Правда

Правда

Станислав Лем

Станислав Лем
Правда
(пер. Дм. Брускина)

Жизнь — способ существования самовоспроизводимых систем. Земная, белковая жизнь, медленная и вялая, не идет ни в какое сравнение с ее космическими формами. Однажды ученые создали звездную плазму, но просуществовала она несколько наносекунд…

Авторизованный перевод с польского: Дмитрий Брускин.
Первая публикации на русском языке: журнал «Искатель», 1966, № 1. Данный вариант перевода, в отличие от перевода А. Громовой, впоследствии не издавался в авторских сборниках Лема, а только в антологиях фантастики.

Я сижу в закрытой комнате, сижу и пишу. Дверь комнаты без ручки, окно не открывается. Стекло в окне небьющееся. Я проверял. Не потому, что хотел убежать и не в приступе ярости, просто я хотел убедиться. Пишу я на деревянном ореховом столе. Бумаги у меня достаточно. Писать можно. Впрочем, никто этого не читает. Но я все равно пишу. Мне не хочется быть одному, а читать я не могу. Все, что мне дают для чтения, — неправда. Буквы начинают прыгать перед глазами, и я теряю терпение.

С тех пор как я узнал правду, меня все это не касается. Обо мне очень заботятся. Утром ванна, теплая или комнатной температуры, с тонким ароматом. Я открыл, чем отличаются друг от друга дни недели: во вторник и субботу вода пахнет лавандой, в остальные дни — хвоей. Потом завтрак и посещение врача. Один из молодых врачей (имени его я не помню — у меня все в порядке с памятью, просто теперь я стараюсь не запоминать несущественные вещи) интересовался моей историей. Я ему дважды рассказывал ее целиком, а он записывал на магнитофоне. Вероятно, вторая запись понадобилась ему для того, чтобы сравнить оба рассказа и таким образом установить, что остается в них неизменным. Я сказал ему об этом, так же как и о том, что подробности несущественны.

Я спросил, намерен ли он обработать мою историю в качестве так называемого клинического случая, чтобы обратить на себя внимание медицинского мира. Он немного смутился. Может быть, это мне только показалось, как бы то ни было, с тех пор он перестал проявлять ко мне интерес.
Однако все это не имеет значения. То, к чему я пришел отчасти случайно, отчасти благодаря другим обстоятельствам, в некотором (тривиальном) смысле также не имеет значения.

Существует два рода фактов. Одни могут быть использованы практически, например, тот факт, что вода кипит при ста градусах и превращается в пар, подчиняющийся закону Бойля-Мариотта и Гей-Люссака; благодаря этому оказалось возможным построить паровую машину. Другие факты не имеют такого значения, ибо они относятся ко всему и от них никуда не денешься. Они не знают ни исключений, ни применений, и в этом смысле ни на что не годны. Иногда они могут иметь неприятные для кого-нибудь следствия.

Я солгал бы, утверждая, что доволен своим нынешним положением и что мне безразлично, какой диагноз записан в моей истории болезни. Но поскольку я знаю, что единственная моя болезнь — мое существование и что в результате этого, всегда однозначно кончающегося заболевания я установил правду, я испытываю чувство мелочного удовлетворения, как каждый, кто прав в споре с большинством. В моем случае спор со всем миром.

Я могу сказать так, потому что Маартенса и Ганимальди нет в живых. Правда, которую мы вместе узнали, убила их. Переведенные на язык большинства, эти слова означали только одно — произошел несчастный случай. Он действительно произошел, но гораздо раньше, несколько миллиардов лет назад, когда обрывки, содранного с Солнца огня начали сворачиваться в шар. Это была агония, а все остальное, вместе с этими темными канадскими елями за окном, щебетанием медсестер и моей писаниной — все это только загробная жизнь. Знаете, чья? Действительно не знаете?

А ведь вы любите смотреть на огонь. Если не любите, то от рассудочности или упрямства. А вы попробуйте сесть у огня и отвернуться от него, и сразу же убедитесь, как он притягивает. Всему, что происходит в пламени (а происходит там очень многое), мы не сумели бы даже найти названия. У нас есть для этого полтора десятка ничего не говорящих определений. Я тоже не имел об этом понятия, как и каждый из вас. И, несмотря на мое открытие, я не стал огнепоклонником, подобно тому, как материалисты не становятся, во всяком случае, не должны становиться, материепоклонниками.

Впрочем, огонь… Он только намек. Напоминание. Поэтому мне хочется смеяться, слыша, как добрая доктор Меррих иногда рассказывает кому-то постороннему (это, наверно, какой-нибудь врач, знакомящийся с нашим образцовым заведением), что тот человек, вон тот худой, который греется на солнце, — пиропараноик. Забавное слово, не правда ли? Пиропараноик. Это означает, что моя противоречащая реальности система имеет в основании огонь. Как будто я верю в «огненную жизнь» (слова милейшей доктора Меррих). Разумеется, в этом нет ни слова правды. Огонь, на который мы любим смотреть, живой не более, чем фотографии давно умерших дорогих нам людей. Можно изучать его всю жизнь, но так ничего и не понять. Действительность, как всегда, гораздо сложнее, но и менее жестока.

Написал я уже порядочно, а рассказать почти ничего не успел. Но это главным образом оттого, что у меня много времени. Я ведь знаю — стоит мне дойти до важных вещей, стоит рассказать о них до конца, и тогда меня действительно может охватить отчаяние. До того самого момента, когда я уничтожу эти записки и смогу приняться за новые. Я не пишу каждый раз совершенно одинаково. Я не граммофонная пластинка.

Мне хотелось бы, чтобы солнце заглянуло в комнату, но в это время года его визита можно ожидать только около четырех, да и то ненадолго. Хотелось бы понаблюдать его с помощью какого-нибудь большого, хорошего инструмента, например, того, который Хэмфри Филд установил на Маунт Вилсон четыре года назад, с полным комплектом поглотителей избыточной энергии, так что можно спокойно целыми часами вглядываться в рябое лицо нашего отца. Я неверно выразился — это не отец. Отец дает жизнь, а Солнце постепенно умирает, так же как и многие миллиарды других солнц.

Наверное, уже пора открыть вам и ту правду, которую я постиг благодаря случаю и пытливости. Я был тогда физиком. Специалистом по высоким температурам. Люди этой профессии занимаются огнем так же, как могильщик человеком. Втроем — Маартенс, Ганимальди и я — мы работали на большом боулдерском плазматроне. Прежде наука находилась на гораздо более низком уровне — пробирок, реторт, штативов, — и результаты были соответственно мельче. Мы брали с промежуточной накопительной шины энергию в миллиард ватт, загоняли ее в брюхо электромагнита, одна секция которого весила семьдесят тонн, а в фокусе магнитного поля помещали большую кварцевую трубу.

Электрический разряд шел через трубу, от одного электрода к другому, а его мощность была такова, что сдирала с атомов электронные оболочки и оставалась только каша из раскаленных ядер, вырожденный ядерный газ, или плазма. Если бы не магнитное поле, она взорвалась бы в одну стомиллиардную долю секунды и превратила бы нас, защиту, кварц, электромагниты с их бетонным основанием, стены здания и его сверкающий издали купол в грибовидную тучу, и все это произошло бы гораздо быстрее, чем могла бы возникнуть мысль о возможности такой катастрофы.

Поле сжимало разряд, скручивало из него что-то вроде пульсирующего огненного шнура, тонкую нить, разбрызгивающую жесткое излучение, растянутую от электрода к электроду, вибрирующую внутри заключенной в кварц пустоты. Магнитное поле не позволяло обнаженным ядерным частицам (с температурой около миллиона градусов) приблизиться к стенкам трубы, оберегая нас и наш эксперимент. Но все это, рассказанное языком возвышенной популяризации, вы найдете в какой-нибудь книге, и я неумело повторяю это только для порядка, нужно же с чего-то начать, а считать началом этой истории дверь без ручки или полотняный мешок с очень длинными рукавами все-таки трудно. Честно говоря, здесь я перехватил, потому что таких мешков, таких рубашек уже не применяют. В них нет необходимости, коль скоро открыт один сильнодействующий успокаивающий препарат. Но не будем об этом.

Итак, мы изучали плазму, занимались проблемой плазмы, как полагалось физикам: теоретически, математически, священнодействуя возвышенно и таинственно, — по крайней мере в том смысле, что презрительно отвергали все претензии наших не разбиравшихся в науке нетерпеливых финансовых опекунов, которые требовали результатов, пригодных для конкретного применения. В то время было очень модно говорить о таких результатах или по крайней мере об их вероятности. В данном случае предполагалось создать спроектированный пока только на бумаге плазменный ракетный двигатель, кроме того, был очень нужен плазменный взрыватель для водородных бомб — тех самых «чистых», и даже требовалось теоретически рассчитать водородный реактор или термоядерный элемент, работающий на базе плазменного шнура. Одним словом, будущее, если не мира, то по меньшей мере его энергетики и транспорта, все видели в плазме. Плазма, как я уже говорил, была модной, заниматься ее изучением считалось признаком хорошего тона, а мы были молоды, хотели делать то, что важнее всего и что может принести известность, славу… А впрочем, кто знает…

Сведенные к первоначальным мотивам человеческие поступки становятся набором тривиальностей; благоразумие и чувство меры, а также утонченность анализа состоят в том, чтобы поперечное сечение и фиксация производились в месте максимальной сложности, а не истоков; ведь каждый знает, как мало привлекательны истоки даже Миссисипи, и каждый может их перепрыгнуть. Отсюда и полное пренебрежение к истокам. Но, по-моему, я удалился от темы.

И мы и сотни других плазменников, проводя свои исследования, в результате которых должны были осуществиться великие планы, через некоторое время столкнулись с рядом явлений, настолько же необъяснимых, насколько и неприятных. До определенной границы — границы средних температур (средних в космическом понимании, то есть таких, какие господствуют на поверхности звезд) — плазма вела себя спокойно и солидно. Если ее опутывали надлежащими узами типа того же магнитного поля или применяли кое-какие изощренные фокусы, основанные на индукционном принципе, она позволяла впрягать себя в работу, и ее энергию, казалось бы, можно было использовать. Но это только казалось, потому что на поддержание плазменного шнура затрачивалось больше энергии, чем он отдавал; разница шла на излучение, ну и на возрастание энтропии. Но пока баланс не имел значения, так как из теории следовало, что при более высоких температурах затраты автоматически уменьшатся. И уже возник некий реальный прототип ракетного двигателя и даже генератор чрезвычайно жесткого гамма-излучения, но одновременно множество возложенных на нее надежд плазма обманула. Небольшой плазменный двигатель работал, а аналогичные устройства, спроектированные на большую мощность, взрывались либо выходили из повиновения. Выяснилось, что плазма в некотором диапазоне термического или электродинамического возбуждения ведет себя не так, как предсказывала теория; это всех возмутило, поскольку теория с математической точки зрения была необыкновенно изящн

Такие вещи время от времени случаются, больше того, они должны случаться. Поэтому, не смущаясь непокорностью явления, многочисленные теоретики, а среди них и наша тройка, принялись за изучение плазмы там, где она была наиболее строптивой.

Плазма — это сыграло во всей истории определенную роль — выглядит довольно привлекательно. Попросту говоря, она напоминает кусочек солнца, причем взятый скорее из центральных областей, а не из прохладной атмосферы. По яркости она не уступает солнцу и даже превосходит его. Она не имеет ничего общего ни с бледно-золотым танцем той вторичной, окончательной агонии, который мы наблюдаем, когда в камине дрова соединяются с кислородом, ни с бледно-лиловым свистящим конусом сопла горелки, где фтор реагирует с кислородом, чтобы дать наивысшую, достижимую химическим способом температуру, ни, наконец, с вольтовой дугой, изогнутым между кратерами двух углей пламенем, хотя при желании и достаточном терпении исследователь может отыскать области с температурой больше трех тысяч градусов. То же относится и к температурам, какие можно получить, если вогнать что-нибудь около миллиона ампер в не слишком толстый электрический проводник, который становится при этом довольно теплым облачком, либо в результате термического эффекта ударной волны при кумулятивном взрыве — все это плазма оставляет далеко позади. В сравнении с ней подобные реакции приходится признать холодными — вернее, прохладными, и мы не думаем так только потому, что случайно возникли из веществ уже совершенно застывших, омертвевших вблизи абсолютного нуля: наше бодрое существование отделяет от него едва триста градусов абсолютной шкалы Кельвина, в то время как вверх столб этой шкалы простирается на миллиарды градусов. Так что можно

Первые плазменные цветки, распустившиеся в лабораториях, тоже были не слишком горячими — двести тысяч градусов считались тогда температурой, заслуживающей уважения, а миллион был невиданным достижением. Однако математика, та примитивная и приближенная математика, которая возникла из знания явлений зоны холода, сулила осуществление вложенных в плазму надежд при значительном подъеме по температурной шкале; она требовала по-настоящему высоких температур, почти звездных: я имею в виду внутренность звезд. Должно быть, это необыкновенно интересные места, хотя человек, вероятно, еще не скоро сумеет там побывать.

Итак, нужны были температуры в миллионы градусов. К ним уже начали подбираться; мы тоже работали над этим, и вот что выяснилось.

По мере роста температуры скорость изменений, безразлично каких, увеличивается; при скромных возможностях нашего глаза, маленькой жидкой капельки, связанной с другой капелькой побольше — нашим мозгом, даже пламя обычной свечи оказывается областью совершенно незаметных, из-за их скорости, процессов, что же говорить о бешеной пляске плазменного огня! Пришлось использовать другие методы: плазменные разряды фотографировались, и мы тоже занимались этим. Наконец Маартенс с помощью нескольких знакомых оптиков и инженеров-механиков смастерил великолепную кинокамеру, снимавшую миллионы кадров в секунду. Ее конструкция, очень остроумная и свидетельствующая о нашем достойном похвалы усердии, не имеет значения. В общем мы испортили километры пленки, а в результате получили несколько сотен метров, заслуживающих внимания, и прокручивали их, уменьшив скорость в тысячу, а потом и в десять тысяч раз. Мы не заметили ничего особенного, кроме того, что определенного вида вспышки, поначалу воспринимавшиеся как элементарное явление, оказались сгустками, возникающими в результате взаимного наложения множества чрезвычайно быстрых процессов, но и с ними в конце концов удалось справиться с помощью нашей примитивной математики.

Чудо свалилось на нас только тогда, когда однажды, из-за не установленного до сих пор недосмотра или какой-то случайной причины, произошел взрыв. Собственно, это был не настоящий взрыв, тогда бы мы, конечно, погибли, просто плазма в апокалиптически короткую долю секунды разорвала сжимавшее ее со всех сторон невидимое магнитное поле и разнесла толстостенную кварцевую трубу, в которую была заключена.

Вследствие удачного стечения обстоятельств камера, снимающая эксперимент, уцелела вместе с заряженной в нее пленкой. Сам взрыв длился точно три миллионные доли секунды, а потом еще некоторое время во все стороны разлетались капли жидкого стекла и металла. То, что за эти микросекунды оказалось заснятым на пленку, я буду помнить всю жизнь.

Перед самым взрывом на почти однородном до тех пор шнуре плазменного огня появились перемычки, словно на вибрирующей струне; затем он, распавшись на цепочку круглых зерен, перестал существовать как единое целое. Каждое из зерен росло и преображалось, границы этих капелек атомного огня расплылись, наружу высунулись отростки, из которых возникло следующее поколение капелек, потом все капельки собрались в центре и образовали приплюснутый шар, он как будто дышал, сжимаясь и разбухая, и одновременно выбрасывал во все стороны что-то вроде огненных, дрожащих на концах щупалец, потом, на этот раз и на снятых нами кадрах, произошел мгновенный распад, исчезновение всякой организации, виден был только ливень огненных брызг, полосующих экран, и, наконец, все утонуло в полном хаосе.

Я не преувеличу, если скажу, что эту пленку мы просмотрели раз сто. Потом — признаюсь, это была моя идея — мы пригласили к нам, не в лабораторию, а домой, к Ганимальди, одного известного и весьма уважаемого биолога. Ничего предварительно не объясняя нашему почтенному гостю, ни о чем его не предупредив, мы прокрутили в его присутствии среднюю часть удивительного фильма на нормальном аппарате. Правда, мы надели на аппарат темный фильтр, и то, что на пленке было пламенем, побледнело и стало выглядеть просто как объект, снятый в сильном падающем свете.

Профессор просмотрел наш фильм и, когда зажегся свет, выразил вежливо удивление тем, что мы, физики, занимаемся такими далекими от нас делами, как жизнь инфузорий. Я спросил его, уверен ли он, что видел действительно колонию инфузорий.
Я помню его улыбку, как будто все это произошло сегодня.
— Кадры были недостаточно резкими, — объяснил он, не переставая улыбаться, — и я, конечно, понимаю, что съемку вели не специалисты, но могу вас уверить, что это не артефакт…

— Что вы подразумеваете под артефактом? — спросил я.

— Arte factum, то есть нечто, созданное искусственно. Еще во времена Швамма забавлялись имитацией живых форм, пуская в оливковое масло капли хлороформа: такие капли двигаются подобно амебам, ползут по дну сосуда и даже делятся при изменении осмотического давления у полюсов, но это чисто внешнее, примитивное подобие, имеющее с жизнью столько же общего, сколько имеет выставленный в витрине манекен с человеком. Ведь решающим является внутреннее строение, микроструктура. В вашем фильме видно, хотя и не четко, как происходит деление этих одноклеточных. Я не могу определить вида и не поручился бы, что это не просто клетки животной ткани, длительное время выращивавшиеся на искусственной питательной среде и обработанные гиалуронидазой, чтобы их разъединить, расклеить; во всяком случае, это клетки — они имеют хромосомный аппарат, хотя и дефектный. Может быть, среда подвергалась воздействию какого-нибудь канцерогенного вещества?..

Мы не смотрели друг на друга. Старались не отвечать на все более многочисленные вопросы профессора. Ганимальди попросил, чтобы гость еще раз просмотрел пленку, но из этого ничего не вышло, не помню уж, по какой причине, возможно, профессор спешил, а может быть, подумал, что за нашей сдержанностью кроется какая-нибудь проделка. Я действительно не помню. Во всяком случае, мы остались одни, и только тогда, когда за приглашенным авторитетом захлопнулась дверь, переглянулись в полном ошеломлении.

— Послушайте, — сказал я, прежде чем кто-нибудь успел открыть рот, — я считаю, что мы должны пригласить другого специалиста и показать ему фильм целиком. Теперь, когда мы знаем, насколько высока ставка, нам нужен настоящий специалист — именно по одноклеточным.

Маартенс предложил кандидатуру одного из своих университетских приятелей, который жил неподалеку. Но его не оказалось дома, он вернулся только через неделю и пришел к нам на тщательно подготовленный сеанс. Ганимальди не решился сказать ему правды. Он просто показал ему весь фильм целиком, кроме начала, так как картина превращения, то место, где плазменный шнур распадался на отдельные, лихорадочно дрожащие капли, могла дать слишком много пищи для размышлений. Зато на этот раз мы показали конец, последнюю фазу существования плазменной амебы, которая разлеталась словно заряд взрывчатого вещества.

Этот, второй специалист, тоже биолог, был гораздо моложе первого, поэтому он держался не так самоуверенно и, кажется, лучше относился к Маартенсу.
— Это какие-то глубоководные амебы, — сказал он. — Их разорвало внутреннее давление в момент, когда наружное начало падать. Так же, как это происходит с глубоководными рыбами. Невозможно достать их живыми со дна океана — они всегда погибают, разорванные изнутри. Но откуда у вас такая пленка? Вы что, занимались подводными съемками?

Он смотрел на нас с растущим подозрением.
— Снято не резко, правда? — заметил Маартенс.
— Да, немного есть, но все равно очень любопытно. Кроме того, процесс деления проходит как-то ненормально. Я не очень хорошо разглядел очередность фаз. Прокрутите-ка еще раз, но помедленней…
Мы пустили аппарат на предельно низкой скорости, но это не помогло — молодой биолог остался недоволен.
— Нельзя ли еще медленнее?
— Нет.
— Почему же вы не делали ускоренной съемки?


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page