Так говорил Заратустра

Так говорил Заратустра

Фридрих Ницше

Кто умеет повелевать, кто должен повиноваться –
это испытуется там
! Ах, каким долгим исканием, удачей и неудачею, изучением и новыми попытками!
Человеческое общество: это попытка, так учу я, – долгое искание; но оно ищет повелевающего! —
– попытка, о братья мои! Но
не
«договор»! Разбейте, разбейте это слово сердец мягких и
нерешительных и людей половинчатых!
26
О братья мои! В ком же лежит наибольшая опасность для всего человеческого будущего? Не в добрых
ли и праведных? —

– не в тех ли, кто говорит и в сердце чувствует: «Мы знаем уже, что хорошо и что праведно, мы
достигли этого; горе тем, кто здесь еще ищет!»
И какой бы вред ни нанесли злые, – вред добрых – самый вредный вред!
И какой был вред ни нанесли клеветники на мир, – вред добрых – самый вредный вред.
О братья мои, в сердце добрых и праведных воззрел некогда тот, кто тогда говорил: «Это – фарисеи».
Но его не поняли.

Самые добрые и праведные не должны были понять его; их дух в плену у их чистой совести. Глупость
добрых неисповедимо умна.
Но вот истина: добрые
должны
быть фарисеями, – им нет другого выбора!
Добрые
должны
распинать того, кто находит себе свою собственную добродетель!
Это
– истина!
Вторым же, кто открыл страну их, страну, сердце и землю добрых и праведных, – был тот, кто тогда
вопрошал: «Кого ненавидят они больше всего?»
Созидающего

ненавидят они больше всего: того, кто разбивает скрижали и старые ценности, разрушителя, – кого называют они преступником.
Ибо добрые –
не могут
созидать: они всегда начало конца —
– они распинают того, кто пишет новые ценности на новых скрижалях, они приносят
себе
в жертву
будущее, – они распинают все человеческое будущее!
Добрые – были всегда началом конца.
27
О братья мои, поняли ли вы также и это слово? И что сказал я однажды о «последнем человеке»? —

В ком же лежит наибольшая опасность для всего человеческого будущего? Не в добрых ли и
праведных?
Разбейте, разбейте добрых и праведных
! – О братья мои, поняли ли вы также и это слово?
28
Вы бежите от меня? Вы испуганы? Вы дрожите при этом слове?
О братья мои, когда я велел вам разбить добрых и скрижали добрых, – тогда впервые пустил я
человека плыть по его открытому морю.

И теперь только наступает для него великий страх, великая осмотрительность, великая болезнь, великое отвращение, великая морская болезнь.
Обманчивые берега и ложную безопасность указали вам добрые; во лжи добрых были вы рождены и
окутаны ею. Добрые все извратили и исказили до самого основания.
Но кто открыл землю «человек», открыл также и землю «человеческое будущее». Теперь должны вы
быть мореплавателями, отважными и терпеливыми!

Ходите прямо вовремя, о братья мои, учитесь ходить прямо! Море бушует; многие нуждаются в вас,
чтобы снова подняться.
Море бушует: все в море. Ну что ж! вперед! вы, старые сердца моряков!
Что вам до родины!
Туда
стремится корабль наш, где
страна детей
наших! Там, на просторе, более
неистово, чем море, бушует наша великая тоска! —
29
«Зачем так тверд! – сказал однажды древесный уголь алмазу. – Разве мы не близкие родственники?» —

Зачем так мягки? О братья мои, так спрашиваю я вас: разве вы – не мои братья?
Зачем так мягки, так покорны и уступчивы? Зачем так много отрицания, отречения в сердце вашем?
Так мало рока во взоре вашем?
А если вы не хотите быть роковыми и непреклонными, – как можете вы когда-нибудь вместе со мною
– победить?
А если ваша твердость не хочет сверкать и резать и рассекать, – как можете вы когда-нибудь вместе со
мною – созидать?

Все созидающие именно тверды. И блаженством должно казаться вам налагать вашу руку на
тысячелетия, как на воск, —
– блаженством писать на воле тысячелетий, как на бронзе, – тверже, чем бронза, благороднее, чем
бронза. Совершенно твердо только благороднейшее.
Эту новую скрижаль, о братья мои, даю я вам: станьте
тверды
! —
30
О воля моя! Ты избеганье всех бед, ты неизбежность
моя
! Предохрани меня от всяких маленьких
побед!

Ты жребий души моей, который называю я судьбою! Ты во мне! Надо мною! Предохрани и сохрани
меня для
единой
великой судьбы!
И последнее величие свое, о воля моя, сохрани для конца, – чтобы была ты неумолима
в
победе своей!
Ах, кто не покорялся победе своей!
Ах, чей глаз не темнел в этих опьяняющих сумерках! Ах, чья нога не спотыкалась и не разучалась в
победе – стоять!

Да буду я готов и зрел в великий полдень: готов и зрел, как раскаленная добела медь, как туча, чреватая молниями, и как вымя, вздутое от молока, —
– готов для себя самого и для самой сокровенной воли своей: как лук, пламенеющий к стреле своей,
как стрела, пламенеющая к звезде своей;
– как звезда, готовая и зрелая в полдне своем, пылающая, пронзенная, блаженная перед
уничтожающими стрелами солнца;

– как само солнце и неумолимая воля его, готовая к уничтожению в победе!
О воля, избеганье всех бед, ты неизбежность
моя
! Сохрани меня для
единой
великой победы!
Так говорил Заратустра.
Выздоравливающий
1
Однажды утром, вскоре после возвращения своего в пещеру, вскочил Заратустра с ложа своего, как
сумасшедший, стал кричать ужасным голосом, махая руками, как будто кто-то лежал на ложе и не хотел

вставать; и так гремел голос Заратустры, что звери его, испуганные, прибежали к нему и из всех нор и
щелей, соседних с пещерой Заратустры, все животные разбежались, улетая, уползая и прыгая, – какие
кому даны были ноги и крылья. Заратустра же так говорил:
Вставай, бездонная мысль, выходи из глубины моей! Я петух твой и утренние сумерки твои, заспавшийся червь: вставай! вставай! голос мой разбудит тебя!

Расторгни узы слуха твоего: слушай! Ибо я хочу слышать тебя! Вставай! Вставай! Здесь достаточно
грома, чтобы заставить и могилы прислушиваться!
Сотри сон, а также всякую близорукость, всякое ослепление с глаз своих! Слушай меня даже глазами
своими: голос мой – лекарство даже для слепорожденных.
И когда ты проснешься, ты навеки останешься бодрствующей. Не
таков
я, чтобы, разбудив
прабабушек от сна, сказать им – чтобы продолжали они спать!

Ты шевелишься, потягиваешься и хрипишь? Вставай! Вставай! Не хрипеть – говорить должна ты!
Заратустра зовет тебя, безбожник!
Я, Заратустра, заступник жизни, заступник страдания, заступник круга, – тебя зову я, самую глубокую
из мыслей моих!
Благо мне! Ты идешь – я слышу тебя! Бездна моя
говорит
, свою последнюю глубину извлек я на свет!
Благо мне! Иди! Дай руку – ха! пусти! Ха, ха – отвращение! отвращение! отвращение! – горе мне!
2

Но едва Заратустра сказал слова эти, как упал замертво и долго оставался как мертвый. Придя же в
себя, он был бледен, дрожал, продолжал лежать и долго не хотел ни есть, ни пить. Такое состояние
длилось у него семь дней; звери его не покидали его ни днем, ни ночью, и только орел улетал, чтобы
принести пищи. И все, что он находил и что случалось ему отнять силою, складывал он на ложе

Заратустры: так что Заратустра лежал наконец среди желтых и красных ягод, среди винограда, розовых
яблок, благовонных трав и кедровых шишек. У ног же его были простерты два ягненка, которых орел с
трудом отнял у пастухов их.
Наконец, после семи дней, поднялся Заратустра на своем ложе, взял в руку розовое яблоко, понюхал
его и нашел запах его приятным. Тогда подумали звери его, что настало время заговорить с ним.

«О Заратустра, – сказали они, – вот уже семь дней, как лежишь ты с закрытыми глазами; не хочешь ли
ты наконец снова стать на ноги?
Выйди из пещеры своей: мир ожидает тебя, как сад. Ветер играет тяжелым благоуханием, которое
просится к тебе; и все ручьи хотели бы бежать вслед за тобой.
Все вещи тоскуют по тебе, почему ты семь дней оставался один, – выйди из своей пещеры! Все вещи
хотят быть твоими врачами!

Разве новое познание снизошло к тебе, горькое, тяжелое? Подобно закисшему тесту, лежал ты, твоя
душа поднялась и раздулась за свои пределы».
– О звери мои, – отвечал Заратустра, – продолжайте болтать и позвольте мне слушать вас! Меня
освежает ваша болтовня: где болтают, там мир уже простирается предо мною, как сад.
Как приятно, что есть слова и звуки: не есть ли слова и звуки радуга и призрачные мосты, перекинутые
через все, что разъединено навеки?

У каждой души особый мир; для каждой души всякая другая душа – потусторонний мир.
Только между самым сходным призрак бывает всего обманчивее: ибо через наименьшую пропасть
труднее всего перекинуть мост.
Для меня – как существовало бы что-нибудь вне меня? Нет ничего вне нас! Но это забываем мы при
всяком звуке; и как отрадно, что мы забываем!
Имена и звуки не затем ли даны вещам, чтобы человек освежался вещами? Говорить – это прекрасное

безумие: говоря, танцует человек над всеми вещами.
Как приятна всякая речь и всякая ложь звуков! Благодаря звукам танцует наша любовь на пестрых
радугах.
«О Заратустра, – сказали на это звери, – для тех, кто думает, как мы, все вещи танцуют сами: все
приходит, подает друг другу руку, смеется и убегает – и опять возвращается.
Все идет, все возвращается; вечно вращается колесо бытия. Все умирает, все вновь расцветает, вечно
бежит год бытия.

Все погибает, все вновь устрояется; вечно строится тот же дом бытия. Все разлучается, все снова друг
друга приветствует; вечно остается верным себе кольцо бытия.
В каждый миг начинается бытие; вокруг каждого «здесь» катится «там». Центр всюду. Кривая – путь
вечности».
– О вы, проказники и шарманки! – отвечал Заратустра и снова улыбнулся. – Как хорошо знаете вы, что
должно было исполниться в семь дней —

– и как то чудовище заползло мне в глотку и душило меня! Но я откусил ему голову и отплюнул ее
далеко от себя.
А вы – вы уже сделали из этого уличную песенку? А я лежу здесь, еще не оправившись от этого
откусывания и отплевывания, еще больной от собственного избавления.
И вы смотрели на все это?
О звери мои, разве и вы жестоки? Неужели вы хотели смотреть на мое

великое страдание, как делают люди? Ибо человек – самое жестокое из всех животных.
Во время трагедий, боя быков и распятий он до сих пор лучше всего чувствовал себя на земле; и когда
он нашел себе ад, то ад сделался его небом на земле.
Когда большой человек кричит: мигом подбегает к нему маленький; и язык висит у него изо рта от
удовольствия. Но он называет это своим «состраданием».
Маленький человек, особенно поэт, – с каким жаром обвиняет он жизнь на словах! Слушайте его, но

не прослушайте радости во всех жалобах его!
Это обвинители жизни: их побеждает жизнь в одно мгновение. «Ты любишь меня? – говорит
дерзновенная. – Подожди же немного, у меня нет еще для тебя времени».
Человек для себя самого самое жестокое животное; и во всем, что зовется «грешник», «несущий
крест» и «кающийся», не прослушайте радости, примешанной к этим жалобам и обвинениям!
А я сам – не хочу ли я быть обвинителем человека? Ах, звери мои, только одному научился я до сих

пор, что человеку нужно его самое злое для его же лучшего,
– что все самое злое есть его наилучшая
сила
и самый твердый камень для наивысшего созидателя; и что человек должен становиться лучше
и
злее:
Не
за то
был я пригвожден к древу мучений, что я знаю, что человек зол, – но за то, что я кричал, как
никто еще не кричал:
«Ах, его самое злое так ничтожно! Ах, его самое лучшее так ничтожно!»
Великое отвращение к человеку –
оно

душило меня и заползло мне в глотку; и то, что предсказывал
прорицатель: «Все равно, ничто не вознаграждается, знание душит».
Долгие сумерки тянулись предо мною, смертельно усталая, пьяная до смерти печаль, которая
говорила, зевая во весь рот:
«Вечно возвращается человек, от которого устал ты, маленький человек» – так зевала печаль моя, потягивалась и не могла заснуть.

В пещеру превратилась для меня человеческая земля, ее грудь ввалилась, все живущее стало для меня
человеческой гнилью, костями и развалинами прошлого.
Мои вздохи сидели на всех человеческих могилах и не могли встать; мои вздохи и вопросы каркали,
давились, грызлись и жаловались день и ночь:
– «Ах, человек вечно возвращается! Маленький человек вечно возвращается!»
Нагими видел я некогда обоих, самого большого и самого маленького человека: слишком похожи они

друг на друга, – слишком еще человек даже самый большой человек!
Слишком мал самый большой! – Это было отвращение мое к человеку! А вечное возвращение даже
самого маленького человека! – Это было неприязнью моей ко всякому существованию!
Ах, отвращение! отвращение! отвращение! – Так говорил Заратустра, вздыхая и дрожа, ибо он
вспоминал о своей болезни. Но тут звери его не дали ему продолжать.

«Перестань говорить, о выздоравливающий! – так отвечали ему звери его. – Уходи отсюда и иди туда,
где мир ожидает тебя, подобный саду.
Иди к розам, к пчелам и стаям голубей! В особенности же к певчим птицам, чтобы научиться у них
петь
!
Ибо пение свойственно выздоравливающим; здоровый же пусть говорит. И если даже здоровый хочет
песен, он хочет других песен, чем выздоравливающий».

– О вы, проказники и шарманки, замолчите же! – отвечал Заратустра и смеялся над речью своих
зверей. – Как хорошо знаете вы, какое утешение нашел я себе в эти семь дней!
Надо, чтобы снова я пел, –
это
утешение и
это
выздоровление нашел я себе; не хотите ли вы и из
этого тотчас сделать уличную песенку?
– «Перестань говорить, – отвечали ему во второй раз звери его, – лучше, о выздоравливающий, сделай
лиру себе, новую лиру!

Ибо видишь, о Заратустра! Для твоих новых песен нужна новая лира.
Пой и шуми, о Заратустра, врачуй новыми песнями свою душу: чтобы ты мог нести свою великую
судьбу, которая не была еще судьбою ни одного человека!
Ибо твои звери хорошо знают, о Заратустра, кто ты и кем должен ты стать; смотри,
ты учитель
вечного возвращения
, – в этом теперь
твое
назначение!
Ты должен первым возвестить
это

учение, – и как же этой великой судьбе не быть также и твоей
величайшей опасностью и болезнью!
Смотри, мы знаем, чему ты учишь: что все вещи вечно возвращаются и мы сами вместе с ними и что
мы уже существовали бесконечное число раз и все вещи вместе с нами.
Ты учишь, что существует великий год становления, чудовищно великий год: он должен, подобно
песочным часам, вечно сызнова поворачиваться, чтобы течь сызнова и опять становиться пустым, —

– так что все эти годы похожи сами на себя, в большом и малом, – так что и мы сами, в каждый
великий год, похожи сами на себя, в большом и малом.
И если бы ты захотел умереть теперь, о Заратустра, – смотри, мы знаем также, как стал бы ты тогда
говорить к самому себе; но звери твои просят тебя не умирать еще.
Ты стал бы говорить бестрепетно, вздохнув несколько раз от блаженства: ибо великая тяжесть и

уныние были бы сняты с тебя, о самый терпеливый!
«Теперь я умираю и исчезаю, – сказал бы ты, – и через мгновение я буду ничем. Души так же смертны, как и тела.
Но связь причинности, в которую вплетен я, опять возвратится, – она опять создаст меня! Я сам
принадлежу к причинам вечного возвращения.
Я снова возвращусь с этим солнцем, с этой землею, с этим орлом, с этой змеею –
не
к новой жизни,
не
к лучшей жизни,
не
к жизни, похожей на прежнюю:

– я буду вечно возвращаться к той же самой жизни, в большом и малом, чтобы снова учить о вечном
возвращении всех вещей,
– чтобы повторять слово о великом полдне земли и человека, чтобы опять возвещать людям о
сверхчеловеке.
Я сказал свое слово, я разбиваюсь о свое слово: так хочет моя вечная судьба, – как провозвестник, погибаю я!
Час настал, когда умирающий благословляет самого себя. Так –
кончается
закат Заратустры». —

Сказав это, звери умолкли и ждали, чтобы Заратустра ответил что-нибудь им; но Заратустра не
слышал, что они умолкли. Он лежал тихо, с закрытыми глазами, как спящий, хотя и не спал: ибо он
разговаривал в это время с своею душой. Змея же и орел, видя его таким молчаливым, почтили великую
тишину вокруг него и удалились осторожно.
О великом томлении
О душа моя, я научил тебя говорить «сегодня» так же, как «когда-нибудь» и «прежде», и водить свои

хороводы над всеми «здесь», «там» и «туда».
О душа моя, я избавил тебя от всех закоулков, я отвратил от тебя пыль, пауков и сумерки.
О душа моя, я смыл с тебя маленький стыд и добродетель закоулков и убедил тебя стоять обнаженной
пред очами солнца.
Бурею, называемой «духом», подул я на твое волнующееся море; все тучи прогнал я оттуда, я задушил
даже душителя, называемого «грехом».

О душа моя, я дал тебе право говорить Нет, как буря, и говорить Да, как говорит Да отверстое небо; теперь ты тиха, как свет, и спокойно проходишь чрез бури отрицания.
О душа моя, я возвратил тебе свободу над созданным и несозданным – и кому еще, как тебе, ведома
радость будущего?
О душа моя, я учил тебя презрению, но не тому, что приходит, как червоточина, а великому, любящему презрению, которое больше всего любит там, где оно больше всего презирает.

О душа моя, я учил тебя так убеждать, чтобы ты самые основания притягивала к себе, – подобно
солнцу, убеждающему даже море подняться на его высоту.
О душа моя, я снял с тебя всякое послушание, коленопреклонение и раболепство; я сам дал тебе имя
«избегание бед» и «судьба».
О душа моя, я дал тебе новые имена и разноцветные игрушки, я назвал тебя «судьбою»,
«пространством пространств», «пуповиной времени» и «лазоревым колоколом».

О душа моя, твоей почве дал я испить всю мудрость, все новые вина и даже все незапамятно старые,
крепкие вина мудрости.
О душа моя, всякое солнце изливал я на тебя, и всякую ночь, и всякое молчание, и всякое томление –
ты вырастала предо мной, как виноградная лоза.
О душа моя, обильна и тяжела ты теперь, как виноградная лоза со вздутыми сосцами и плотными
темно-золотистыми гроздьями, —
– стесненная и придавленная своим счастьем, в ожидании избытка и стыдясь еще своего ожидания.

О душа моя, не существует теперь нигде другой души, более любящей, более объемлющей и более
обширной! Где же будущее и прошедшее были бы ближе друг к другу, как не у тебя?
О душа моя, я дал тебе все, и руки мои опустели из-за тебя – а теперь! Теперь говоришь ты мне, улыбаясь, полная тоски: «Кто же из нас должен благодарить? —
– должен ли благодарить дающий, что берущий брал у него? Дарить – не есть ли потребность? Брать –
не есть ли сострадание?»

О душа моя, я понимаю улыбку твоей тоски: твое чрезмерное богатство само простирает теперь
тоскующие руки!
Твой избыток бросает взоры на шумящее море и ищет, и ждет; тоска от чрезмерного избытка смотрит
из смеющегося неба твоих очей!
И поистине, о душа моя! Кто бы мог смотреть на твою улыбку и не обливаться слезами? Сами ангелы
обливаются слезами от чрезмерной доброты твоей улыбки.

Твоя доброта, и чрезмерная доброта, не хочет жаловаться и плакать: и все-таки, о душа моя, твоя
улыбка жаждет слез и твои дрожащие уста рыданий.
«Разве всякий плач не есть жалоба? И всякая жалоба не есть обвинение?» Так говоришь ты сама себе,
и потому хочешь ты, о душа моя, лучше улыбаться, чем изливать в слезах свое страдание, —
– в потоках слез изливать все свое страдание от избытка своего и от тоски виноградника по
виноградарю и ножу его!

Но если не хочешь ты плакать и выплакать свою пурпурную тоску, то ты должна
петь
, о душа моя! –
Смотри, я сам улыбаюсь, предложивший тебе петь:
– петь бурным голосом, пока не стихнут все моря, чтобы прислушаться к твоему томлению, —
– пока по тихим, тоскующим морям не поплывет челнок, золотое чудо, вокруг золота которого
кружатся все хорошие, дурные, удивительные вещи, —
– и много животных, больших и малых, и все, что имеет легкие удивительные ноги, чтобы бежать по


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page