Земля обетованная

Земля обетованная

Эрих Ремарк

VIII

Уже две недели я работал у Силвера. Подвал под магазином оказался огромным, лабиринт его помещений уходил далеко под улицу. В нем было множество ответвлений и тупиков, битком набитых всяческим старьем. Включая даже допотопные детские коляски, подвешенные под самым потолком. Силверам все это барахло в свое время досталось по наследству, и они несколько раз даже предпринимали слабые попытки как-то его упорядочить и каталогизировать, но вскоре от этой затеи отказались. Не для того же, в конце концов, они бросили адвокатское ремесло чтобы сменить его на жалкий удел сортировщиков и учетчиков в катакомбах. Если есть в подвале что-нибудь ценное, то с годами оно станет только еще ценней — так решили они и отправились пить кофе. Ибо к своим обязанностям бонвиванов Силверы относились всерьез.

Рано поутру я исчезал в катакомбах, точно крот, и обычно появлялся на поверхности лишь к обеду. Подвал был скудно освещен лишь несколькими тусклыми лампочками. Он напоминал мне о моих брюссельских временах, и поначалу я даже слегка побаивался, не слишком ли назойливым будет напоминание; потом, однако, решил помаленьку и осознанно привыкать, тем самым постепенно изживая в себе болезненный комплекс. Мне уже не однажды в жизни случалось проделывать над собой подобные эксперименты, превозмогая непереносимые воспоминания сознательным привыканием к чему-то сходному, но не столь непереносимому.

Силверы часто приходили меня навещать. Для этого им нужно было спуститься в подвал по приставной лестнице. В тусклом электрическом свете сперва появлялись лакированные штиблеты, фиолетовые епископские носки и клетчатые штаны Александра Силвера, затем лакированные штиблеты, шелковые носки и черные брюки его брата Арнольда. Оба были любопытны и общительны. И приходили вовсе не для того, чтобы меня контролировать. Просто им хотелось поболтать.

Мало-помалу я притерпелся к темным сводам катакомб и к шуму грузовиков и легковушек над головой. К тому же мне постепенно удалось разгородить некоторые участки свободного пространства. Часть вещей оказалась таким барахлом, что его и хранить-то не стоило. Тут были и поломанные кухонные табуретки, и две никуда не годные драные кушетки стандартного фабричного производства. Подобный хлам Силверы просто выставляли к ночи на улицу, а рано утром его забирала бригада городских мусорщиков.

Однажды, уже после нескольких дней работы в подвале, под грудой ветхих, не имеющих почти никакой ценности фабричных ковров я вдруг обнаружил два молитвенных ковра, один с изображением голубого, другой — зеленого михраба
{24}
. И это были не современные копии, а оригиналы, каждому лет по сто пятьдесят, и оба в хорошей сохранности. Гордый, как терьер с добычей, я вытащил их наверх.
В магазине восседала помпезная дама, вся увешанная золотыми цепями.

— А вот и наш эксперт, сударыня, — глазом не моргнув, сказал Силвер, едва заметив меня. — Месье Зоммер, из Парижа, прямо из Лувра. Предпочитает говорить по-французски. Что вы скажете об этом столике, господин Зоммер?
— Превосходный Людовик Пятнадцатый. Дивная чистота линий. И сохранность отменная. Редкая вещь, — отрапортовал я с сильным французским прононсом. А затем, для пущего эффекта, еще раз повторил все то же самое по-французски.
— Слишком дорого, — решительно заявила дама, брякнув цепями.

— Но позвольте, — слегка опешил Силвер. — Я вам пока что и цены-то не называл.
— Неважно. Все равно слишком дорого.
— Хорошо, — согласился Силвер, мгновенно обретая присутствие духа. — В таком случае, сударыня, назначьте цену сами.
Теперь настал черед дамы слегка опешить. Поколебавшись немного, она спросила:
— А это сколько стоит? — и ткнула в ковер с зеленой нишей.
— Ему нет цены, — ответил Силвер. — Это фамильная реликвия, перешедшая мне по наследству от матушки. Она не продается.

Дама рассмеялась.
— Реликвия — тот, что зеленый, — встрял я. — А вон тот, голубой, это моя собственность. Я принес показать его господину Силверу. Если он его купит, у него будет пара к зеленому. Это повышает стоимость обоих ковров процентов на двадцать.
— У вас что, вообще ничего купить нельзя? — ехидно поинтересовалась дама.
— Отчего же? Столик и все прочее, что на вас смотрит, — смиренно ответил Силвер.
— И зеленый ковер тоже?

Загвоздка с коврами состояла в том, что Силвер явно не знал, что это вообще такое, а я понятия не имел, сколько они могут стоить в долларах. И у нас не было никакой возможности сговориться. Дама в цепях восседала между нами и пристально следила за каждым нашим движением.
— Так и быть, — решился наконец Силвер. — Только для вас — и зеленый ковер.
Дама хмыкнула.
— Так я и думала. И сколько же?
— Восемьсот долларов.
— Слишком дорого, — изрекла дама.

— Похоже, это ваше любимое присловье, сударыня. Сколько бы вы хотели заплатить?
— Нисколько, — отрезала дама, вставая. — Просто хотела послушать, что вы еще придумаете. Одно надувательство!
Бряцая цепями, дама направилась к выходу. По пути она опрокинула голландский светильник и даже не подумала его поднять. Силвер поднял его сам.
— Вы замужем, милостивая государыня? — спросил он вкрадчиво.
— А вам-то какое дело?

— Никакого. Просто мы, мой коллега и я, сегодня вечером включим вашего достойного всяческого сочувствия супруга в нашу ночную молитву. По-английски и по-французски.
— Эта больше не придет, — сказал я. — Разве что с полицией.
Силвер отмахнулся.

— Зря я, что ли, столько лет был адвокатом? А купить эта корова все равно ничего не купила бы. Такие стервы разгуливают по городу тысячами. Им скучно, вот они и не дают жизни продавцам. Главным образом, в магазинах одежды и обуви: сидят часами, примеряют без конца и ничего не покупают. — Он перевел взгляд на ковры. — Так что там у нас с фамильной реликвией моей матушки?

— Это молитвенный ковер, начало девятнадцатого века, быть может, даже конец восемнадцатого. Малая Азия. Очень миленькие вещицы. Считаются полуантиком. Настоящий антик — шестнадцатое и семнадцатое столетия. Но таких молитвенных ковров очень мало. И они обычно персидские.
— Сколько же, по-вашему, они должны стоить?
— До войны в Париже у торговцев коврами цена была около пятисот долларов.
— За пару?
— За штуку.
— Черт побери! Вам не кажется, что было бы неплохо это отметить чашечкой кофе?

Мы начали переправу через улицу, причем Силвер — с такой самоубийственной удалью, что немедленно принудил к остановке заверещавший всеми тормозами «форд», водитель которого осыпал его целым градом нелестных эпитетов. «Баран безмозглый» было из них самым мягким. Силвер с ослепительной улыбкой помахал ему вслед.

— Так, — сказал Силвер, — теперь мое самолюбие удовлетворено. А то эта стерва изрядно его потрепала. — Поймав мой недоуменный взгляд, он пояснил: — К сожалению, я очень вспыльчив. Этот водитель имел полное право меня обругать, а стерва — никакого. Теперь все уравновесилось, внутренний покой восстановлен. Как насчет круассана к кофе?
— С удовольствием.

Я не вполне оценил логику Силверовых рассуждений, но был готов оценить круассан. Голодные годы войны и эмиграции пробили во мне ненасытимую брешь — я могу есть в любое время суток и что угодно. Вот и во время долгих пеших прогулок по Нью-Йорку я то и дело замирал перед витринами продовольственных магазинов, самозабвенно глазея на выставленные в них яства — огромные окорока, деликатесы, торты.
Силвер извлек из кармана бумажник.

— Сделка с вазой состоялась, — заявил он тоном триумфатора. — Я получил телеграмму из музея. Они берут бронзу обратно. И платят больше, чем мы предполагали. А того эксперта уже заменили. И не по нашей вине. Он успел совершить еще несколько промахов. Вот ваша доля. — Силвер положил две стодолларовых купюры возле моей тарелочки с круассаном. — Вы довольны? Я кивнул.
— А что с авансом? — спросил я. — Я его должен вам вернуть из этих денег или вычтете из моего жалованья?
Силвер рассмеялся.

— Мы квиты. Вы заработали триста долларов.
— Только двести пятьдесят, — не согласился я. — Пятьдесят я сам заплатил.
— Верно. И если мы продадим ковры, вы тоже получите премию. Мы люди, а не автоматы по загребанию денег. Автоматами мы были раньше. Правильно я говорю?
— Правильно. Даже очень. Вы вдвойне человек, господин Силвер.
— Еще круассан?
— С удовольствием. Они восхитительны, но очень маленькие.

— Замечательно здесь, правда? — радовался Силвер. — Я об этом мечтал всю жизнь: хорошее кафе рядом с работой. — Он устремил взгляд поверх потока машин на противоположную сторону улицы: нет ли у нас покупателей. И сразу стал похож на отважного и деловитого воробья, высматривающего пропитание прямо под конскими копытами. Внезапно он издал глубокий вздох. — Все бы хорошо, если бы не эта безумная идея моего братца.
— Что за идея?

— У него есть подруга. Шикса. Так представляете, он вздумал на ней жениться! Трагедия! Нам всем тогда крышка!
— Шикса? Что такое шикса?
Силвер воззрился на меня с изумлением.
— Вы и этого не знаете? И вы еврей? Ах да, вы же агностик. Так вот, шикса — это христианка. Христианка с выдавленными перекисью лохмами, глазами селедки и пастью о сорока восьми зубьях, каждый из которых наточен на наши кровью и потом скопленные доллары. Это не блондинка, а гиена крашеная, обе ноги кривые и обе правые!

Мне понадобилось некоторое время, чтобы уяснить себе этот образ.
— Бедная моя матушка, — продолжал Силвер. — Да она в гробу перевернулась бы, если бы ее восемь лет назад не сожгли. В крематории.
Я с трудом поспевал за скачками его мысли. Однако последнее слово оглушило меня, как гром набата. Я отодвинул тарелку. Все вокруг вдруг заполнил тошнотворный сладковатый запах, который я слишком хорошо знал.
— В крематории? — переспросил я.

— Да. Здесь это самое простое. И, кстати, самое чистое. Она была набожная иудейка, еще в Польше родилась. Вы же знаете…
— Знаю, — резко оборвал я его. — И что же ваш брат? Почему ему нельзя жениться?
— Только не на шиксе! — Силвер кипел от возмущения. — Да в Нью-Йорке порядочных еврейских девушек больше, чем в Палестине! Здесь треть жителей евреи! Чтобы уж тут-то не найти? Где еще, как не здесь? Так нет же, вбил себе в голову! Это все равно, что в Иерусалиме жениться на Брунгильде.

Я выслушал этот взрыв возмущения молча, поостерегшись указать Силверу на парадокс обратного антисемитизма, скрытый в его словах. С такими вещами не шутят, тут даже тень иронии неуместна.
Силвер пришел в себя.
— Я вообще-то не собирался вам об этом говорить, — сказал он. — Не знаю, способны ли вы понять, какая тут трагедия.
— Боюсь, не вполне. В моем понимании трагедия — это что-то связанное со смертью. А не со свадьбой. Но я очень примитивная натура.
Он кивнул. И даже не усмехнулся.

— Мы набожные евреи, — снова попытался он объяснить. — Мы не вступаем в брак с людьми другой веры. Так требует наша религия. — Он посмотрел на меня. — Вас наверняка воспитали вне религии, верно?
Я покачал головой. Я все время забывал, что он считает меня евреем.
— Атеист, — сказал он. — Вольнодумец! Неужто и вправду?
Я задумался.
— Я атеист, который верит в Бога, — ответил я наконец. — По ночам.

Людвиг Зоммер, под чьим именем я теперь жил, в Париже работал реставратором картин на одного антиквара-француза. Но и сам понемногу приторговывал антиквариатом. Одно время я трудился у него носильщиком: у Зоммера было слабое сердце, он и сам-то еле ходил. Он специализировался по старинным коврам и разбирался в этом деле лучше, чем большинство музейных директоров. Он брал меня с собой в походы к сомнительного вида туркам, продавцам ковров, и объяснял всевозможные уловки, с помощью которых ковровщики подделывают свои ковры под старину, и как эти уловки можно раскусить. Хитрости оказались примерно такие же, как с китайской бронзой: надо было досконально знать и уметь сравнивать виды ткани, цвета, а также узоры орнамента. Копиисты подлинных старинных ковров сплошь и рядом совершали одну и ту же ошибку, исправляя многочисленные неправильности древнего орнамента. Но как раз эти неправильности и есть верная примета их подлинности: не бывает старинных ковров, совершенно одинаковых на все четыре стороны. По верованиям ковровых дел мастеров, эти мелкие погрешности отводили несчастье, они-то и вдыхали жизнь в древний рисунок. В поддельных коврах, напротив, как правило, чувствуется какая-то натужность, в них нет свободы. У Зоммера имелась целая коллекция ковровых лоскутов, по ней он растолковывал мне различия. По воскресеньям мы ходили в музеи, изучали там ковры-шедевры. Почти идиллическое было время, едва ли не лучшее за все годы моего изгнания. Но оно продлилось недолго. Всего одно лет

То был последний год жизни Зоммера. Он это знал и не обманывался иллюзиями. Знал он и то, что реставрирует картины для отъявленного мошенника, который выдает их за неизвестные полотна знаменитых мастеров, но не растрачивал по данному поводу никаких эмоций, даже иронии. У него просто не было на это времени. Он столько пережил и перенес столько утрат, но остался при этом до того рассудителен, что изгнал из этих последних месяцев своей жизни всякое чувство горечи. Он был первым, кто пытался приучить меня знать меру в спорах с судьбой, чтобы не сгореть до срока. Я так этому и не научился, как не научился и другому: лелеять в себе месть, отложив отмщение в долгий ящик.

Это было странное, почти неправдоподобное лето. Большей частью мы сидели на острове Сен-Луи, где у Зоммера была мастерская. Он любил просто так, молча, посидеть у Сены, глядя на бездонное, все в барашках облаков, небо, поблескивающую на солнце рябь реки, арки мостов и снующие под ними буксиры. В последние недели он был весь уже как бы по ту сторону слов. Слова были беспомощны перед тем, что ему предстояло покинуть, да и не хотел он высказывать никакого сожаления или иных сантиментов. Вот оно небо, а вот твое дыхание, вот глаза, а вот жизнь, которая от тебя ускользает и разлуке с которой ты можешь противопоставить только одно — легкую, почти бездумную веселость, благодарение, почти исчерпавшее себя, и собранность человека, который на пороге небытия встречает подступившую кончину с широко раскрытыми глазами, без судороги ужаса, стремясь в тихой сосредоточенности боли и ухода, прежде чем когти агонии вцепятся тебе в глотку, не упустить ни единого мига жизни.

Зоммер был мастером сослагательных сравнений. Этакий меланхолический эмигрантский юмор по принципу «все могло быть гораздо хуже». В Германии можно было не только потерять все свое состояние, но и угодить за решетку; там тебя могли не только подвергнуть пыткам, но и замучить непосильной работой в лагере; и не только замучить непосильной работой в лагере, но и отдать на растерзание эсэсовским врачам для их экспериментов и медленной вивисекции; и так далее до самой смерти, которая тоже была возможна как минимум в двух разновидностях: либо тебя сожгут, либо бросят истлевать в массовой могиле.

— У меня мог бы быть рак желудка, — рассуждал Зоммер, — и плюс к тому рак гортани. Или я мог ослепнуть. — Он улыбнулся. — Столько возможностей! А сердце — такая чистая болезнь! Лазурь! Ты посмотри на эту лазурь! Какое небо! Лазурь старинных ковров!

Я тогда его не понимал. Слишком был сосредоточен на своих мыслях о несправедливости и отмщении. Но было в нем что-то бесконечно трогательное. Покуда он был в силах мы ходили с ним по церквям и музеям и сидели там. Это испытанные убежища эмигрантов — полиция туда не заглядывала. Лувр, Музей декоративных искусств, музей Же-де-Пом
{25}

, где импрессионисты, и Нотр-Дам стали родным домом для эмигрантского содружества наций. Они дарили безопасность, утешение, а заодно расширяли духовный кругозор. И церкви тоже — но только, пожалуй, не по части Господней справедливости. На этот счет у нас были большие сомнения. Зато по части искусства — безусловно.

Эти летние предвечерья в светлых залах музея с полотнами импрессионистов по стенам! Это блаженство оазиса среди бесчеловечных бурь! Часами сидели мы перед картинами в музейной тиши, я и рядом со мной умирающий Зоммер, сидели, молчали, а картины были окнами, распахнутыми в бесконечность. Они были лучшим из всего, что создано людьми, среди худшего из всего, на что люди оказались способны.

— Или меня могли заживо сжечь в лагере уничтожения в стране Гете и Гельдерлина, — медленно и блаженно произнес Зоммер немного погодя. — Забирай мой паспорт, — сказал он затем. — И живи с ним.
— Ты его можешь продать, — возразил я.

Я уже слыхал, что кто-то из эмигрантов, оказавшись совсем без бумаг, в отчаянии предлагал Зоммеру за его паспорт тысячу двести швейцарских франков, безумные деньги, на которые Зоммера можно было даже положить в больницу. Но Зоммер не захотел. Он захотел умереть на острове Сен-Луи в своей мастерской, пропахшей олифой, рядом со своей коллекцией ковровых лоскутов. Бывший профессор Гуггенхайм, в прошлом медицинское светило, торговавший ныне носками вразнос, был его лечащим врачом, и вряд ли бы Зоммер где-нибудь сыскал лучшего.

— Забирай паспорт, — сказал Зоммер. — По нему еще приличный кусок жизни можно прожить. А это тебе кусочек смерти в довесок. — Он сунул мне в ладонь маленькую металлическую коробочку вроде ладанки на тонкой цепочке. Внутри в слое ваты лежала капсула с цианистым калием. Как и некоторые другие эмигранты, Зоммер всегда носил ее при себе — на тот случай, если попадет в лапы гестаповцам; он знал, что не выдержит пыток, и хотел иметь возможность умереть тотчас же.

А умер во сне. Мне он завещал всю свою одежду, несколько литографий и коллекцию ковровых лоскутов, которую я вынужден был продать, чтобы выручить деньги на погребение. Сохранил я и капсулу с ядом, и паспорт. Зоммера похоронили под моим именем. А еще я сохранил один маленький ковровый лоскут — кусочек бордюра с уголком голубой михрабной ниши, такой же голубой, как августовское небо над Парижем и как ковер, что я нашел у Силвера. Капсулу я еще долго таскал с собой и выбросил в воду лишь в тот день, когда мы прибыли на остров Эллис. Хотел избавить себя от лишних расспросов таможенников. С паспортом Зоммера я в первые недели чувствовал себя довольно странно — словно покойник в отпуску. Потом понемногу привык.

Роберт Хирш и во второй раз отказался взять у меня деньги, которые я ему задолжал.
— Но пойми, ведь я купаюсь в деньгах! — кипятился я. — К тому же у меня гарантированная работа в подполье еще как минимум на полтора месяца.
— Расплатись сперва с адвокатами, с господами Левиным и Уотсоном, — твердил Хирш. — Это важно. Они тебе еще понадобятся. Долги друзьям плати в последнюю очередь. Друзья могут подождать. «Ланский катехизис», параграф четвертый!
Я рассмеялся.

— Ты все путаешь! В катехизисе как раз наоборот сказано. Сперва друзья, потом все остальные.
— А это исправленное, улучшенное и дополненное нью-йоркское издание. Для тебя сейчас самое главное — вид на жительство. Или ты хочешь угодить в американский лагерь для интернированных? Их хватает — и в Калифорнии, и во Флориде. В Калифорнии для японцев, во Флориде для немцев. Тебе очень хочется, чтобы тебя засунули в лагерь к соотечественникам-нацистам?
Я покачал головой.
— А что, могут?

— Могут. В подозрительных случаях. А чтобы попасть под подозрение, многого не нужно. Сомнительного паспорта более чем достаточно, Людвиг. Или ты забыл древнюю мудрость: попасть в лапы закона легко, выбраться почти невозможно?
— Да нет, не забыл, — ответил я, внутренне поежившись.
— Или ты хочешь, чтобы тебя там в лагере забили до смерти? Нацисты, которых там подавляющее большинство?
— Разве лагеря не охраняются?
Хирш горько улыбнулся.

— Людвиг! Ты же сам прекрасно знаешь, что в лагере на несколько сотен заключенных ночью ты абсолютно беззащитен. Придет «дух святой», устроят тебе темную и изметелят до полусмерти, даже синяков не оставив. Если не что похуже. Кому интересно расследовать какое-то лагерное самоубийство, пусть даже мнимое, когда каждый день тысячи американцев гибнут в Европе?
— А комендант?
Хирш только рукой махнул.

— Комендантами в этих лагерях обычно назначают старых отставных вояк, которые ничего, кроме покоя, от жизни уже не хотят. Нацисты с их дергающимся строевым шагом, замиранием по стойке «смирно» и вообще военной выправкой нравятся им, в сущности, куда больше, чем наша сомнительная публика с ее постоянными жалобами на притеснения. Да ты же сам знаешь.
— Знаю, — отозвался я.


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page