ОНО

ОНО

Стивен Кинг

Конечно, не все у нас плохо. Хорошие люди не перевелись, были они и тогда. Когда хоронили сгоревших, на улицы вышли тысячи, не только темнокожие, но и много белых. Предприятия не работали почти неделю. В больницах лечили бесплатно. Люди от чистого сердца присылали семьям погибших соболезнования и корзины с провизией. Искренне хотели помочь. Я в ту пору познакомился с Дьюи Конроем, мы подружились. Ты ведь знаешь: черной крови в нем ни на йоту, белее кожи вроде бы не бывает. Он для меня все равно что брат. Я за Дьюи умереть готов, и хотя чужая душа потемки, думаю, случись что, и он бы отдал за меня жизнь.

После того поджога нас, оставшихся в живых, раскидали по разным частям. Меня направили в Форт Худ, там я прослужил шесть лет. Познакомился с твоей матерью. Свадьбу сыграли в Гальфстоне, у ее родителей. Но все эти годы я не забывал о Дерри. После войны мы переехали сюда, потом родился ты… И вот ведь как получилось: живем в каких-то трех милях от того места, где когда-то было «Черное пятно». Ну, дружище, пора тебе спать.
— Но я хочу услышать про поджог! — вскричал я. — Расскажи, папа.

Отец хмуро посмотрел на меня, как обычно, когда хотел меня осадить, и больше я не настаивал. Быть может, потому что осаживал он меня крайне редко: отец не был мрачным, все больше улыбался.
— Это не для детей, Майк. Вот подрастешь — расскажу. Через несколько лет…
А рассказал он мне про поджог только спустя четыре года, к тому времени он уже был не жилец на этом свете. Лежал на койке в больничной палате, накачанный обезболивающими, то и дело терял сознание, а его внутренности пожирал рак.

26 февраля 1985 года

Перечел свои записи в тетради и, неожиданно для себя, разрыдался: отец умер двадцать три года назад, а кажется, как будто вчера. Помню, я чуть не обезумел от горя и ходил как потерянный почти два года. В 1965 году я окончил среднюю школу. «Как гордился бы тобой отец», — сказала мама, мы разрыдались и обняли друг друга. И похоже, с тех пор я уже не плакал при упоминании отца. Но кто знает, сколько времени суждено нам скорбеть по усопшим родным и близким? Может статься, спустя тридцать — сорок лет после смерти ребенка, брата или сестры человек словно выйдет из забытья, скорбь и горечь нахлынут с новой силой и вновь появится чувство осиротелости, которое не оставит уже до самой смерти.

Демобилизовался отец в 1937 году, получил пенсию по инвалидности. К тому времени армия стала больше походить на настоящую армию, всякий, даже далекий от военных проблем человек понимал, что скоро заговорят пушки и снарядов не напасешься. Отец дослужился до сержанта, но под конец службы стал жертвой несчастного случая: на учениях новобранец выдернул из гранаты чеку и, перепугавшись, бросил гранату отцу под ноги. Она завертелась волчком и взорвалась, как будто кто-то кашлянул в ночи, рассказывал потом отец. Ему оторвало половину правой ступни.

В то время на учениях использовали оружие с дефектами: снаряды валялись на складах так долго, что нередко теряли убойную силу, пули не вылетали из ствола, ружья разрывались в руках стрелков, на вооружении флота были торпеды, которые не только не достигали цели, а вообще шли непонятно куда, а если и попадали в цель, то не взрывались. В авиации тоже творилось невесть что: у самолетов при жесткой посадке отрывались крылья. В воспоминаниях одного интенданта упоминается случай, произошедший в 1939 году в Пенсаколе: застряла колонна грузовиков; оказалось, тараканы проели всю резину — шины и приводные ремни.

Так что благодаря бюрократическому головотяпству и никудышному оружию жизнь отца была спасена, не говоря уж о вашем покорном слуге, Майкле Хэнлоне. Отец отделался легким увечьем, а могло бы закончиться смертью.

Получив пенсию по увечью, он женился на моей матери Роузи Райветер на год раньше запланированного. Они не сразу поехали в Дерри, поначалу перебрались в Хьюстон, где отец до конца войны работал мастером на военном заводе, выпускавшем корпуса авиабомб. Но, когда мне было лет одиннадцать, отец как-то признался: мысль о возвращении в Дерри не оставляла его ни на минуту. Теперь я часто размышляю о том, что слепая сила, завлекшая моего отца в Дерри, и роковые обстоятельства, приведшие меня августовским вечером на Пустыри, быть может, вещи одного порядка.

Отец выписывал деррийскую газету
«Ньюс»
и внимательно следил за объявлениями о продаже земельных участков. У него были некоторые сбережения. Наконец на глаза отцу попалось объявление о продаже фермы под Дерри, условия показались приемлемыми, во всяком случае, на бумаге, и родители выехали из Техаса смотреть участок; в тот же день по приезде они купили его. Отцу оформили закладную сроком на десять лет. Так мои родители поселились в Дерри.

— Поначалу было тяжело, — рассказывал отец. — Некоторые местные жители на дух не переносили негров, тем более негров-соседей. Мы знали, на что шли, — я не забыл поджог «Черного пятна» и твердо решил не давать волю чувствам. Ребятишки били нам окна, кидались камнями и банками из-под пива. За первый год я поменял, наверное, стекол двадцать. Но, кроме детишек, были еще взрослые. Однажды утром мы обнаружили на курятнике измалеванную свастику, какой-то сукин сын отравил всех цыплят. С тех пор я их не разводил.

Мы обратились к шерифу графства — в ту пору в Дерри не было начальника полиции, так как городок был небольшой. Шериф немедленно начал расследование. Вот почему, Майк, я убежден, что в Дерри далеко не все плохо. Этому Салливану — так звали шерифа — было все равно, черный ты или белый, вьются у тебя волосы или прямые. Он сам взялся за это дело, разъезжал, опрашивал людей и наконец нашел того стервеца. И как ты думаешь, кто им оказался? Попробуй отгадать. Даю тебе три попытки, первые две не считаются.

— Понятия не имею, — ответил я.
Отец засмеялся, под конец у него даже брызнули слезы. Достал из кармана большой белый носовой платок, утер слезы и громко сказал:
— Батч Бауэрс, вот кто! Отец парнишки, который у вас в школе считается самым отъявленным хулиганом, редкостный был стервец, и сын в папашу уродился.

— Ребята в школе говорят, отец у Генри того… с приветом, — заметил я. В ту пору я учился в четвертом классе и натерпелся от Генри немало унижений, особенно он был щедр на пинки. Кстати, именно от Генри я еще в первом классе впервые услышал уничижительные обращения «черный» и «черномазый».

— Я тебе вот что скажу. То, что у Батча не в порядке с мозгами, вполне вероятно. Он служил морским пехотинцем, воевал с японцами. Как вернулся с войны психованный, так все не может прийти в себя. Шериф заключил его под стражу. Батч кричал, что это все нарочно подстроено и что шериф — прихвостень негров. Грозился посадить всех и вся. Если бы составили список тех, кого он хотел упечь за решетку, то этот список протянулся бы до Витчем-стрит. Не знаю, как он хотел их всех посадить, у самого-то, поди, трусы залатанные, но кого Батч только не проклинал: меня, шерифа, городок Дерри, графство Пенобскот. Он метал громы и молнии.

Ну а потом — правда, я сам того не видел, знаю со слов Дьюи Конроя — шериф поехал в Бангор, где сидел в тюрьме Батч, и сказал ему так: «Кончай эти разговоры. Послушай, Батч. Этот негр не хочет доводить дело до суда. Он мог бы упечь тебя в Шоушенк, но зачем ему это? Ему что нужно? Чтобы ты заплатил компенсацию за цыплят. Двести долларов, говорит, будет достаточно».
«Двести долларов?! А в жопу ты их не хочешь?»

«Послушай, Батч, там в Шоушенке есть известковый карьер. Два года кайлом по…ячишь, язык станет зеленый, как леденец. Так что выбирай».
«Ни один суд присяжных не осудит меня за каких-то цыплят черномазого».
«Я знаю», — говорит шериф.
«А чего же ты ко мне при…ался?»
«Протри глаза, Батч. Тебя посадят не за цыплят, а за свастику, которую ты намалевал на двери курятника».

У Батча буквально челюсть отвисла. Шериф ушел, дав время ему на размышление. Спустя три дня к Батчу приехал брат, тот самый, который потом по пьяному делу замерз на снегу во время охоты. Батч велел ему продать новый «меркурий», купленный им после дембеля. Так я получил двести долларов, а Батч поклялся «запалить» меня. Всем друзьям своим протрепался. Как-то я его нагнал на машине. (Батч купил вместо «меркурия» довоенный «мерседес», а я был на пикапе), отрезал ему путь и от Витчем-стрит погнал к депо. Достаю винчестер.

«Только попробуй, — говорю, — запалить, поймаю и всажу пулю, гад».
«Ты чего со мной так разговариваешь, черный. — А у самого губы трясутся — и бесится и боится. — Так с белыми людьми не разговаривают».
Ты знаешь, достал он меня, Майк. Чувствую, если я сейчас ему мозги не вправлю, то потом он мне прохода не даст. Вокруг ни души. Просунул я руку в кабину, схватил его за волосы, а правой — винчестер ему под подбородок.

«Только еще вякни «черный», «черномазый», шлепну на месте, мозги вытекут. Понял? И еще учти: попробуешь запалить, я тебя поймаю и продырявлю. И жену твою, и сынка, и братьев. Вот ты где у меня сидишь».
Тут он в слезы — мерзкое, надо сказать, зрелище, ничего хуже не видел.
«Как же так, что ж получается, — говорит, — среди бела дня какой-то чер… черт берет трудящегося на пушку».

«Да, — отвечаю, — не иначе светопреставление. Но я не про то. Важно, чтобы мы понимали друг друга. Ты ведь не хочешь, чтобы у тебя мозги потекли».
Батч понял, что я шутить не намерен, извинился и больше подлянок не делал, разве что… хотя кто его знает. Доказательств у меня никаких. Может, это он отправил на тот свет пса Чиппи. А может, не он. Может, Чиппи сам сожрал какую-нибудь отраву.

После этого нас оставили в покое. Сейчас вспоминаю тот случай и, честно говоря, не сожалею. Жилось нам тут хорошо, ну а если порой приснится пожар на «Черном пятне», так чему удивляться: и не такое еще снится.
28 февраля 1985 года

Столько дней прошло с тех пор, как я начал писать о поджоге «Черного пятна» — историю, что рассказал мне отец, а все еще к ней не подобрался. Кажется, у Толкиена во
«Властелине колец»

сказано: «Одна дорога приводит к другой». На первый взгляд как будто все просто: спускаешься с крыльца на тротуар, а в итоге оказываешься невесть где, на самых причудливых тропах. То же самое рассказы. Одно событие, другое, пятое, десятое — смотришь, уже заплутал. Может, они уводят тебя куда надо, а может, и нет. Может, в конечном счете не столько важны сами рассказы, сколько внутренний голос, побуждающий рассказывать.

Мне хорошо знаком этот голос. Это голос моего отца, низкий, неторопливый, нередко смешливый.
Голос отца.

Десять часов вечера. Библиотека уже час как закрылась. За окнами холод. Слышно, как шуршит за стеклом мокрый снег, бьется в окна коридора, ведущего в детскую библиотеку. Доносятся и другие звуки: вкрадчивые скрипы и стуки за пределами светового круга, где сижу я, склонившись над пожелтевшим линованным блокнотом. Обычные для старого здания звуки, утешаю себя, но почему-то тревожно. В голову лезут нехорошие мысли: может статься, там, в ночи, под вьюгой стоит клоун и продает свои воздушные шары.

Прочь, прочь эти мысли. Кажется, я наконец подступил к рассказу о поджоге. Я слышал его в больничной палате за шесть недель до смерти отца — последнее, что я от него слышал.
Я навещал отца дважды в день: сначала с матерью после полудня, потом один. Матери приходилось заниматься хозяйскими делами, и она просила, чтобы вечером ездил я. В больницу отправлялся на велосипеде. Мать не хотела, чтобы я ходил пешком в позднее время.

Эти шесть недель мне, пятнадцатилетнему подростку, дались очень тяжело. Я очень любил отца и возненавидел эти вечерние свидания: больно было смотреть, как он мучается и угасает. Иногда у него вырывался стон, хотя отец был мужественным человеком и терпел. Возвращался я уже в сумерках и невольно вспоминал лето 1958 года; как и раньше, я боялся обернуться: а вдруг там клоун, или человековолк, или мумия, или птица. Но больше всего я боялся, что бегущее за мной по пятам Оно примет облик отца, и я увижу перекошенное от боли лицо ракового больного. И я крутил педали изо всех сил, не обращая внимания на бешеный стук сердца. Приезжал домой раскрасневшийся, взмыленный, запыхавшийся, и мать удивлялась: «Зачем ты так гнал? Надорвешься». «Хотел вернуться вовремя, помочь тебе по хозяйству», — отвечал я. Мама обнимала меня и говорила, что я хороший сын.

Со временем на свиданиях с отцом все темы для разговоров были исчерпаны, воцарялось тягостное молчание, я мучительно думал, о чем бы спросить: молчание угнетало и пугало. Отец умирал у меня на глазах, и это страшило и обескураживало. Мне всегда казалось, да и теперь кажется, что больные раком умирают в считанные дни. Но отец умирал мучительно, медленно. Рак не просто пожирал его внутренности. Деградацию, унижение — вот что принес неизлечимый недуг.

Мы никогда не говорили о его болезни, но наступало тягостное молчание, и порой я чувствовал: мы должны поговорить на эту тему, мы будем вынуждены ее коснуться, и я наверняка заплачу. Мне было пятнадцать лет, и, думаю, именно потому мысль, что я заплачу в присутствии умирающего отца, пугала и угнетала больше всего на свете.

Во время одной такой бесконечной тягостной паузы я снова попросил отца рассказать о поджоге «Черного пятна». Накануне у отца усилились боли, ему только что ввели наркотик, сознание его то затухало, то пробуждалось, речь временами становилась нечленораздельной, и тогда он путал меня со своим братом Филом. Я заговорил о «Черном пятне» просто так — не нашлось ничего другого, о чем бы я мог его спросить.
Отец вскинул на меня глаза и слегка улыбнулся.
— Стало быть, ты не забыл об этом, Майк.

— Нет, — ответил я, хотя три с лишним года ни разу не вспоминал про «Черное пятно». И добавил его же словами: — Это не дает мне покоя.
— Ладно, теперь расскажу. Пятнадцать лет — это уже немало, да и матери рядом нет. Кроме того, ты должен знать: подобная история могла произойти только в Дерри, я убежден в этом. Так что будь осторожен. Наш город, как никакой другой, предрасположен к порокам. Ты осторожен, а, Майк?
— Да, папа.

— Хорошо, — произнес отец и откинулся на подушку. — Хорошо… — Мне казалось, что сознание его вот-вот помутится, глаза полузакрылись, но он неожиданно заговорил: — Когда я служил на деррийской авиабазе в конце двадцатых годов, на холме, где теперь колледж, стоял клуб для унтер-офицеров. Это был старый сборный дом из гофрированного железа, но внутри очень уютный: ковры, киоски, буфет, музыкальный автомат. По субботам и воскресеньям там можно было выпить содовую, сок, кофе. Разумеется, это дозволялось не всем — только белым. По субботам приглашали джазовые группы. Распивать спиртное в открытую было запрещено, но раздобыть его было нетрудно, правда, тем, у кого в удостоверении была зеленая звездочка — тайный знак своего рода. Пили главным образом пиво, но иногда по субботам и воскресеньям можно было найти что-нибудь и покрепче, конечно, если ты белый.

Нас, темнокожих из роты «Е», и близко не подпускали к клубу. В увольнения мы ходили в город. В ту пору Дерри по-прежнему был городом лесорубов, так что в центре было с десяток баров, большинство из них на пятачке, именуемом в просторечии «пол-акра дьявола». Разумеется, барами их трудно было назвать — самые обычные забегаловки-пивнухи. Лесорубы пили по-черному. Спиртное завозили из Канады, прятали его в рулоны бумаги в кузове. Стоило оно дорого, разило сивухой, от него не вырубаешься, а звереешь, ну и, понятное дело, тянет на подвиги. В кабаке не засидишься — знай только пригибай голову, когда бутылки летят. Были в центре кабачки «Нэн», «Парадайз», «Сильвер доллар», где можно было «снять телку». С бабами проблем не было — сами лезли: кому охота сидеть на воде и хлебе, хочется и маслица. Но для меня и моих друзей — Тревора Доусона и Карла Руна — «снять телку», белую, разумеется, было не просто. Есть над чем поразмыслить.

Как я уже говорил, отца в тот вечер накачали наркотиками, иначе он не стал бы рассказывать мне, пятнадцатилетнему сыну, про свои подвиги.

— Как-то на базу пришел один хмырь из муниципалитета «обсудить некоторые сложности, возникшие между гражданскими и военнослужащими», «проблемы, касающиеся нравственного климата». Что это были за проблемы, ни для кого не было секретом. Городскую общественность раздражали солдаты-негры, пристающие к белым женщинам и распивающие спиртное в барах, где, по идее, должны были находиться только белые.

Все это, конечно, смех да и только. Белые женщины, о которых так радели и беспокоились, на деле были барными проститутками, на них проб негде ставить. И я что-то не припомню, чтобы в «Серебряный доллар» заглядывали члены муниципалитета. Тут «гудели» лесорубы в красно-черных куртках, кряжистые, с мозолистыми, в шрамах руками. У кого недоставало пальцев, у кого глаза; пожалуй, не было ни одного, сохранившего в целости зубы. От этих ребят пахло щепой, опилками и смолой. На них были зеленые фланелевые брюки, толстоносые зеленые ботинки на резиновой подошве, оставлявшие на полу грязные лужицы талого снега. Крутые ребята, силы невпроворот. Как-то сижу в «Уоллис Спа», смотрю: двое сцепились руками, кто кого перетянет. Один напрягся — рубашка у него лопнула по шву, не порвалась, а именно лопнула. И публика захлопала, а кто-то огрел меня по плечу и сказал: «Не слабо пукнуло, а?! Что значит сила есть. Скажи, черномазый?!»

Я к тому тебе это говорю, что лесорубы, по пятницам и субботам являвшиеся в город прямо из леса надраться виски и трахнуть бабу, захоти они только нас выставить, сделали бы это одной левой. Но они относились к нам по-доброму, не задевали.
Как-то раз один лесоруб, здоровенный малый, вдрабадан пьяный — от него разило, как из корзины с гнилыми персиками, — отвел меня в сторону.
«Хочу тебя кое о чем спросить, парень. Ты, случайно, не негр?»
«Он самый», — отвечаю я.
«Commen ça va!

— воскликнул он по-французски, широко улыбнулся, и я увидел, что у него всего четыре зуба. — Я так и думал. Я в книжке видел похожего на тебя. У него это…» — Он никак не мог подыскать слова и легонько постучал пальцами меня по губам.
«Большие губы», — подсказал я.
«Ага, точно, — обрадовался он и засмеялся по-детски. —
Épais lèvres!
Большие губы. Слышь, парень, давай пива хлопнем. Я угощаю».
«Валяй», — согласился я: не хотелось портить с ним отношения.

Лесоруб рассмеялся, стукнул меня по спине, да так, что я чуть не упал ничком. Затем он направился к стойке, где толпились человек семьдесят выпивох и пятнадцать шлюшек.
«Два пива. Давай быстрее, а то я сейчас разворочу твою контору! — крикнул он Ромео Дюпре, бармену с перебитым носом. — Одно мне, а второе
pour l’homme avec les épais lèvres».
Все вокруг захохотали, но по-доброму, без всякой издевки.
Берет он два пива, подает мне кружку и спрашивает:

«Как звать-то тебя? А то «большегубый» как-то некрасиво».
«Уильям Хэнлон».
«Ну давай, Вилли, вздрогнули. За тебя».
«Нет, давай за твое здоровье. Ты первый белый, кто угостил меня пивом». — Я не лукавил.
Мы выпили, пропустили еще по одной, лесоруб спрашивает: «А ты точно негр? По губам смотрю — вроде негр, а так не скажешь: на вид белый, кожа только темная».
Отец закатился смехом, засмеялся и я. Так его пробрало, что даже лицо исказилось от боли, за живот схватился, глаза выпучились.

— Может, сестру вызвать?
— Не надо. Сейчас пройдет. Вот ведь скверная штука, что может быть хуже: уже не посмеешься, как раньше.
Он замолчал, и я почувствовал, что сейчас он наконец скажет о том, что не дает ему покоя. Может, так было бы лучше для нас обоих.
Отец отпил воды из стакана и продолжал:

— Так что лесорубам и проституткам из бара мы не мешали. Кому мы были бельмом на глазу, так это пяти членам муниципалитета и дюжине местных богатеев. В «Парадайз» и «Уоллис Спа» никто из них, разумеется, не заглядывал — у них был свой клуб, они поддавали там. Но они не могли допустить, чтобы негры трахали белых женщин — с этим они никак не могли смириться.

«Я никогда не хотел, чтобы их направляли к нам, — сказал представителю муниципалитета майор Фуллер. — Да вот, как видно, промашка вышла. Ну ничего, я этих черных сплавлю куда-нибудь на юг или в Нью-Джерси».
«Это меня не касается», — ответил ему старый хрыч Мюллер.
— Отец Сэлли Мюллер? — удивленно переспросил я. Сэлли училась со мной в одном классе.
Губы отца искривились в горькой улыбке.


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page