Так говорил Заратустра

Так говорил Заратустра

Фридрих Ницше

островов хотел пуститься в море. Взбираясь на гору, Заратустра вспоминал дорогою о своих
многочисленных одиноких странствованиях с самой юности и о том, как много гор, хребтов и вершин
пришлось ему перейти.
Я, странник и скиталец по горам, говорил он в своем сердце, – я не люблю долин, и, кажется, я не могу
долго сидеть спокойно.
И какова бы ни была моя судьба, то, что придется мне пережить, – всегда будет в ней странствование и

восхождение на горы: в конце концов мы переживаем только самих себя.
Прошло то время, когда на моем пути могли еще становиться случайности; и что
могло бы
теперь еще
случиться со мной, что не было бы моей собственностью.
Мое Само только возвращается ко мне, оно наконец приходит домой; возвращаются и все части его, бывшие долго на чужбине и рассеянные среди всех вещей и случайностей.

И еще одно знаю я: я стою теперь перед последней вершиной своей и перед тем, что давно
предназначено мне. Ах, я должен вступить на самый трудный путь свой! Ах, я начал самое одинокое
странствование свое!
Но тому, кто подобен мне, не избежать этого часа – часа, который говорит ему: «Только теперь ты
идешь своим путем величия! Вершина и пропасть – слились теперь воедино!

Ты идешь своим путем величия: что доселе называлось твоей величайшей опасностью, теперь стало
твоим последним убежищем!
Ты идешь своим путем величия: теперь лучшей поддержкой тебе должно быть сознание, что позади
тебя нет больше пути!
Ты идешь своим путем величия: здесь никто не может красться по твоим следам! Твои собственные
шаги стирали путь за тобою, и над ним написано: «Невозможность».

И если у тебя не будет больше ни одной лестницы, ты должен будешь научиться взбираться на свою
собственную голову: как же иначе хотел бы ты подняться выше?
На свою собственную голову и выше через свое собственное сердце! Теперь все самое нежное в тебе
должно стать самым суровым.
Кто всегда очень берег себя, под конец хворает от чрезмерной осторожности. Хвала всему, что
закаляет! Я не хвалю землю, где течет – масло и мед!
Чтобы видеть
многое

, надо научиться не смотреть на
себя
: эта суровость необходима каждому, кто
восходит на горы.
И если кто ищет познания назойливым оком, как увидит он в вещах больше, чем фасад их!
Но ты, о Заратустра, ты хотел видеть основу и подоснову всех вещей; и потому должен ты
подниматься над самим собою, все выше и выше, пока даже твои звезды не окажутся
под тобой
!
Да! Смотреть вниз на самого себя и даже на свои звезды – лишь это назвал бы я своей
вершиной
, лишь

это осталось для меня моей
последней
вершиной!»
Так говорил Заратустра с собою, поднимаясь на гору и утешая свое сердце суровыми изречениями: ибо
сердце его сокрушалось, как никогда еще прежде. И когда он достиг вершины горного хребта, он увидел
другое море, расстилавшееся перед ним, и он остановился и долго молчал. А ночь на этой высоте была
холодная и ясная и усеяна звездами.

Я узнаю свою судьбу, сказал он наконец с грустью. Ну что ж! Я готов. Началось мое последнее
уединение.
Ах, это черное, печальное море подо мною! Ах, это тяжелое, ночное недовольство! Ах, судьба и море!
К вам должен я теперь
спуститься
!
Я стою перед самой высокой своею горой и перед самым долгим своим странствованием; поэтому я
должен спуститься ниже, чем когда-либо поднимался я:

– глубже погрузиться в страдание, чем когда-либо поднимался я, до самой черной волны его! Так
хочет судьба моя. Ну что ж! Я готов.
Откуда берутся высочайшие горы? – так спрашивал я однажды. Тогда узнал я, что выходят они из
моря.
Об этом свидетельствуют породы их и склоны вершин их. Из самого низкого должно вознестись самое
высокое к своей вершине. —
Так говорил Заратустра на вершине горы, где было холодно; но когда он достиг близости моря и

наконец стоял один среди утесов, усталость от пути и тоска овладели им еще сильнее, чем прежде.
Теперь еще все спит, говорил он, спит также и море. Чуждое, сонное смотрит его око на меня.
Но ею теплое дыхание чувствую я. И я чувствую также, что оно грезит. В грезах мечется оно на
жестких подушках.
Чу! Как оно стонет от тяжких воспоминаний! Или от недобрых предчувствий!
Ах, я разделяю твою печаль, темное чудовище, и из-за тебя досадую я на себя самого.

Ах, почему нет в моей руке достаточной силы! Поистине, охотно избавил бы я тебя от тяжелых
грез! —
И пока Заратустра так говорил, смеялся он с тоскою и горечью над самим собой. Как! Заратустра!
сказал он, ты еще думаешь утешать море?
Ах, ты, любвеобильный глупец Заратустра, безмерно блаженный в своем доверии! Но таким был ты
всегда: всегда подходил ты доверчиво ко всему ужасному.

Ты хотел приласкать всех чудовищ. Теплое дыхание, немного мягкой шерсти на лапах – и ты уже
готов был полюбить и привлечь к себе.
Любовь
есть опасность для самого одинокого; любовь ко всему,
если только оно живое
! Поистине, достойны смеха моя глупость и моя скромность в любви! —
Так говорил Заратустра и опять засмеялся: но тут он вспомнил о своих покинутых друзьях – и, как бы

провинившись перед ними своими мыслями, он рассердился на себя за свои мысли. И вскоре смеющийся
заплакал – от гнева и тоски горько заплакал Заратустра.
О призраке и загадке
1
Когда среди моряков распространился слух, что Заратустра находится на корабле, – ибо одновременно
с ним сел на корабль человек, прибывший с блаженных островов, – всеми овладело великое любопытство
и ожидание. Но Заратустра молчал два дня и был холоден и глух от печали, так что не отвечал ни на

взгляды, ни на вопросы. К вечеру же второго дня отверз он уши свои, хотя и продолжал молчать: ибо
много необыкновенного и опасного можно было услышать на этом корабле, пришедшем издалека и
собиравшемся плыть еще далее. Заратустра же любил всех, кто предпринимает дальние странствования и
не может жить без опасности. И вот, пока слушал он других, развязался его собственный язык, и лед
сердца его разбился – тогда начал он так говорить:

– Вам, смелым искателям, испытателям и всем, кто когда-либо плавал под коварными парусами по
страшным морям, —
вам, опьяненным загадками, любителям сумерек, чья душа привлекается звуками свирели ко всякой
обманчивой пучине,
– ибо вы не хотите нащупывать нить трусливой рукой и, где можете вы
угадать
, там ненавидите вы
делать выводы
, —
вам одним расскажу я загадку, которую
видел
я, – призрак, представший пред самым одиноким.

Мрачный шел я недавно среди мертвенно-бледных сумерек, – мрачный и суровый, со стиснутыми
зубами. Уже не одно солнце закатилось для меня.
Тропинка, капризно извивавшаяся между камнями, злобная, одинокая, не желавшая ни травы, ни
кустарника, – эта горная тропинка хрустела под упрямством ноги моей.
Безмолвно ступая среди насмешливого грохота камней, стирая в прах камень, о который спотыкалась
моя нога, – так медленно взбирался я вверх.

Вверх: наперекор духу, увлекавшему меня вниз, в пропасть, – духу тяжести, моему демону и
смертельному врагу.
Вверх: хотя он сидел на мне, полукарлик, полукрот; хромой, делая хромым и меня; вливая свинец в
мои уши, свинцовые мысли в мой мозг.
«О Заратустра, – насмешливо отчеканил он, – ты камень мудрости! Как высоко вознесся ты, но
каждый брошенный камень должен – упасть!

О Заратустра, ты камень мудрости, ты камень, пущенный пращою, ты сокрушитель звезд! Как высоко
вознесся ты, – но каждый брошенный камень должен – упасть!
Приговоренный к самому себе и к побиению себя камнями: о Заратустра, как далеко бросил ты
камень, – но на
тебя
упадет он!»
Карлик умолк; и это длилось долго. Его молчание давило меня; и поистине, вдвоем человек бывает
более одиноким, чем наедине с собою!

Я поднимался, я поднимался, я грезил, я думал, – но все давило меня. Я походил на больного, которого
усыпляет тяжесть страданий его, но которого снова будит от сна еще более тяжелый сон. —
Но есть во мне нечто, что называю я мужеством: оно до сих пор убивало во мне уныние. Это мужество
заставило меня наконец остановиться и сказать: «Карлик! Ты! Или я!» —
Мужество – лучшее смертоносное оружие, – мужество
нападающее
: ибо в каждом нападении есть
победная музыка.

Человек же самое мужественное животное: этим победил он всех животных. Победной музыкой
преодолел он всякое страдание; а человеческое страдание – самое глубокое страдание.
Мужество побеждает даже головокружение на краю пропасти; а где же человек не стоял бы на краю
пропасти! Разве смотреть в себя самого – не значит смотреть в пропасть!
Мужество – лучшее смертоносное оружие: мужество убивает даже сострадание. Сострадание же есть

наиболее глубокая пропасть: ибо, насколько глубоко человек заглядывает в жизнь, настолько глубоко
заглядывает он и в страдание.
Мужество – лучшее смертоносное оружие, – мужество нападающее: оно забивает даже смерть до
смерти, ибо оно говорит: «Так
это
была жизнь? Ну что ж! Еще раз!»
Но в этих словах громко звучит победная музыка. Имеющий уши да слышит.
2
«Стой, карлик! – сказал я. – Я! Или ты! Но я сильнейший из нас двоих: ты не знаешь самой бездонной
мысли моей!
Ее

бремени – ты не мог бы нести!»
Тут случилось то, что облегчило меня: назойливый карлик спрыгнул с моих плеч! Съежившись, он сел
на камень против меня. Путь, где мы остановились, лежал через ворота.
«Взгляни на эти ворота, карлик! – продолжал я. – У них два лица. Две дороги сходятся тут: по ним
никто еще не проходил до конца.
Этот длинный путь позади – он тянется целую вечность. А этот длинный путь впереди – другая
вечность.

Эти пути противоречат один другому, они сталкиваются лбами, – и именно здесь, у этих ворот, они
сходятся вместе. Название ворот написано вверху: «Мгновенье».
Но если кто-нибудь по ним пошел бы дальше – и дальше все и дальше, – то думаешь ли, ты, карлик,
что эти два пути себе противоречили бы вечно?»
«Все прямое лжет, – презрительно пробормотал карлик. – Всякая истина крива, само время есть круг».

«Дух тяжести, – проговорил я с гневом, – не притворяйся, что это так легко! Или я оставлю тебя здесь, где ты сидишь, хромой уродец, – а я ведь нес тебя
наверх
!
Взгляни, – продолжал я, – на это Мгновенье! От этих врат Мгновенья уходит длинный, вечный путь
назад
: позади нас лежит вечность.
Не должно ли было все, что
может
идти, уже однажды пройти этот путь? Не должно ли было все, что
может
случиться, уже однажды случиться, сделаться, пройти?

И если все уже было – что думаешь ты, карлик, об этом Мгновенье? Не должны ли были и эти ворота
уже – однажды быть?
И не связаны ли все вещи так прочно, что это Мгновенье влечет за собою
все
грядущее?
Следовательно
– еще и само себя?
Ибо все, что
может
идти, – не
должно
ли оно еще раз пройти – этот длинный путь
вперед
!
И этот медлительный паук, ползущий при лунном свете, и этот самый лунный свет, и я, и ты, что

шепчемся в воротах, шепчемся о вечных вещах, – разве все мы уже не существовали?
– и не должны ли мы вернуться и пройти этот другой путь впереди нас, этот длинный жуткий путь, –
не должны ли мы вечно возвращаться» —
Так говорил я, и говорил все тише: ибо я страшился своих собственных мыслей и задних мыслей. И
вдруг вблизи услышал я
вой
собаки.
Не слышал ли я уже когда-то этот вой собаки? Моя мысль устремилась в прошлое. Да! Когда я был

ребенком, в самом раннем детстве:
– тогда слышал я собаку, которая так выла. И я видел ее, ощетинившуюся, с поднятой кверху мордой,
дрожащую, в тот тихий полуночный час, когда и собаки верят в призраки;
– и мне было жаль ее. Над домом только что взошел, в мертвом молчании, полный месяц; он
остановился круглым огненным шаром над плоской крышею, как вор над чужой собственностью;
– тогда собаку обуял страх: ибо собаки верят в воров и призраков. И когда я опять услышал этот вой, я

вновь почувствовал жалость.
Куда же девался карлик? И ворота? И паук? И наши перешептывания? Было ли это во сне? Или наяву?
Я увидел вдруг, что стою среди диких скал, один, облитый мертвым лунным светом.
Но здесь же лежал человек
! И собака с ощетинившейся шерстью прыгала и визжала, – и увидев, что я
подошел, – она снова завыла, она
закричала
; слышал ли я когда-нибудь, чтобы собака кричала так о
помощи?

И поистине, ничего подобного тому, что увидел я, никогда я не видел. Я увидел молодого пастуха, задыхавшегося, корчившегося, с искаженным лицом; изо рта у него висела черная, тяжелая змея.
Видел ли я когда-нибудь столько отвращения и смертельного ужаса на одном лице? Должно быть, он
спал? В это время змея заползла ему в глотку и впилась в нее.
Моя рука рванула змею, рванула: напрасно! она не вырвала змеи из глотки. Тогда из уст моих раздался
крик: «Откуси! Откуси!

Откуси ей голову!» – так кричал из меня мой ужас, моя ненависть, мое отвращение, моя жалость, все
доброе и все злое во мне слилось в один общий крик. —
Вы, смельчаки, окружающие меня! Вы, искатели, испытатели и все, кто плавает под коварными
парусами по неисследованным морям! Вы, охотники до загадок!
Разгадайте же мне загадку, которую я видел тогда, растолкуйте же мне призрак, представший пред
самым одиноким!
Ибо это был призрак и предвидение:
что

видел я тогда в символе? И
кто
же он, кто некогда еще
должен прийти?
Кто
этот пастух, которому заползла в глотку змея?
Кто
этот человек, которому все самое тяжелое, самое черное заползет в глотку?
– И пастух откусил, как советовал ему крик мой; откусил голову змеи! Далеко отплюнул он ее – и
вскочил на ноги. —
Ни пастуха, ни человека более – предо мной стоял преображенный, просветленный, который
смеялся
!

Никогда еще на земле не смеялся человек так, как
он
смеялся!
О братья мои, я слышал смех, который не был смехом человека, – и теперь пожирает меня жажда, тоска, которая никогда не стихнет во мне.
Желание этого смеха пожирает меня: о, как вынесу я еще жизнь? И как вынес бы я теперь смерть! —
Так говорил Заратустра.
О блаженстве против воли
С такими загадками и с горечью в сердце плыл Заратустра по морю. Но на четвертый день

странствования, когда он уже был далеко от блаженных островов и от своих друзей, он превозмог всю
свою печаль: победоносно, твердой ногою стоял он снова на пути своей судьбы. И так говорил тогда
Заратустра к своей ликующей совести:
– Опять я один и хочу им быть, один с ясным небом и свободным морем; и снова послеполуденное
время вокруг меня.
В послеполуденное время обрел я некогда впервые своих друзей, также в послеполуденное время

вторично обрел я их: в тот час, когда становится более спокойным всякий свет.
Ибо частички счастья, блуждающие еще между небом и землей, ищут пристанища себе в светлой
душе: теперь от
счастья
стал более спокойным всякий свет.
О послеполуденное время моей жизни! Однажды спустилось также и
мое
счастье в долину искать себе
пристанища: тогда обрело оно эти открытия, гостеприимные души.
О послеполуденное время моей жизни! Чего не отдал бы я, чтобы иметь одно: живое насаждение моих

мыслей и утренний рассвет моей высшей надежды!
Последователей искал некогда созидающий и детей
своей
надежды – и вот оказалось, что он не может
найти их иначе, как сам впервые создав их.
Так и я нахожусь среди своего дела, идя к своим детям и возвращаясь от них: ради своих детей должен
Заратустра довершить самою себя.
Ибо от всего сердца любят только свое дитя и свое дело; и где есть великая любовь к самому себе, там
служит она признаком беременности, – так замечал я.

Еще цветут мои дети своей первой весною; стоя близко друг к другу, вместе колеблемые ветром
деревья моего сада и лучшей земли.
И поистине! Где такие деревья стоят близко друг к другу, там
находятся
блаженные острова!
Но когда-нибудь я вырою их и рассажу каждое отдельно: чтобы научилось оно одиночеству, упорству
и осторожности.
Суковатым и изогнутым, с гибкой твердостью должно стоять оно у моря, живым маяком непобедимой
жизни.

Там, где бури низвергаются в море и хобот гор пьет воду, там должно стоять каждое из них, днем и
ночью, на страже, чтобы испытать и познать
себя
.
Испытано и познано должно быть оно, чтобы знать, моего ли оно рода и происхождения, – господин
ли оно упорной воли, молчаливо ли, даже когда говорит, и делает ли вид, что
берет
, отдавая:
– чтобы стать некогда моим последователем и созидающим и празднующим вместе с Заратустрой –

таким, что пишет мою волю на моих скрижалях: для более полного довершения всех вещей.
И ради него и подобных ему должен я довершить самого
себя
, поэтому бегу я теперь своего счастья и
отдаю себя в жертву всем несчастьям – чтобы испытать и познать
себя
в последний раз.
И поистине, настало время мне уходить; и тень странника, и поздняя пора, и самый тихий час – все
говорило мне: «Давно пора!»

Ветер проникал в замочную скважину и говорил: «Иди!» Дверь лукаво распахивалась и говорила:
«Уходи!»
Но я лежал, прикованный любовью к своим детям: желание любви наложило на меня эти узы, так что я
сделался жертвою своих детей и из-за них потерял себя.
Желать – это уже значит для меня: потерять себя.
У меня есть вы, мои дети!
В этом обладании все
должно быть уверенностью и ничто не должно быть желанием.

Но солнце моей любви пылало надо мной, в собственном соку варился Заратустра, – тогда пронеслись
тень и сомнение надо мной.
Я уже жаждал мороза и зимы. «О, если бы мороз и зима заставили меня снова дрожать от стужи и
щелкать зубами!» – вздыхал я, – тогда поднялись от меня ледяные туманы.
Мое прошлое вскрыло свои могилы, проснулось много страдания, заживо погребенного: оно лишь
дремало, сокрытое в саване.

Так все кричало мне знаками: «Пора!» Но я – не слушал; пока наконец не зашевелилась моя бездна и
моя мысль не укусила меня.
О бездонная мысль, ты –
моя
мысль! Когда же найду я силу слышать, как ты роешь, и не дрожать
более?
До самой гортани стучит мое сердце, когда я слышу, как ты роешь! Даже твое молчание душит меня,
ты, бездонная молчальница!
Никогда еще не решался я вызвать тебя
наружу
: довольно того уже, что носил я тебя – с собою! Еще

не был я достаточно силен для последней смелости льва и дерзости его.
Твоя тяжесть всегда была для меня уже достаточно ужасной; но когда-нибудь я должен найти силу и
голос льва, который вызовет тебя наружу!
И когда я преодолею это в себе, тогда преодолею я еще и нечто большее; и
победа
должна быть
печатью моего довершения!
А до тех пор я блуждаю еще по неведомым морям; случай льстит мне и ласкает меня; я смотрю вперед
и назад – и не вижу конца.

Еще не наступил час моей последней борьбы – или он только что настает? Поистине, с коварной
прелестью смотрят на меня кругом море и жизнь!
О послеполуденное время моей жизни! О счастье, предвестник вечера! О пристань в открытом море! О
мир в неизвестности! Как не доверяю я вам всем!
Поистине, я не доверяю вашей коварной прелести! Я похож на влюбленного, который не доверяет
слишком бархатной улыбке.

Как он, ревнивец, отталкивает от себя возлюбленную, оставаясь нежным даже в своей суровости, – так
и я отталкиваю от себя этот блаженный час.
Прочь от меня, блаженный час! С тобой пришло ко мне блаженство против воли! Готовый к своему
самому глубокому страданию, стою я здесь: не вовремя пришел ты!
Прочь от меня, блаженный час! Лучше ищи себе пристанища там – у моих детей! Спеши и благослови
их еще до вечера
моим
счастьем!


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page