Андрей Архангельский - "Скрытое"

Андрей Архангельский - "Скрытое"

t.me/OgnivoKnig // Разборы "Искусство Кино", № 1/2 2018


Поэт Мария Степанова написала четырехсотстраничный роман-путешествие «Памяти памяти». Формально это «одна из… книг, когда автор путешествует по миру в поисках собственных корней». На самом деле – во многом философская работа и, конечно же, то, что строго соответствует в западной литературе канону эссе.

Степанова разыскивает крупицы информации о своих родственниках в России, на Украине, во Франции – всюду, где они жили и бывали. Их судьбы, по признанию автора, типичны для пред- и послереволюционной эпохи. Вообще для XX века. «В городки и деревни, откуда вышли мои прадеды и прабабки, по-прежнему не доберешься запросто, туда не ходят поезда, как и в конце XIX века. Сама эта протяженность – это без ограничений длящееся пространство, поле, за полем еще поле, за полем лес, дорога, которую невозможно съесть в один присест, одолеть в один перелет, - была страшно поучительной, что ли; есть английское словцо для подобных мест – in the middle of nowhere. Вот мне было очень важно в этом «нигде» очутиться в Бежецке, в Починках, в совсем уж безымянных деревушках по соседству. Это они за диван завалились» - говорит она в интервью.

Следовало бы теперь описать поиски, перипетии, но Степанова примерно на восьмой странице сбивается с такого тона. Все последующие 382 страницы будут попыткой его избежать. А нас избавляют от необходимости «пересказывать сюжет».

Русская литература сюжетов, героев, откровений находится в тупике. Но продолжает заходить на третий и далее бесконечный круг. Повествовательная литература себя исчерпала, исключительно стилевых или сюжетных усилий уже недостаточно. «Иван Иванович решительно встал с кровати и подошел к окну» - тут магия исчезла, кажется, навсегда. Высечь искру не выйдет, заразиться ситуацией тоже. Даже не ситуация, а сам способ описания совсем себя исчерпал. В этом зазоре больше невозможно ничего себе представить. Может быть, к воображению стоит подключать энергию мысли? Степанова именно это и делает.

Наша современная литература совершенно не приправлена философией, ей не опылена. Очевидно, что большинство пишущих ничего не читают. Они надеются распаковать реальность чувством, интуицией и сердцем, но, вероятно, без интеллектуальной прививки терпят крах. Мысль у Степановой и становится главным героем повествования. Мгновенность её озарений и создает очарование книги, о котором многие написали, не будучи в состоянии объяснить его природу. Именно аналитизм дает книге новую силу. Русскую литературу может спасти только интеллектуальное усложнение. И/или еще – погружение в мировой гуманитарный контекст.

В России почему-то считается, что читатель читает, чтобы получить наслаждение от слова, художественного стиля или даже манеры. Или вот ещё говорят – «сюжет». «Поворот сюжета». Эту функцию давно использует кино. При всем том литература не практикует возможности мышления. Точнее, мысления.

Литературный критик Анна Наринская обронила в Сети, что «Памяти памяти» читается как триллер. Имеется ввиду, что книга напоминает расследование и преследование одновременно – погоню за родственниками. Но ещё эта книга и эта погоня и терроризируют мозг. Степанова по ходу письма словно бы начинает обсуждать собственную книгу, спорить с ней, опровергать, отрицать.

От чьего имени речь? – спрашивал Ролан Барт. От чьего лица пишет Степанова: от себя или от какой-то «другой»? И так, и эдак. Трудно описать эту структуру письма. Но можно сказать, что эта речь – не от лица писателя, а от лица мышления, интеллекта, разума.

Память в России устроена по полковому принципу. «В каком полку служили?» Память устроена по службе, как родство по войне. «Родниться по воевавшим» - так говорит Степанова. Наши павшие служат по-прежнему наилучшей рекомендацией в обществе. Этого, вероятно, не понять на Западе. Дальний родственник Степановой воевал и погиб там же, где мой двоюродный дед, - на Северо-Западном фронте. Возможно, они были однополчанами и поднимались в одну атаку. Последнюю (теперь это несложно выяснить, поскольку есть, например, сайт «ОБД Мемориал»). Интернет создал уникальную ситуацию: мы теперь может больше узнать о наших дедушках и бабушках, чем даже их дети, наши родители…

Какое странное родство…

У Степановой описан такой ещё случай. Ты ищешь, ищешь, потом находишь, приезжаешь на место и целый год ходишь под впечатлением. Все сходится. Именно этот сад и эти кованые решетки – родные. Все, как ты представлял. Ну да. Вот здесь жил мой прадед. А потом случайно выясняется, что ты ошибся адресом и здесь жил какой-то другой человек. В этот момент тебя и настигает ветер истории, что ли.  Именно в этот момент Степанова, собственно, и «пишет». Это и есть «нулевая степень» её романа.

Странные зазоры и являются главным событием книги. Степанова просто их оставляет для того, чтобы читатель заполнил их самостоятельно, как графы в анкете с прочерком.

Итак, это не твой родственник, а чей-то чужой. Но ты уже успел почувствовать родство с незнакомым человеком, сжился с ним. Ты о нем думал. Что теперь делать? Выбросить его? Нет, не получается, он тоже теперь в твоей судьбе. Чьим он мог быть одногруппником, односидельцем, однострадальцем, однополчанином? С кем мог подниматься в последнюю атаку? Странным образом ошибка – а это неизбежно при поиске дальних предков – дает больше, выводит нас на родство со всем человечеством. Ошибки в таком деле тоже важны, как выясняется. Когда сел в метро не в ту сторону, ждешь с досадой остановки, чтобы пересесть, спрашиваешь себя: зачем драгоценный миг отпущенной жизни был потрачен на нелепую ошибку? Какой был в этом высший замысел – если он, конечно, был? Какой из этого следует извлечь опыт? Вероятно, этот опыт в таком случае следует извлекать из «ничего»?

Из таких ошибок состоит письмо Степановой.

Возможно, оттого, что прабабушка Степановой Сарра Гинзбург родилась в России, а училась во Франции, эта связка придает книге трансграничное измерение. Мир после Катастрофы стал совсем маленьким. Но между нашими катастрофами (Степанова сравнивает их с «анфиладой боли») и их Катастрофой – всегда какой-то пробел. Словно бы они происходили в параллельных вселенных. Степанова сводит, соединяет катастрофы XX века в одну – общую. И погружает нас в общий контекст сочувствия.

Открыв страшную дверь в запредельное зло, невозможно затем не принять эту беду как свою. Еще одно наблюдение автора: мы, ныне живущие – потомки выживших в катастрофическом XX веке, - в некотором смысле чудом выжившие, случайно спасшиеся. Куда приводит нас эта мысль, что она меняет? Опять-таки к сродству с человеческом, человеческим. Это буквально делает всех нас, ныне живущих, близкими родственниками.

 Еще одно парадоксальное наблюдение: такой активный сегодня интерес к своим корням является своего рода компенсацией за молчание поколения Катастрофы – тех, кто ничего, никогда уже не сможет рассказать. Мы, подсказывает Степанова, наблюдаем своего рода мировой заговор, общемировую культурную попытку «заговорить за миллионы замолчавших», за тех, кто не имел возможности что-то о себе сказать. В этом есть нечто мистическое – и почти невозможное. Они ничего нам не скажут. Они могут только молчать. А мы – слушать их молчание.

Мы всё время слышим определение «постпамять». Степанова, кажется, объясняет наконец, что это такое. Мы превращаем память о наших родственниках в собственность, переписываем, или, точнее, переснимаем, их историю под себя. Постпамять – это попытка наладить производство памяти, поставить ее на поток. Помнить не других, а себя в других. Дело идет к тому, что постпамять вытеснит просто память. Этот выбор памяти «по вкусу» приводит к тому, что «исчезает само видение добра и зла», пишет Степанова, из-за накопленного материала, из-за объема.

Мы – и это самое актуальное размышление в книге – оставляем тысячи следов ежедневно. Каждый день фиксируем каждый шаг в социальных сетях, в режиме реального времени. Мы можем делать копии себя, целого дня, целой жизни – «это я в шляпе», а это «я на набережной». Но парадоксальным образом это нас лишь стирает. Это – не память, пишет Степанова, приходя к той же мысли, что и Жан Бодрийяр (в книге «Символический обмен и смерть»): если наших следов слишком много, мы бесследно исчезаем. Чем больше мы себя снимаем или рассказываем о себе, тем скорее ускользаем от себя. Бодрийяр считал: наш яростный интерес к истории вызван тем, что история, собственно, закончилась. Тем яростнее мы пытаемся укрепиться в чужой историчности. Но чем больше себя, тем меньше себя.

Множество фоточек в Фейсбуке и в памяти компьютера впоследствии будет, вероятно, сообщать только о нашей завороженности техникой, мгновенным процессом сьемки, но не о нас самих. Мы будем ускользать от потомков в копиях и совершенно потеряемся в многопиксельности. Нас, настоящих, придется отыскивать потом с трудом не меньшим, чем наших родственников, которых мы искали, имея одну пожелтевшую фотографию или вырезку из газеты.

Мы ищем предков и постоянно сталкиваемся с тем, что они не помогают нам, а словно намеренно путают следы и скрываются. Странное чувство – будто они ничего и не хотят нам говорить. Это страшно раздражает, и ты не понимаешь, почему. Ведь ты – очень хороший и хочешь понять, откуда пришел. А родственники просто не желают с нами разговаривать. Мысль, которая уже звучала в пронзительном «Каменном мосту» Александра Терехова. Существенная часть усилий наших дедушек и бабушек (поколение 1920-1930-х) была направлена на то, чтобы оставаться невидимыми. С этим сталкивались все, кто узнавал судьбы родственников: какое-то глухое молчание по ключевым моментам – война, репрессии, гонения. Отчего они молчали? Оттого, что пережитое было страшным, оттого, что это невозможно описать в словах? Или оттого, что подобная степень откровенности не считалась приличной? То есть не было культурной традиции «рассказывать о кошмарах»?

Родственники не оставили нам почти следов, фотографий и записок – не только потому, что боялись или у них не было языка. Они, вероятно, хотели «остаться в памяти» как-то иначе. Оттого, что они существуют лишь в нашем воображении, они кажутся нам более прочными. Глыбами. Фотографии в большинстве случаем не сохранились: но аура возникает, если перефразировать известное выражение Вальтера Беньямина, от самой невозможности их увидеть. Это и делает их на диво цельными. Они был и унесли с собой целый мир; это всё, что мы знаем. В отсутствующем тоже есть цельность.

Настоящая память скрывается; «ничего не знать» о родственнике – тоже в своем роде память, даже более цельная. Здесь мы уже вступаем в область мистического (точнее, автор подвела нас незаметно к этому порогу). Можно договориться до того, что только отсутствие документальных свидетельств и является гарантией подлинной памяти. Как писал Адорно, то, что нельзя присвоить, обладает настоящей ценностью.

Именно поэтому возникает параллель с «Каменным мостом» Терехова. Роман тоже написан с этим ощущением «сохранения тайны». И Степанова, и Терехов разгребают чужие завалы памяти и чувствуют при этом дистанцию; они ведут себя не как родственники на поминках, а как минеры, которые метр за метром осторожно ощупывают почву. Нельзя прикасаться, нельзя вскрывать. Нельзя делать выводы. Можно только делать проходы, чтобы тебя не накрыло. Помнить нужно осторожно.

Тут Степанова играет в самую тонкую игру. Она, по сути, пишет о важности «чего-то не знать», сознательно оставить в неведении. Балансировать на грани знания и незнания. Это своего рода приучение к культуре невидимого, скрытого. В прозрачном мире теперь нужно учиться видеть, различат не до конца. Нужно учиться жить со скрытым – иначе потеряем всё.

Именно память о неизвестном и составляем дискурс памяти – всё остальное ею в чистом виде не является. Суть – чтобы мы силились вспомнить то, чего не знаем, и в простукивании обшивки прошлого только и может проявиться подлинное в нас самих. Тут возникает острое ощущение незаконности происходящего – и это правильное ощущение. В памяти есть что-то криминальное.

…Степанова кроме прочего демонстрирует неподдельную готовность к другому, тем самым создавая поле лояльности для читающего. Без этой толерантности к читателю не сделаешь теперь книгу.

Вероятно, он долго приучала себя быть открытой – да и можно ли поэту иначе? Это завораживает. Разомкнутость письма поразительно соответствует общей ситуации разомкнутости постмодерна, когда ты на ветру и в то же время лишен опоры. Опору мы ищем в памяти, в родственниках, хотя на самом деле ищем себя. Степанова это понимает и постоянно словно бы говорит себе «стоп»: это не обо мне, это о других. Этот роман, кажется, приоткрыл дверь в саму возможность русской литературы, и хотя оттуда, из-за двери, дохнуло холодком, там можно жить. Сюжет, оказывается, можно высекать из мысли. Из зазора между мыслью и скрытым. Вот поэтому – триллер. 

Report Page