Седьмая зона

Седьмая зона

Roman Bor


— Соглашаясь на операцию, вы принимаете и последствия, — буднично говорит хирург. И, прищурившись, ожидает ответа. Или он сказал что-то другое? Но я отвлёкся и услышал то, что хотел.

Я лежу на операционном столе — на границе между до и после, практически голый и беспомощный, запястья и голени пристёгнуты, катетер — проводник в мир покоя — торчит из руки. Анестезиолог интересуется, нет ли у меня аллергии на какие-нибудь препараты. С собой нет — вымученно шучу я. Раньше мог придумать шутку и получше, но что есть, то есть. Анестезиолог одобрительно кивает и ждёт сигнала от хирурга. И я жду — операции и последствий.

Нужные документы подписаны. Пока не начали, вот изложение близкое к тексту: в относительно здравом уме и безупречно твёрдой памяти я, такой-то такойтович такойтов, согласен с тем, что. Ибо и поелику. Аминь. Я принимаю последствия. Мне желанны последствия. Сплю и вижу, как последствия меняют мою жизнь к лучшему. Потому что хуже не будет.

У меня болит голова. Пять лет. Пять доооолгих лет, хочется добавить. Округлое «О», вытянутое как лицо с картины Мунка — мой добрый и милосердный спутник на протяжении всего этого срока. «О» — срывается с губ всякий раз, когда накатывает приступ. Когда я сдавленным шёпотом произношу это «О», то вместе с выдохом выплёскиваю часть боли, танцующей внутри меня. Бубен боли бьёт в моей голове. Затылок и виски, центр и вокруг него. Негасимый огонь. Языки его лижут меня. Шаманские пляски ночью и днём, когда накроет, тогда и поёоооом. Ом-ом-ом. Раньше нравилась мне эта мантра, но теперь «М» — лишнее, закрыть рот означает перекрыть путь боли, которая изливается через «О». Выходи, боль. Открыто.

И она выходит. Частично. И хорошо. Вся — никогда, не оставляет она меня в одиночестве. Таков железный характер моей боли. Но. Оооо. Спасибо и на этом.


Я помню тот день и час, когда это случилось со мной. Когда боль вошла в меня и поселилась в моей пустой голове. Когда она начала хозяйничать, озорничать, барствовать, царствовать и править. Когда я узнал, что такое боль.

Пять лет назад, в марте, что только прикидывался весенним месяцем, но к весне не имел никакого отношения, я внезапно решил, что лесная прогулка — это то, что мне нужно именно сейчас. Внезапность моего решения была продиктована обстоятельствами, о которых расскажу чуть позже. Словом, я понял, что мне надо в лес, и направился в лес. Город как бы отстранённо наблюдал за битвой зимы и весны, на самом деле безбожно подыгрывая второй. Делился тёплым воздухом через все свои люки и дыры в преисподнюю метро. Лес был на другой стороне. Он ненавидел город, и было за что. Да и зима лесу милее в марте. Рано лесу просыпаться. Я об этом не подумал, что было нормально для меня тогда — не думать ни о чём, кроме того, о чём я не мог перестать думать — и оделся привычно по-городскому — лёгкая курточка, дырявые джинсы, свитерок под курткой — воздушный и пористый под стать джинсам, ботиночки на тонкой подошве, пёстрый шарф с рисунком — вырви глаз, отдай соседу. Шапка — для слабаков, поэтому я был без шапки. В электричке было ещё нормально. А когда вышел на платформу и добрался до леса, я понял, что с одеждой недобор. В лесу была зима. И ветер, который швырялся снегом, и дыры на коленках уже не модно, а глупо. Кстати, с тех пор не ношу дырявых джинсов.


Надо сказать, что я и сам не вполне понимал, как оказался тогда в этом лесу. Я многого не понимал пять лет назад. Но главное, чего я тогда не понимал, но силился понять — почему А ушла от меня. Это определяло все мои поступки и устремления. Это беспокоило меня и не давало мне спать по ночам. Внезапная февральская революция наших с А отношений замела все мои прошлые мысли. А новые снежинками падали откуда-то сверху, сбоку и даже снизу и кружились в свете фонаря — светом была, разумеется, А — всё остальное тонуло в белёсой беспросветной мгле.


Не то чтобы А исчезла внезапно: нет, однажды она усадила меня перед собой, и глядя мне прямо в глаза, сообщила, что не видит смысла в наших дальнейших отношениях. Я сидел напротив неё и абсолютно не понимал, что она имеет в виду. Всё же было хорошо. У нас всё было хорошо. И вчера, и позавчера, и неделю назад. С глуповатой терпеливой полуулыбкой я ждал объяснений неуместной шутки. Тогда она повторила, что наши отношения не имеют смысла, и она уходит к Б, который в отличие от меня, понимает её.

Тут она была права: я действительно не понимал, что это она такое несёт. А и Б сидели на трубе... Откуда, из какой чёртовой коробочки выскочил этот Б? Почему он лучше меня? Единственно, что я запомнил и усвоил из всего дальнейшего монолога А — это то, что она не шутила.

После нашего скоропостижного расставания моя картина мира дала какую-то трещину — и в неё со свистом утянуло понимание того, кто я, зачем я, и как теперь жить — без А и вообще. Всё сыпалось, я не узнавал предметов, людей и привычных процессов. С работы я уволился. Или меня уволили, не помню точно.

В тот период я совершил много необъяснимых поступков, и на их фоне моя поездка в лес могла показаться продуманным путешествием, целеустремлённым актом волеизъявления. Но это было не так. Тогда всё было не так, и эта поездка тоже. Но пять лет назад, проснувшись холодным мартовским утром, я понял, что я увидел во сне что-то важное, что касается меня и А и вообще всего, и теперь мне надо в лес. В лесу я всё пойму. И эта мысль понравилась мне. Эта мысль отличалась своей свежестью и новизной. Мысль показалась мне разумной, а это было редкостью в то время — разумные мысли в моей голове. Я-то в отличие от своих мыслей не был безумен.

Я поехал на вокзал, купил в кассе билет в седьмую зону — мне непременно нужно было в седьмую зону, но непонятливая кассирша всё пыталась выяснить, до какой именно станции я поеду, а я с возрастающим раздражением повторял: до любой, господи, да до любой станции в седьмой зоне дайте уже хоть какой-нибудь билет! Очередь за мной стала многоголосо подсказывать мне названия станций, и эта помощь зала ещё больше раздражала и отвлекала меня. В конце концов я получил вожделенный клочок бумаги, сел в первую попавшуюся электричку, и методично следуя своему не-плану, доехал до неизвестно какой станции, вышел и направился непонятно куда — в сторону едва виднеющегося леса.


Когда ненадолго — видимо, от холода — я пришёл в относительное сознание, я увидел себя как бы со стороны: шагающего куда-то городского сумасшедшего в дырявых джинсах. Что делать с этим видением, я не знал, и мысли о прошлом вновь захватили меня, и я прошёл ещё какое-то время по лесному снежному бездорожью, думая о возможности возвращения А, о том, как она позвонит мне, о том, как мы встретимся, как она скажет, что ошибалась, но теперь-то больше никогда... никогда... что теперь уж она... и тогда уж теперь... больше никогда... и мы с ней... и уж точно теперь... и больше никогда...

Что-то явно мешало мне наслаждаться прогулкой и полётом фантазии. Пришлось снова вернуться в реальность. Реальность как реальность. Лес как лес. Красивый, зимний, холодный, заснеженный. Снег повсюду, снег на ветках, снег на земле, снег в ботинках. Хмм... Пожалуй, он и мешает. Помню, что эта мысль удивила меня.

Почему снег в ботинках мешает думать? Я дотронулся до своей головы, на волосах лежал снег, но лоб мой был горячим.

— Держи ноги в тепле, а голову в холоде, — сказал я лесу и рассмеялся. Мои ноги были холодными, а голова горячей. Я определённо выбивался из привычной колеи. Не зря поехал!

Когда эйфория немного схлынула, я сел на поваленное дерево, снял ботинки, вытряхнул из них снег и снова надел. Потом для смеха поменял правый и левый ботинок местами. И это было действительно смешно, и я смеялся, шевеля застывшими пальцами на ногах, и мои ботиночки послушно клевали носами как тупые темноголовые уточки. И это тоже было смешно.

— Чего расселся? Замёрзнешь ведь, глупый человек.

Я на секунду перестал смеяться и уставился на мужика, который появился рядом со мной неизвестно откуда. Хотя и я сам был неизвестно откуда и неизвестно куда. Это я и попытался мужику объяснить. Мне показалось, он понял, и тогда я рассказал ему чуть больше. И про А, и про наше расставание, и про мою поездку в седьмую зону. И про то, что я хочу понять, почему всё так. Он выслушал меня терпеливо, кивнул, снял рюкзак со спины и достал оттуда шапку. Я послушно надел её. Стало теплее. Он посмотрел на меня, видимо, остался недоволен увиденным, снова полез в свой рюкзак и одарил меня тонкими, но тёплыми шерстяными носками. Я надел и их тоже и сказал:

— Я хочу понять... Даже не так! Я хочу знать, почему! Знать, понимаешь? Почему она... Почему она... Знать!

Понятливый мужик опять кивнул и ожидаемо полез в свой безразмерный рюкзак и достал оттуда термос. А когда он открутил крышку, на весь лес пахнуло густым летним запахом — хвои, трав и мёда. Крышка термоса была и кружкой. Это снова поразило меня, и я поделился знаниями с мужиком.

— Крышка! И она же — кружка!

Мужик зыркнул в мою сторону, усмехнулся и налил мне горячего чая. Я потянулся за порцией. Чай плескался на самом донышке.

Когда я сделал глоток, со мной случилось что-то такое, что я не могу передать. Я помню это мгновение, и буду помнить его всю свою жизнь.

Трещина, которая мучила меня, исчезла. Я обновлённый и ошеломлённый, сидел на старом поваленном дереве в лесу, я был полностью здоров, я это понял, как понял то, что минуту назад бредил в жару, и мог умереть, но почему-то не умер, и в руках у меня была чашка, а в моём сердце был покой. Удивительный мужик стоял рядом и смотрел на меня выжидающе.

Тогда я протянул ему чашку и, удивляясь своей наглости, попросил:

— Ещё.

Он нахмурился и сказал:

— Первый глоток сладок, и это дар. Второй горек. И плата высока.

А я смог повторить только одно:

— Я хочу знать.

Он молча забрал у меня крышку-кружку, капнул на дно густой пахучей черноты и отдал мне.

И я сделал второй глоток.

И пришла боль.


Она была со мной до сегодняшнего дня, но все бумаги подписаны, и можно начинать, не опасаясь последствий. Все в масках, но что мне их маски? Ничего от меня не скроешь.

Я знаю, что хирург не доживёт до предстоящего юбилея, за два дня до празднования провалится в последний тихий сон. Знаю, что анестезиолог недавно появился в этой больнице и подбивает клинья к медсестре, потому что с женой ничего не получается уже два года, ни секса в постели, ни разговора за кухонным столом, клинья чуть позже подобьёт, но так и не разведётся, ибо «как можно», «у нас же ребёнок» и «что скажут люди». Я знаю, что улыбчивая медсестра пишет пронзительную книгу о своей работе, но так и оставит повесть незавершённой, потому что скоро будет не до того, её летом саму бросит молодой блондинистый интерн, который сейчас зевает украдкой во время обхода больных на третьем этаже, в триста двадцатой — пациенты в палате и преждевременная весна за окном вызывают у него скуку. Я знаю всё это так же ясно, как знаю уже пять лет то, почему А ушла от меня, и что с ней случилось и случится, но это знание так скучно и бесплодно, а боль так нестерпима.

Если бы платой была боль, я бы принял её. Но платой была тщетность. Моё знание было пустым — оно объясняло всё, но не давало ничего. Я не мог поделиться своим знанием: как только я говорил людям, что будет, а я пытался говорить сначала — люди отказывались верить, а моё знание менялось, и приходило другое, и новое было зачастую страшнее прежнего. И только если я молчал, всё сбывалось. Я знал и молчал. Моё знание — и было моей болью. Знание было даром, и знание было платой. Вот что я знаю с того самого дня.


За пять лет я исходил тот лес вдоль и поперёк, тот лес — и все леса во всех седьмых зонах. Но не нашёл я того человека, если он был человеком, в чём я лично сомневаюсь. Если он был бы человеком, я бы знал о нём, как я знаю обо всех, с кем сталкиваюсь в своей искорёженной жизни. Пытаясь найти средство от боли, я был у врачей, знахарей и шаманов, но они как раз были людьми, и я знал о них и знал больше них. И они не могли помочь мне. И никто не мог.


Но месяц назад, в феврале, явился во сне мой благодетель и мучитель. Я не забыл этого сна, как когда-то забыл первый. И теперь я знаю ещё кое-что, то, что было скрыто от меня пять доооолгих лет. Во сне я выпил третью каплю, и она проросла во мне. Когда я пришёл на очередное обследование, врачи, уставшие от моих предыдущих визитов, сначала не хотели делать МРТ, но я сказал, что заплачу — и заплатил.

— Чёрт знает, что такое, раньше ничего не было видно, — извиняющимся тоном, который не скрыл от меня его облегчения, сказал доктор, сообщая мне о долгожданном диагнозе. Операцию назначили на март.

И вот то главное, что я знаю сейчас, то, что вселяет в меня надежду, и эта надежда сильнее моей чёрной боли, сильнее моей вынужденной немоты: после операции мои знания о других исчезнут, и я смогу, избавившись от чужих судеб, вернуть свою. И это единственное, что я знаю о себе. И именно за эту мысль я цепляюсь до последнего, начиная обратный отсчёт, перед тем как язык перестанет повиноваться мне, и я уплыву в тёмный спасительный туннель, разделяющий меня и моё тело, меня и мои проклятые знания обо всём, что было, есть и будет не со мной.

Десять, девять, восемь, семь...

Report Page