствие и какую-то неповседневную значительность, а я был как-то связан с ними, они проплывали мимо, подчиняясь тому же ритму, что и мое дыхание, это были давние, позабытые друзья, я с ними заодно, они мне больше не чужие, не враги, наоборот, они движутся вокруг меня в дружелюбном и торжественном хороводе, и сам я кружусь вместе с ними, хоть и не стронулся с места.

Это было чувство удивительного покоя, какого я давно не испытывал. Я ощущал его во всех жилах и даже в висках; свинцовый комок страха, который я каждое утро должен был из себя исторгать, рассосался на сей раз сам собою и куда-то исчез, а вместо него внутри были образ солнечной лесной поляны, отдаленные крики кукушки и утренний лес, озаренный первыми лучами. Я знал, блаженство протянется недолго, но боялся вспугнуть и сидел, почти не шевелясь; я осторожно и очень медленно, вдумчиво ел, и даже завтрак становился почти священнодействием, вписанным в общий умиротворенный ритм. При этом все было так естественно, до того само собой разумелось, что я просто понять не мог, когда, где и почему все это может быть иначе, — вот такой была жизнь до того, как она упала в беспокойные руки людские, думал я и воспринимал окружающее будто впервые, будто все прочее я позабыл и все переживаю сызнова; так человек, очнувшийся после долгой, тяжелой болезни, заново вбирает в себя мир с жадным любопытством младенца, но без спешки, с несказанной радостью, еще ничего не называя по имени, не доверяя безликой стертости слов, в нераздельной космической полноте и в то же время по-родному, каким-то неведомым, безмолвным и неистовым чувством — словно бы луч пронзил его сердце, не причинив боли.

Несколько шоферюг ввалились в драгстор, с порога громко потребовав кофе и пончиков. Я расплатился и не торопясь побрел по городу в сторону Центрального парка. Прикинув, не стоит ли зайти в гостиницу переодеться, я решил, что не стоит: не хотелось расставаться с упоительным чувством медленного парения в невесомости; я продолжил свой путь по просыпающемуся городу, добрел до парка и выбрал себе скамейку.

В пруду беспокойно плавали утки, то и дело ныряя в поисках пропитания. Взгляд мой случайно упал на газету, я прочел заголовок и остолбенел: Париж капитулировал. Немцы сдали Париж! Париж свободен!

Некоторое время я сидел, боясь пошевельнуться. Я даже вздохнуть боялся. Казалось, само небо надо мной как-то тихо, без малейшего шума поднялось, горизонты раздвинулись, и сразу стало светлее. Я огляделся по сторонам. Да нет, мир и вправду стал светлее, подумал я. Париж больше не во власти варваров. И не разрушен. Только теперь я рискнул, очень осторожно, взять газету и прочитать статью. Я прочел ее очень медленно, потом еще раз. Приказ Гитлера уничтожить Париж не был исполнен. Генерал, которому поручили это черное дело, не выполнил приказ. Никто не знал, почему: то ли просто не успел, то ли не захотел подвергать бессмысленному уничтожению город и несколько миллионов гражданских лиц. Как бы там ни было — катастрофа не состоялась. Пусть случайно, пусть на мгновение, но восторжествовал разум; сотни других генералов выполнили бы приказ бездумно и беспощадно, но этот вот не стал выполнять. Счастливое исключение, благодаря которому удалось избежать массового смертоубийства и чудовищных разрушений. Возможно, оккупанты были уже слишком слабы и торопились удрать, но это неважно. Главное — Париж жив! Париж свободен! И это не просто очередной освобожденный от нацистов город — это куда больше.

Я раздумывал, не позвонить ли Хиршу, но что-то во мне противилось этой мысли. Еще не сейчас, подумал я. Пока нет, даже не Марии, а уж тем более не Реджинальду Блэку, и не Джесси, не Равичу и не Боссе. Даже не Владимиру Мойкову. Еще успеется, подумал я. Пока что я хотел побыть с этой новостью один.

Медленно бродил я по парку вокруг прудов, вдоль бассейна, где первые детишки уже пускали свои парусные кораблики. Я сел на скамью и стал наблюдать за ними. Я вспомнил искусственный пруд в Люксембургском саду, и вдруг Париж перестал, как прежде, быть для меня абстрактным понятием, он до боли осязаемо возник в памяти образами стен, улиц, домов, магазинов, парков, набережных, лип, что шуршат листвой, каштанов в цвету, площадей, знакомых мне даже неровностями брусчатки, — Лувром, Сеной, дворами и подворотнями, полицейскими участками, где не пытают, мастерской моего учителя Зоммера и кладбищем, на котором я его похоронил. Мое прошлое вставало над горизонтом, еще призрачное, но уже без боли, мое французское прошлое, полное щемящей грусти, но уже освобожденное, посеребренное утренним солнцем, избавленное наконец от ненавистных сапог варваров и от их бесчеловечных законов, что превращают людей в рабов, батраков, существ низшего порядка, а других и вовсе обрекают на гибель в крематориях или на голодную лагерную смерть.

Я встал. Я был неподалеку от музея Метрополитен. Золотистое небо ласково мерцало в древесных кронах. Теперь я знал, куда мне пойти. Прежде я этого боялся — не хотелось без нужды будоражить в себе брюссельские воспоминания; хватало того, что они хозяйничают в моих снах. Но теперь мне вдруг надоело от них прятаться.

Было еще очень рано, и посетителей в музее было совсем немного. Через огромный и холодный вестибюль я прошел, точно вор, осторожно и тихо, временами испуганно озираясь, будто за мной гонятся. Я знал, это глупо, ни ничего не мог с собой поделать; казалось, за мною по пятам следуют тени — они исчезали, как только я оглядывался. Сердце у меня колотилось, я с трудом заставил себя идти по середине широкой парадной лестницы, а не красться, прижимаясь к стене. Даже не думал, что давний шок заявит о себе с такой силой.

Только поднявшись на второй этаж, я остановился. Здесь в двух залах висели старинные ковры. Некоторые мне были даже знакомы по альбомам покойного Людвига Зоммера. Медленно брел я по залам, испытывая странное чувство двойничества, словно я одновременно и мертвый Людвиг Зоммер, который каким-то чудом на час воскрес, и тот безвестный студент-школяр, что некогда ходил по жизни, нося имя и фамилию, прежде принадлежавшие мне. Глазами Зоммера я смотрел на то, чему меня обучал Зоммер, но за увиденным мерещились погубленные мечтания моей юности, сгинувшей среди пожаров и смертоубийств. Так что я прислушивался к обоим, к Людвигу Зоммеру и к себе, мальчишке, — так слушаешь ветер, донесший из несусветной дали разрозненные отголоски, смутные и полные волшебных грез минувшего, доступного твоей обожженной памяти уже только по частям, фрагментами и отрывками вне последовательной связи, припорхнувшими, как вот сейчас, в этом вакуумном хранилище шедевров, где тебя на короткое время вырывают из беспощадного потока жизни, вырывают без боли, словно сам воздух здесь — опиум, анестезирующий память, так что даже на раны можно смотреть, не испытывая физических мук.

Как же я боялся своего прошлого! И вот оно передо мной, как книжка с картинками, которую я знаю, которую столько раз листал и которая теперь, путем загадочной ампутации чувств, у меня все равно что украдена. Я посмотрел на пальцы руки — пальцы были мои, но и Людвига Зоммера, и еще того, третьего, казалось, навсегда исчезнувшего в результате некоей магической манипуляции. Медленно, словно в подаренном сне, которого я на много лет лишился, а вот теперь увидел снова, я брел по залам, по своему прошлому, брел без отвращения, без страха и без тоскливого чувства невозвратимой утраты. Я ждал, что прошлое нахлынет сознанием греха, раскаяния, немощи, горечью краха, — но здесь, в этом светлом храме высших свершений человеческого духа, ничего такого не было, словно и не существовало на свете убийств, грабежей, кровавого эгоизма, — только светились на стенах тихими факелами бессмертия творения искусства, одним своим безмолвным и торжественным присутствием доказывая, что не все еще потеряно, совсем не все.

Я добрался до зала китайской бронзы. В музее имелся уникальный бронзовый алтарь, на котором были выставлены старинные бронзовые сосуды. Они безмолвно мерцали в просторе зала, бирюзовые, ребристые, извлеченные из земли тысячелетия назад и теперь омытые светом, словно джонки в белесом утреннем море или зелено-голубые рифы, обломки первобытных катаклизмов. Ничто в них не выдавало их исконной, бронзовой, желтовато-розовой окраски; они целиком обросли патиной прошлого, обретя в ней свою новую, завораживающую, колдовскую сущность. В них любишь то, чем они исконно не были, подумал я и поскорее пошел дальше, устрашившись их таинственной силы, способной вызвать духов, которых мне вовсе не хотелось будить.

Зато полотна импрессионистов снова подарили мне Париж и пейзажи Франции. Даже странно, из Франции мне ведь тоже пришлось бежать, меня там тоже преследовала полиция и донимали бюрократы, наконец, меня там даже упекли в лагерь для интернированных, откуда мне бы не выбраться, если бы не отчаянный блеф Хирша. И тем не менее все это казалось теперь скорее недоразумением, халатностью правительства, леностью чиновников, чем проявлением злой воли, сколь бы часто нас там ни хватали жандармы. Вот только когда они начали сотрудничать с головорезами из СС, стало действительно опасно. Сотрудничали, правда, не все, но все же достаточно многие, чтобы распространить немецкий ужас по французской земле. Тем не менее я сохранил к этой стране чувство почти нежной приязни, пусть слегка запятнанное кровавыми, жестокими эпизодами, как и везде, где вступала в дело жандармерия, но с преобладанием чуть ли не идиллических промежутков, которые постепенно вытесняли из памяти всю мерзость и мразь.

А перед лицом этих картин всякие оговорки и вовсе отпадали. Главным в них были пейзажи, где люди появлялись лишь для разнообразия, для оживления. Эти виды светились, они не кричали, в них не было орущей национальности. Ты видел в них лето, и зиму, и осень — и вневременье, вечность; муки их создания улетучились из полотен, как дым, одиночество изнурительного труда перевоплотилось в счастливую и серьезную сосредоточенность того, что дано нам сегодня, настоящее преодолело в них прошлое точно так же, как и в бронзе древнего Китая. Я слышал, как колотится мое сердце. Я почти въяве ощутил это величественное царство бескорыстных творений искусства, что магической хрустальной сферой окружают жизнь, высоко вознесясь над, суетой и копошением погрязшего во лжи, убийстве и смертях человечества; творение легко переживает и своего творца, и его убийцу, и только само сотворенное остается и торжествует. Мне вдруг вспомнился тот миг в брюссельском музее, когда я, завороженный видом китайской бронзы, впервые на короткое время позабыл свой страх, — тот миг чистого созерцания, который остался во мне навсегда, впечатавшись в память почти с той же силой, что и ужасы предшествующих месяцев, и после, несмотря ни на что, остался островком спасительного утешения и пребудет таким в моей душе до конца. Сейчас я испытал то же самое, только сильнее, и понял вдруг, что время, прожитое мною здесь, в этой стране, — пусть краткий, но непостижимо, неслыханно щедрый подарок, моя вторая жизнь, интермеццо между д

Я вышел из музея. На улице уже вовсю кипела жизнь, солнце снова раскалилось, в дверях меня обдало волной важной духоты. Но все изменилось. Будто распахнулись незримые врата. Освобожденный Париж — вот эти врата, путь на свободу открыт, тоска внутренних застенков сменилась радостью внезапного помилования, и конец, грозный, чудовищный и неотвратимый, обоюдоострым мечом сверкнул между облаками, суля двойную погибель и варвару, и моей родине, слившимся в нерасторжимом объятье, а вместе с ними и моей судьбе, что нависла надо мною черной стеной отмщения и моей собственной неминуемой смертью.

Я спускался по ступеням. Теплый ветер бил мне в лицо и трепал одежду. Подаренное время, думал я. Такое короткое, драгоценное, подаренное время.
— Как будто ворота распахнули! — такими словами встретил меня Реджинальд Блэк, поглаживая бородку. — Ворота в свободный мир! И в такой день я должен продавать этому грубияну и невежде Куперу картину. Да еще и Дега! Он через час явится.
— Так позвоните и отмените встречу.
Блэк одарил меня своей обворожительной ассирийской улыбкой.

— Не могу, — ответил он. — Это против моей злосчастной природы, против моей натуры Джекиля и Хайда. Зубами буду скрежетать, а продам. У меня сердце кровью обливается, когда вижу, в какие руки попадают шедевры, но я не могу не продавать. Это при том, что я для всех них просто благодетель. Живопись надежнее любых акций. Картины только растут и растут в цене!
— Почему же тогда вы не оставляете их себе?
— Вы меня уже однажды спрашивали об этом. Характер такой. Не могу без самоутверждения.

Я поднял на него глаза. Не спорю, Блэк меня удивил, но я ему верил.
— Я игрок, — продолжал он. — Игрок и бретер. Совсем не по своей воле я стал благодетелем миллионеров. Продаю им картины, которые через год будут стоить вдвое дороже. А эти люди торгуются со мной за каждую сотню долларов! Мой удел ужасен! Они считают меня чуть ли не обманщиком, а я их обогащаю.
Я рассмеялся.

— Вам легко смеяться, — бросил Блэк чуть ли не с обидой. — Но это правда так. За последний год цены на живопись поднялись процентов на двадцать-тридцать. Где вы видали такие акции? И что меня особенно злит — выигрывают на этом только богачи. Простым смертным картины не по карману. А что меня злит еще больше — истинных знатоков, людей, знающих и любящих живопись, среди коллекционеров почти не осталось. Сегодня покупают картины только ради выгодного вложения капитала — или чтобы прославиться в роли владельца Ренуара либо Ван Гога, потому что это престижно. Картины жалко.

Я не знал, до какой степени искренни его сетования. Но на сей раз они, по крайней мере, были чистой правдой.
— Как мы сегодня будем работать с Купером? — спросил я. — Перевешивать картины будем?
— Сегодня нет! Не в такой день! — Блэк отхлебнул коньяку. — Я так и так занимаюсь этим делом исключительно из спортивного интереса. Раньше это было важно, раньше без этого было нельзя. Но сейчас? Для толстосумов, что покупают картины, как мешок картошки? Вы согласны?
— Ну, как посмотреть.

Блэк махнул рукой.
— Не сегодня. Купер, не сомневаюсь, на последних событиях нажил баснословные барыши. Но все равно будет недоволен, потому что Париж не бомбили, — этот торговец смертью заработал бы тогда гораздо больше. После каждой большой битвы он покупает небольшую картину. Этак за двести с чем-то тысяч убитых — средненького Дега, в качестве премии себе, ведь он защищает демократию. Так что и совесть человечества тоже на его стороне. Вы согласны со мной?
Я кивнул.

— Вы сейчас, должно быть, очень странно себя чувствуете. Счастливы и угнетены одновременно, верно? Счастливы, потому что Париж снова свободен. Угнетены, потому что его сдали ваши земляки.
Я покачал головой.
— Ни то, ни другое, — сказал я.
Блэк глянул на меня испытующе.
— Хорошо, оставим это. Выпьем-ка лучше коньяку.
Он достал из отделения комода бутылку. Я взглянул на этикетку.
— Разве это не для особо важных клиентов? Вроде Купера?

— Теперь уже нет, — радостно объявил Блэк. — С тех пор, как Париж освобожден. Будем пить сами. Для Купера у нас есть «Реми Мартен». А мы будем попивать другой, лет на сорок постарше. — Он налил. — Скоро опять будем получать из Франции настоящий хороший коньяк. Если, конечно, немцы не успели все конфисковать. Как вы думаете, французы кое-что сумели припрятать?
— Думаю, да, — сказал я. — Немцы не слишком разбираются в коньяке.
— А в чем тогда они вообще разбираются?

— В войне. В работе. И в послушании.
— И на этом основании трубят о себе как о высшей расе господ?
— Да, — ответил я. — Потому что таковою не являются. Чтобы стать господствующей расой, одной только склонности к тирании мало. Тирания еще не означает авторитет.
Коньяк был мягок, как шелк. Его благоухание тотчас же распространилось по всей комнате.

— По случаю такого торжественного дня я запрошу с Купера на пять тысяч больше, — хорохорился Блэк. — Кончилось время пресмыкательства! Париж снова свободен! Еще месяца два-три, и опять можно будет делать закупки. А я там знаю парочку Моне, да и одного Сезанна… — Глаза его заблестели. — Это будет очень недорого. Цены в Европе вообще гораздо ниже здешних. Надо только первым поспеть. И лучше всего просто прихватить с собой чемоданчик с долларами. Наличные — куда более чувственная вещь, чем какой-то там чек; к тому же вид наличных расслабляет. Особенно французов. Как вы насчет второй рюмки?

— С удовольствием, — сказал я. — Что-то мне не верится, что так уж скоро можно будет путешествовать по Франции.
— Кто знает. Но крах может наступить в любую минуту.

Реджинальд Блэк продал второго Дега без всякого фейерверка вроде того, что мы устроили в прошлый раз. И без обещанной наценки в пять тысяч долларов за освобождение Парижа. Купер побил его шутя, заявив, что через приятелей уже завязал контакты с французскими антикварами. Вероятно, это был блеф. Блэк не то чтобы на него купился — скорее продал просто потому, что надеялся вскоре получить из Парижа пополнение. К тому же он, наверное, полагал, что в ближайшее время цены, пусть ненадолго и слегка, но все же упадут.

— Есть еще все-таки Бог на свете! — радостно приветствовал меня Александр Силвер, когда я зашел к нему после обеда. — И можно снова в него верить. Париж свободен! Похоже, варвары не затопчут весь мир. По случаю такого торжественного дня мы закрываемся на два часа раньше и идем ужинать в «Вуазан». Пойдемте с нами, господин Зоммер! Как вы себя сейчас чувствуете? Как немец, наверное, плоховато, да? Зато как еврей — свободным человеком, верно?

— Как гражданин мира — еще свободней. — Я чуть не забыл, что я еврей по паспорту.
— Тогда пойдемте ужинать. Мой брат тоже будет. И даже шиксу свою приведет.
— Что?
— Он мне клятвенно пообещал, что на ней не женится! Разумеется, это в корне меняет дело. Не то чтобы в лучшую, но в более светскую сторону.
— И вы ему верите?
Александр Силвер на секунду опешил.

— Вы хотите сказать, что когда дело касается чувств, ничему верить нельзя? Наверное, вы правы. Однако опасность лучше не упускать из виду. Тогда легче держать ее под контролем. Верно?
— Верно, — ответил я.
— Так вы пойдете? На закуску возьмем паштет из гусиной печенки.
— Не искушайте меня понапрасну. Я сегодня не могу.
Силвер посмотрел на меня с удивлением.
— Вас, часом, не угораздило влюбиться, как моего Арнольда?
Я покачал головой.
Просто у меня сегодня встреча.

— Надеюсь, не с господином Реджинальдом Блэком? Я рассмеялся.
— Да нет же, господин Александр.
— Тогда хорошо. Между этими двумя полюсами — между бизнесом и любовью — вы в относительной безопасности.

Чем ближе к вечеру, тем сильнее я чувствовал в себе какую-то нежную преграду. Я старался как можно меньше думать о Марии Фиоле и заметил, что это мне удается легко, словно подсознательно я хочу вытеснить ее из моей жизни. На подходе к гостинице меня окликнул зеленщик и цветочник Эмилио, мой почти земляк из Каннобио.
— Господин Зоммер! Такой редкий случай! — Он держал в руках пучок белых лилий. — Белые лилии! Почти даром! Вы только взгляните!
Я покачал головой.
— Это цветы для покойников, Эмилио.


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page