Открытие Японии (часть 2)
Брет Истон ЭллисЯ действительно помню фильм о группе, и в нем все было, в общем, правильно, только создатели фильма забыли добавить бесконечные иски об авторских правах, тот раз, когда я сломал Кении руку, прозрачную жидкость в шприце, часами вопящего Мэтта, глаза фанатов и «витамины», какие были у Нины глаза, когда она требовала новый «порш», реакцию Сэма, когда я ему сказал: «Роджер хочет, чтоб я записал сольник», — видимо, создатели фильма не желали во все это влезать. Они, наверное, вырезали сцену, когда я вернулся домой и обнаружил, что Нина сидит в спальне дома на пляже с ножницами в руках, и кадр с проколотой, подтекающей водяной кроватью тоже выкинули. Они потеряли кусок, в котором Нина пыталась утопиться на приеме в Малибу, и вот эти кадры, где сначала из Нины выкачивают воду, потом ее лицо в камере против моего и она говорит: «Я тебя ненавижу», — и отворачивается, бледная, опухшая, мокрые волосы прилипли к щекам. Фильм снимали до того, как Эд прыгнул с крыши отеля «Клифт» в Сан-Франциско, поэтому создатели не виноваты, что эта сцена в фильме отсутствует, но, по-моему, у них нет оправдания за все остальные пропуски, за то, что фильм — скелет, рентген, кучка нудных, ставших бешено популярными фактов.
Со стропила над балконом свисает зеленый фонарь, он возвращает меня на землю: проценты, одобрение сценария, валовая прибыль к чистой — слова, непривычные по сей день, и я смотрю в Роджеров фужер с сакэ, а японка в номере корчится, топает, бродит кругами, всхлипывает, и продюсер встает, продолжая беседовать с Роджером, закрывает дверь и улыбается, когда я говорю:
— Я признателен.
Звоню Мэтту. Оператор соединяет меня всего каких-то семь минут. Трубку берет четвертая жена Мэтта Урсула, она вздыхает, услышав мое имя. Я пять минут жду, когда она вернется, представляю, как Мэтт, опустив голову, стоит рядом с ней в кухне, в доме на Вудлэнд-Хиллз. Но Урсула говорит:
— Он пришел, — и я слышу голос Мэтта:
— Брайан?
— Ага, отец, это я.
Мэтт присвистывает.
— Ух. — Длинная пауза. — Ты где?
— В Японии. В Токио, кажется.
— Сколько уже — два, три года?
— Не, не так… долго, — говорю я. — Не знаю.
— Ну, отец, я слыхал, ты это — в турне?
— Мировое турне-восемьдесят четыре, о как.
— Я слыхал насчет… — Голос стихает. Напряженная, неловкая пауза, прерываемая лишь «ага» и «э…»
— Я фильм видел, — говорит он.
— Который с Ребеккой де Морней?[53]
— Э… нет, который с обезьянкой.
— А… ага.
— Я слушал альбом, — наконец произносит Мэтт.
— Ты… тебе понравилось?
— Издеваешься?
— Это… получилось, а? — спрашиваю я.
— Подпевки отличные. Очень сильно.
Еще одна долгая пауза.
— Это… м-м… мощно, отец, мощно, — говорит Мэтт. Пауза. — Та песня, про машину, а? — Пауза. — Я видел, как его Джон Траволта[54] в «Тауэре» покупал.
— Я… ну… я, отец, очень рад, что ты так говоришь, — говорю я. — Ага?
Длинная пауза.
— А ты… ну… типа сейчас делаешь типа что-то? — спрашиваю я.
— Да, дурака тут валяю, — отвечает Мэтт. — Может, через пару месяцев на студию уже смогу.
— За-ме-ча-тель-но, — говорю я.
— Угу.
— А с Сэмом… ты общался? — спрашиваю я.
— Ну где-то… ну, месяц назад, по-моему. С адвокатом, что ли. Где-то с ним столкнулся. Случайно.
— Сэм… нормально?
Без особой уверенности Мэтт отвечает:
— Великолепно.
— А… его адвокаты?
Он отвечает вопросом:
— Как Роджер?
— Роджер — ну, Роджер.
— Из реабилитации вышел?
— Давно уже.
— Да, я понимаю, — вздыхает Мэтт. — Я понимаю, отец.
— В общем, отец, — я втягиваю воздух и напрягаюсь, — я думаю, может, если хочешь, ну, я не знаю, может, мы как-нибудь соберемся, придумаем песенок, когда я турне закончу, может, запишем чего… а?
Мэтт закашливается, а потом довольно быстро отвечает: — Ой, знаешь, я не знаю, ну как бы, старое прошло, и что-то мне как-то не очень это.
— Ну, блядь, это же не… — Я обрываю фразу.
— Ты давай вперед.
— Я… Я и так, знаешь. — Я пинаю ногой стену, а ногти почему-то так впиваются в забинтованную рану, что на ней выступает красное.
— Уже все, знаешь, — говорит Мэтт.
— Я что, типа вру, да?
Я молчу, только дую на ладонь.
— Я тут смотрел те старые фильмы, которые Нина с Донной в Монтерее снимали, — говорит Мэтт.
Я стараюсь не слушать, повторяю про себя: Донна?
— И страннее всего, и притом круче всего, что на вид Эд был неплох. Прямо скажем, очень хорош. Загорелый, в форме, и я не знаю, как же так вышло. — Пауза. — Не знаю, как же, блядь, так вышло.
— Какая разница?
— Ага, — вздыхает Мэтт. — Ты понял.
— Потому что мне без разницы.
— Мне, отец, наверное, тоже без разницы.
Я вешаю трубку, вырубаюсь.
По дороге на стадион с заднего сиденья лимузина смотрю телевизор — сумо, какое-то старое кино с Брюсом Ли, семь раз одна и та же реклама синего лимонада, я кидаюсь обсосанными кубиками льда в квадратный экранчик, опускаю стеклянную перегородку и говорю шоферу, что мне нужна куча сигарет, и шофер достает из бардачка и кидает мне пачку «Мальборо», а кокаин толком не подействовал, как я ожидал, рука от него болит еще сильнее, и это пугает, я все сглатываю, но остатки настойчиво, назойливо щекочут глотку, и я все пью скотч, который почти отбивает вкус.
На сцене воняет п о том, там, наверное, градусов сто, мы играем пятьдесят минут, а я лишь хочу спеть последнюю песню, а группа, когда я говорю об этом в перерыве, считает, что это дурацкая идея. Все песни — с последних трех сольников, но я слышу, как японцы в первом ряду с кошмарным, лишенным «р» акцентом выкрикивают названия хитов, которые я пел с группой, а теперешняя группа углубляется в хит со второго сольника, и вообще-то я не понимаю, нравится ли залу, хотя все громко хлопают, а позади меня четырехсотфутовая растяжка «Мировое турне Брайана Метро — 1984», она зыблется у нас за спинами, я медленно передвигаюсь по бескрайней сцене, пытаюсь вглядеться в зал, но громадные прожекторы превращают стадион в серую колышущуюся тьму, я начинаю второй куплет песни и забываю слова. Пою: «Прошла еще одна ночь, ты думаешь, как же так вышло», — и затыкаюсь. Гитарист резко вздергивает подбородок, басист пробирается ко мне, ударник все стучит. Я даже на гитаре не бренчу. Снова начинаю второй куплет: «Прошла еще одна ночь, ты думаешь, как же так вышло…» — и ничего. Басист что-то вопит. Я оборачиваюсь к нему, руки меня доконают, и басист приказывает: «Ты должен себе помочь», — и я спрашиваю: «Чего?» — и басист кричит: «Ты должен себе помочь», — и я спрашиваю: «Чего?» — и басист орет: «Ты должен себе помочь, блин», — а я думаю, какого черта я буду это петь, а потом — какой мудак написал эту бредятину, и я делаю группе знак, чтоб переходили к припеву, мы нормально закругляем песню, и нас не вызывают на «бис».
Роджер везет меня в лимузине в гостиницу.
— Охренительное шоу, Брайан, — вздыхает он. — У тебя просто непревзойденная сосредоточенность и умение держаться на сцене. Лучше и быть не может, честное слово. Просто слов не хватает.
— У меня рукам… пиздец.
— Только рукам? — Даже без иронии, Роджер и голоса не повышает, только приглушенная жалоба, замечание, которого и делать-то не стоит. — Ну, скажем устроителям, что тебе синтезатор криво смикшировали, — говорит Роджер. — А зрителям скажем, что у тебя мать умерла.
Мы проезжаем людную улицу наискось от гостиницы, лимузин катит к «Хилтону», и все пытаются заглянуть в тонированные окна.
— Господи, — бормочу я. — Вот ведь чурки ебаные. Ты на них посмотри, Роджер. Ты только посмотри на этих чурок, Роджер.
— Все эти чурки ебаные купили твой последний альбом, — говорит Роджер и вполголоса прибавляет: — Безмозглый мудак.
Я вздыхаю, надеваю темные очки.
— Хочется вылезти из лимузина и сказать этим ебанушкам, что я о них думаю.
— Ни за что на свете, детка.
— Это… почему?
— Потому что ты слишком неприлично выглядишь для прямых контактов с публикой.
— Подумай, сколько слов рифмуется с моим именем, Роджер, — говорю я.
— И много таких? — спрашивает он.
Мы с Роджером стоим в лифте.
— Найди мне горничную, что ли, ага? — прошу я. — У меня тотальный бардак в номере.
— Уберись сам.
— Не-а. Нет уж.
— Я тебя переведу в другой, ага?
— Ага.
— У тебя целый этаж, кадавр. Выбирай.
— А почему бы просто горничную не прислать?
— Потому что обслуга «Токио-Хилтон», видимо, считает, что ты изнасиловал двух горничных. Это правда, Брайан?
— Дай определение… э… изнасилования, Роджер?
— Попрошу обслугу прислать словарь. — Роджер корчит ужасную морду.
— Я перееду.
Роджер вздыхает, смотрит на меня и говорит:
— У тебя такое чувство, что ты никуда не переедешь, правда? Ты понимаешь, что собирался об этом подумать, но теперь пришел к выводу, что оно того не стоит, что у тебя сил нет или еще что, правильно? — Роджер смотрит в сторону, лифт замедляется на его этаже. Роджер поворачивает ключ — лифт заблокирован и поедет только на мой этаж, а больше никуда, как я, в общем-то, и хотел.
Лифт тормозит на этаже, который запрограммировал Роджер, и я выхожу в пустой сумрачный коридор, иду к своей двери, прорывая тишину громким воплем, вторым, третьим, четвертым, нащупываю ключи, поворачиваю дверную ручку, и она сама открывается, а в номере на моей постели сидит девчонка, листает «Хастлер», повсюду — засохшая кровь. Девчонка поднимает голову. Я закрываю дверь, запираю, смотрю.
— Это вы кричали? — тихо и устало спрашивает она.
— Видимо, — отвечаю я, а потом: — С льдогенератором вы уже подружились?
Красивая девчонка — загорелая блондинка с большими голубыми глазами, из Калифорнии, в майке с моим именем, в застиранных тугих обрезанных джинсах. Губы красные, блестящие, она кладет журнал, когда я медленно подхожу, чуть не споткнувшись об использованный дилдо — Роджер его называет «Упрощатель». Девчонка нервно смотрит на меня, но встает с постели и отступает как-то слишком расчетливо, доходит до стены и прижимается к ней, тяжело дыша, и я подхожу, приходится схватить девчонку за шею, легонько сначала, потом сжать, она закрывает глаза, и я тяну ее на себя, а потом бью об стену головой — ее это, похоже, не расстраивает, и я уже нервничаю, но тут она открывает глаза, улыбается, ее рука резко взлетает — ногти длинные, острые, розовые — и раздирает футболку за две сотни баксов надвое, расцарапав мне грудь. Я заношу кулак, сильно бью. Девчонка вцепляется мне в лицо. Я толкаю ее на пол, она плюется, сует мне пальцы в рот и визжит.
Я лежу в ванне, весь в пене. У девчонки выбит зуб, она сидит на унитазе, прижимает к лицу кусок льда (обслуга оставила несколько). Девчонка с трудом подымается, хромает к зеркалу, говорит:
— По-моему, опухоль уже сошла.
В воде плавает кусочек льда, я кладу его в рот, посасываю, сосредоточившись на том, как я медленно посасываю. Девчонка садится на унитаз и вздыхает.
— Не хочешь узнать, откуда я? — спрашивает она.
— Нет. Вообще-то нет.
— Из Небраски. Линкольн, Небраска. — Длинная пауза.
— Ты в универмаге работала, верно? — спрашиваю я, не открывая глаз. — Но универмаг теперь закрыт, так? Пустой совсем, а?
Я слышу, как она прикуривает, чувствую запах дыма, потом она спрашивает:
— А ты там был?
— Я был в универмаге в Небраске.
— Да?
— Ага.
— Там тоска.
— Тоска, — соглашаюсь я.
— Тотальная.
— Тотальная тоска.
Я смотрю на разодранную кожу на груди, на розовые вспухшие полосы ниже, на свои соски и думаю: ну вот, минус еще одна фотка без рубашки. Чуть трогаю соски, отбрасываю девчонкину руку — она пытается их коснуться. Когда она достаточно влажнеет, я вставляю ей снова.
Грамм, и я готов позвонить Нине в Малибу. Восемнадцать гудков. Наконец она подходит.
— Алло?
— Нина?
— Да?
— Это я.
— А-а. — Пауза. — Минуту. — Еще пауза.
— Ты тут?
— Можно подумать, тебе не пофиг.
— Может, и не пофиг, детка.
— Может, и пофиг, мудак.
— Господи.
— Нормально, — быстро говорит она. — Ты сейчас где?
Я закрываю глаза, наваливаюсь на спинку кровати.
— Токио. «Хилтон».
— Звучит элегантно.
— Это решительно не самое чудесное место из тех, где я жил.
— Прекрасно.
— Не слышу энтузиазма, детка.
— Да, правда?
— О черт. Просто дай с Кении поговорить.
— Он с Мартином на пляже.
— Мартином? — Я сбит с толку. — Кто еще такой Мартин?
— Марти, Марти, Марти, Марти…
— Ладно, ладно, о'кей, Марти. И как Марти?
— Марти замечательно.
— Да? Прекрасно, хотя я понятия не имею, кто он такой, но — можно мне с Кении поговорить, детка? — прошу я. — Ну то есть — ты не могла бы сходить на пляж позвать его, и, типа, не психовать?
— Как-нибудь в другой раз, ага?
— Я хочу с сыном поговорить.
— Только он с тобой разговаривать не хочет.
— Дай мне с ребенком пообщаться, Нина, — вздыхаю я.
— Без толку.
— Нина, позови Кении.
— Я вешаю трубку, Брайан, понял?
— Нина, я адвоката вызову.
— Пошел он на хуй, Брайан, на хуй пошел. Мне пора.
— О господи…
— И лучше слишком часто сюда не звони.
Повисает длинная пауза, поскольку я ничего не отвечаю.
— Вообще лучше тебе с Кении не общаться, потому что он тебя боится, — говорит она.
— А тебя нет? — Я в ужасе. — Медуза.
— Больше не звони. — И она бросает трубку.
Мы сидим на первом этаже «Токио-Хилтон» в пустой кофейне (которую Роджер «оцепил» — боится, что «люди тебя увидят»), и Роджер сообщает, что мы пойдем смотреть, как обедают «Английские цены». На Роджере большие черные очки и дорогая пижама, во рту жвачка.
— Кто? — спрашиваю я. — Кто?
— «Английские цены», — отчетливо повторяет Роджер. — Новая группа. Их «Эм-ти-ви» раскопало и раскрутило. — Пауза. — Действительно хит, — зловеще прибавляет он. — Из Анахайма.
— С чего бы? — спрашиваю я.
— Потому-что-они-там-родились, — вздыхает Роджер.
— Угу.
— Они хотят с тобой встретиться.
— Но… с чего?
— Хороший вопрос, — замечает Роджер. — А тебе не все равно?
— Почему они тут?
— Потому что у них турне, — говорит Роджер. — Ты кокаин потребляешь?
— Граммами, граммами и еще граммами. Задохнешься, если узнаешь сколько.
— Лучше кокаин, чем герыч, как в восемьдесят втором, — осторожно отвечает он.
— Кто эти люди? — спрашиваю я.
— А ты кто?
— Ну… — Вопрос меня смущает. — А ты… как думаешь?
— Человек, который пытался поджечь бывшую жену садовым факелом… — предполагает он.
— Мы тогда были женаты.
— Удачно, по-моему, что Нина в океан бросилась. — Роджер делает паузу. — Разумеется, три месяца спустя, но если учесть, какая она была умница, когда вы познакомились, я рад, что у нее так улучшились рефлексы. — Роджер прикуривает, задумывается. — Блин, невероятно, что она получила опекунство. Но мне подумать страшно, что бы случилось с ребенком, если бы опекунство получил ты. Мотра[55] — и та родитель получше.
— Роджер, кто эти люди?
— Видел обложку последнего «Роллинг Стоуна»? — Роджер щелкает пальцами в сторону юной нервной официантки. — Ой, забыл. Ты же его больше не читаешь.
— После того дерьма, что они вывалили, когда Эд погиб.
— Ах, какие мы обидчивые, — вздыхает Роджер. — «Английские цены» — хит. Хитовый альбом «Поганка», и еще про них сделали видеоигру — надо бы тебе сыграть… э… как-нибудь. — Роджер тычет пальцем в свою чашку, и официантка, покорно склонив голову, наливает. — Кажется, что безвкусица, но на самом деле нет. Правда.
— Господи, да я развалина.
— «Английские цены» — высший класс, — напоминает Роджер. — Стратосфера — это слабо сказано.
— Это ты уже говорил, и мне по-прежнему не верится.
— Только спокойно.
— С чего это мне успокаиваться? — Я смотрю Роджеру в глаза — первый раз с тех пор, как мы зашли в кофейню.
Роджер глядит в чашку, потом на меня и очень четко произносит:
— Потому что я намерен стать их менеджером.
Я молчу.
— Они еще толпы приведут, — говорит Роджер. — Толпы людей.
— Куда? Кому? — спрашиваю я и тут же понимаю, что бесполезно, лучше б он не отвечал.
— Для вас, детки, — отвечает Роджер. — У нас немалая аудитория, но тем не менее.
— Больше туров не будет, — говорю я. — Все.
— Это ты так думаешь, — бросает Роджер.
— Ох, блин. — Больше мне сказать нечего.
Роджер поднимает голову.
— Ах ты черт — вот они, ублюдки. Только спокойно.
— Твою, на хуй, мать, — вздыхаю я. — Да я спокоен.
— Почаще это себе говори и опусти рукава.
— Я начинаю понимать, что ты утоп в моей жизни по уши, — замечаю я, опуская рукава.
В кофейню входят четыре музыканта из «Английских цен». С каждым юная, красивая японка в мини-юбке, футболке и розовых кожаных ботинках. Солист тоже очень юный, даже моложе японок, платиновые волосы торчат во все стороны кляксой, у него ровный загар, крашеные ресницы, красная подводка на веках, он весь в черной коже, а на запястье — шипастый браслет. Мы пожимаем друг другу руки.
— Эй, отец, я всю дорогу твой поклонник, — произносит он. — Всю дорогу, отец.
Остальные угрюмо кивают. Я не в состоянии улыбнуться или кивнуть. Мы все сидим за большим стеклянным столом, и девушки-японки таращатся на меня и хихикают.
— А где Гас? — интересуется Роджер.
— У Гаса мононуклеоз, — солист оборачивается к Роджеру, не отводя взгляда от меня.
— Надо бы ему цветочков послать, — говорит Роджер.
Солист поворачивается ко мне.
— Гас — это наш барабанщик, — объясняет он.
— А-а, — говорю я. — Это… хорошо.
— Суси? — предлагает им Роджер.
— Нет, я вегетарианец, — отвечает солист. — И вообще, мы уже завтракали в «СпагеттиОс».
— С кем?
— С одним важным студийным начальником.
— Эх, — говорит Роджер.
— В общем, отец, — солист вновь обращается ко мне, — я, как бы, это — слушал твои пластинки — ну, пластинки группы, — сколько себя помню. Уже, как бы, ну, давно, и я не ошибусь, если скажу, что вы на нас оказали… — Он умолкает, и выговорить следующее слово ему непросто: — Воздействие.
Остальные «английские ценники» кивают и хором бормочут.
Я пытаюсь заглянуть солисту в глаза. Выдавить: «Замечательно». Все молчат.
— Эй, — говорит солист Роджеру. — Он чего-то это… блеклый какой-то.
— Ага, — соглашается Роджер. — Мы вообще-то его так и зовем — Метрополутон.
— Это… круто, — понимающе отвечает солист.
— А ты, мужик, кого слушал? — спрашивает один «ценник».
— Когда? — Я обескуражен.
— Ну типа в детстве, в средней типа школе, все такое. Влияния, мужик.
— Ой… кучу всего. Ну, я вообще-то не помню… — Я панически смотрю на Роджера. — Я бы лучше не говорил.
— Хочешь типа, чтоб я повторил вопрос, мужик? — спрашивает солист.
Я лишь парализованно смотрю на него, не в состоянии двинуться.
— Се ля жизнь, — наконец вздыхает солист.
— Капитан Бифхарт[56], «Ронеттки»[57], анти-истэблишментские страсти, все такое, — жизнерадостно перечисляет Роджер. — Скажи мне, кто твой друг. — Лукаво хихикает, за ним хохочет, гавкает прямо, солист — это команда засмеяться остальным «ценникам».
— Отличные девчонки.
— Да, сэр, — льстиво и монотонно говорит один. — Ни бельмеса не смыслят по-американски, но ебутся, как кролики.
— Смыслишь? — обращается солист к сидящей рядом девчонке. — Хорошо ебешься, сука? — спрашивает он и кивает с выражением глубокой искренности на лице. Девушка разглядывает лицо, видит кивок, улыбку и улыбается в ответ беспокойно и невинно, кивает, и все гогочут.
Солист, кивая и улыбаясь, обращается к другой:
— Нехило отсасываешь, а? Любишь, когда я жирным, кожистым хуем тебя по лицу бью, сука ебанутая?
Девушка кивает, улыбается, оборачивается к другой, и вся группа смеется, Роджер смеется, и японки смеются. Я смеюсь, снимаю наконец очки, чуть расслабляюсь. Наступает тишина, и каждый из нас на минуту предоставлен собственным тревогам. Роджер советует ребятам заказать чего-нибудь выпить. Японки хихикают, поправляют розовые ботиночки, солист косится на мою забинтованную руку, и в этой наивной кривой улыбке, в дымке фотосессии, в гостинице Сан-Франциско, в бесчисленных долларах, в следующих десяти месяцах я вижу себя.
В гардеробной стадиона перед выходом я сижу на стуле перед огромным овальным зеркалом, смотрю сквозь «уэйфэреры», как мое отражение грызет редиску. Пинаю стену, стискиваю кулаки. Входит Роджер, садится, закуривает. Спустя некоторое время я издаю звук.
— Что? — переспрашивает Роджер. — Ты бормочешь.
— Я туда не хочу.
— Потому что что? — Роджер разговаривает, будто с ребенком.
— Мне нехорошо. — Я таращусь на себя в зеркало. Толку ноль.
— Вот не надо. Ты сегодня прямо излучаешь оптимизм.
— Ага, а ты, блядь, на днях станешь Мистер Конгениальность, — ворчу я. Потом успокаиваюсь: — Зови Дика.
— Кого звать дико? — спрашивает он, но, видя, что я на него сейчас наброшусь, уступает: — Шучу.
Роджер куда-то звонит, через десять минут кто-то во что-то заворачивает мне руку, двигает по вене, затем покалывание, витамины — опа! — меня заливает странное тепло, оно выгоняет холод, сначала быстро, потом медленнее, ох-х, ага.
Роджер садится на диванчик и говорит:
— Больше фанаток не бей, понял? Слышишь меня? Хватит.
— Ох, блин, — говорю я. — Им… по кайфу. Им по кайфу меня баловать. Я им даю себя… баловать.
— Просто угомонись. Слышишь?
— Ох, отец, чтоб тебя, отец, я и дальше буду.
— Что ты сказал?
— Отец, я Брайан…
— Я знаю, кто ты, — перебивает Роджер. — Ты — тот самый омерзительный мудак, который за прошлое турне избил трех девчонок, а одной при этом угрожал мясницкимножом. Мы этим девчонкам по сей день платим. Помнишь сучку из Миссури?
— Миссури? — хихикаю я.
— Которую ты чуть не убил? Припоминаешь?
— Нет.
— Мы от нее до сих пор откупаемся и от адвокатов ее дерьмовых…
— Ты, мужик, давишь, а когда ты давишь… тебе… ну… лучше бы меня оставить.
— Ты помнишь, что ты тогда навалял?
— Отец, не зависай на прошлом.
— Ты знаешь, сколько мы до сих пор платим этой сучке каждый, блядь, месяц?
— Оставь меня в покое, — шепчу я.
— Она в инвалидном кресле год провела.
— Я хочу сказать кое-что.
— Так что вот этого всего не надо — «ох, отец, я все знаю». Ты не знаешь, — говорит Роджер. — Ты ни хуя не знаешь.
— Я хочу сказать кое-что.
— Что? Объявить о выходе на пенсию? — шипит Роджер. — Постой, дай я угадаю: хочешь всех подставить?
— Я ненавижу Японию, — говорю я.
— Ты все на свете ненавидишь, — рычит Роджер. — Тошнотный недоебок.
— Япония совсем… другая, — произношу я наконец.
— Шутишь. Ты всегда говоришь, что все совсем другое, — вздыхает он. — Стройся, стройся, стройся, чтоб тебя, стройся.
Я смотрю на себя в зеркало, слышу вопли со стадиона.
— Подкрути мне сны, Роджер, — шепчу я. — Подкрути мне сны.
В самолете из Токио я сижу один в хвосте, кручу ручки «волшебного планшета», а рядом Роджер прямо мне в ухо поет «Над радугой»[58], все меняется, распадается, бледнеет, еще год, еще несколько переездов, суровый человек, которому похуй, скука грандиозна до унижения, неизвестные люди о чем-то договариваются, тебе изменит и то чувство реальности, что успел обрести, а ты и не подозреваешь, расчеты столь неразумны, что становишься суеверным, едва требуется хотя бы их оправдать. Роджер сует мне косяк, я затягиваюсь, смотрю в окно, на миг расслабляюсь, когда огни Токио — а я и не врубился, что Токио на острове, — скрываются из виду, но лишь на миг, ибо Роджер говорит, что скоро появятся другие огни других городов в других странах других планет.