Океан в конце дороги

Океан в конце дороги

Нил Гейман

12

По краям круга сгущались тени. Бесформенные пятна, собравшиеся здесь, не были галлюцинацией, я их видел, стоило резко повернуть голову. И тогда они принимали очертания птиц. И казались очень голодными.

Мне никогда еще не было так страшно, как в тот день, после обеда, в этом кругу травы с мертвым деревом посередине. Птицы не пели, насекомые не гудели и не жужжали. Все замерло. Я слышал шелест листьев и шепот травы на ветру, но Лэтти Хэмпсток все не было, и в легком шуме ветра не слышалось голосов. Только тени меня пугали, но и их, если смотреть в упор, не очень хорошо было видно.

Солнце клонилось к закату, тени в неясных сумерках сделались еще незаметнее, и я уже не был уверен, есть ли там вообще что-то. Но из круга не выходил.
«Привет! Парень!»

Я обернулся. Он шагал по лужайке ко мне. Он был одет как в последний раз, когда я его видел: смокинг, белая рубашка с жабо, черный галстук-бабочка. Его лицо все еще было тревожного, вишневого цвета, словно от долгого лежания на пляже, но руки были белые. Он выглядел не как живой человек, а как восковая фигура, какие скорее увидишь в комнате страха. Он осклабился, поймав на себе мой взгляд, и стал похожим на ухмыляющуюся восковую фигуру, я сглотнул, жалея, что солнце уже зашло.

«Ну давай, парень, — продолжал добытчик опалов. — Ты лишь оттягиваешь неизбежное».
Я молчал. Я следил. Его блестящие черные туфли подошли к кругу, но не переступили границу.
Мое сердце бешено колотилось в груди, и я был уверен, что он это слышит. Волосы на шее и на голове у меня зашевелились.

«Парень, — сказал он с сильным южноафриканским акцентом. — Им надо закончить. Это их дело: они могильщики, блюстители пустоты. Такая работа. Зачистить остатки мусора. И полный порядок. Они тебя выскоблят отсюда, и тебя как не бывало. Согласись только. Больно не будет».
Я глядел на него. Когда взрослые так говорили, не важно о чем, потом было очень больно.

Мертвец в смокинге стал медленно поворачивать голову, пока она не оказалась ко мне лицом. Его глаза закатились, и было такое ощущение, что он, как лунатик, слепо таращится в небо над нами.
«А твоя маленькая подружка не в силах тебя спасти, — проговорил он. — Уже много дней судьба твоя предрешена, с тех пор как их жертва пришла сюда через тебя и пробуравила ход в твоем сердце».
«Не я заварил эту кашу! — возразил я мертвецу. — Это нечестно. С
тебя
все началось».

«Да, — согласился мертвец. — Ну что, ты идешь?»
Я сел, прислонившись спиной к дереву в центре кольца фей, закрыл глаза и не шевелился. Чтобы отвлечься, я принялся вспоминать стихи и читать их про себя, шевеля губами, но не издавая ни звука.
Цап-царап сказал мышке:
Вот какие делишки,
мы пойдем с тобой в суд, я тебя засужу…
[2]

Я выучил наизусть это стихотворение в школе. Его рассказывала мышь в «Алисе в Стране чудес», та самая мышь, которую Алиса повстречала в море из своих собственных слез. В моей «Алисе» слова скакали по строчкам туда и обратно, выписывая кренделя, и столбик стихотворения превращался в мышиный хвост.
Я мог рассказать его целиком на одном дыхании, без передышки, до самого неотвратимого конца.
«Я — и суд, я — и следствие, —
Цап-царап ей ответствует. —
Присужу тебя к смерти я,
тут тебе и капут».

Когда я открыл глаза, добытчика опалов уже не было.
Небо затягивалось серым, мир в сумерках становился плоским и терял резкость. Если тени и были все еще там, я их уже различить не мог; точнее, вокруг стеной стояли одни только тени.
Из дома, выкрикивая мое имя, выскочила сестра. Не дойдя до меня, она остановилась и спросила: «Что ты там делаешь?»
«Ничего».
«Папа звонит. Он зовет тебя к телефону».
«Нет. Не зовет».
«Что?»
«Он не зовет меня к телефону».

«Если ты сейчас же не пойдешь, тебе не поздоровится».
Я не знал, моя это сестра или нет, но я был в кругу, а она за его границей.
Я жалел, что не взял с собой книгу, пусть уже почти стемнело и читать было бы трудно. Я мысленно вернулся к «слезному» стихотворению мыши.
И не смей отпираться,
мы должны расквитаться,
потому что все утро
я без дела сижу…
«А где Урсула? — спросила сестра. — Она поднялась к себе в комнату, но там ее нет. И на кухне нет, и в туалете. Я хочу чая. Я есть хочу».

«Можешь сама себе что-нибудь приготовить, — ответил я ей. — Ты уже не ребенок».
«Где Урсула?»
Ее разодрали на клочки стервятники, монстры-пришельцы, и, если уж честно, я думаю, что ты одна из них, или они тобой управляют.
«Не знаю».

«Когда мама с папой вернутся, я им скажу, что ты весь день плохо со мной обращался. Они тебе покажут». Я все пытался понять, моя это сестра или нет. Судя по словам, точно была она. Но в кольцо, в круг, где трава была зеленее, она не ступила ни шагу. Показав мне язык, она помчалась обратно к дому.
И на это нахалу
мышка так отвечала:
«Без суда и без следствия,
сударь, дел не ведут…»

Плотной тусклой массой навалился сумрак, весь выцветший и тревожный. Вокруг разносилось зудение комаров, один за другим они садились на мои щеки и руки. Я был рад, что на мне необычная, старомодная одежда кузена Лэтти Хэмпсток — с ней открытых мест на теле осталось меньше. Когда комары садились, я тут же отгонял их шлепками, и они разлетались. Один не улетел, присосавшись к запястью с внутренней стороны, он лопнул от моего удара, и кровавая слеза скатилась по руке.

Надо мной кружились летучие мыши. Обычно они мне нравились, но в эту ночь их было очень уж много, они напоминали мне голодных птиц и заставляли дрожать от страха.
Незаметно сумерки перешли в ночь, а я все сидел в дальнем конце сада и уже не мог различить границ круга. В доме зажегся свет, дружелюбный электрический свет.
Темнота меня уже не пугала. И обычные вещи тоже. Просто я не хотел больше сидеть там и ждать в темноте подругу, которая исчезла, и не понятно, когда вернется.

…Цап-царап ей ответствует. —
Присужу тебя к смерти я,
тут тебе и капут.
Но я сидел и ждал. Я видел, как Урсулу Монктон разорвали на клочки и сожрали могильщики, явившиеся из мира, недоступного моему пониманию. Я был уверен — выйди я из круга, и со мной произойдет то же самое.
Я перешел от Льюиса Кэрролла к Гилберту и Салливану.
И лежишь ты без сна, в голове пелена,
сердце полнится тяжкой тоскою,
ты давай без прикрас, заведи свой рассказ,
коли ночью тебе нет покою…
[3]

Я любил, как эти слова звучат, даже если и не совсем понимал, что они означают.
Захотелось пописать. Я повернулся спиной к дому и чуть-чуть отошел от дерева, боясь сделать лишний шаг и оказаться за кругом. Я помочился в темноту. И только закончил, как меня ослепил свет фонаря, и голос отца спросил: «Какого черта ты здесь делаешь?»
«Я… я просто сижу тут», — ответил я.
«Да. Твоя сестра мне сказала. Ладно, пойдем домой. Ужин на столе».
Я не двинулся с места. «Нет», — сказал я и замотал головой.

«Ну, не глупи».
«Я и не глуплю. Я остаюсь здесь».
«Ну, давай. — И, подбадривая, добавил: — Пойдем, Красавчик Джордж». Он так звал меня, когда я был совсем ребенком. У него даже имелась песенка с этим именем — он напевал ее, качая меня на коленях. Это была лучшая песня в мире.
Я молчал.
«Я тебя домой не понесу, — сказал отец. В голосе его послышался металл. Ты уже большой».
Да уж,
подумал я.
А еще, чтобы схватить меня, тебе придется пройти через кольцо фей.

Правда, кольцо фей казалось теперь глупостью. Это был мой отец, а не какая-то восковая фигура, сделанная голодными птицами, чтобы меня выманить. Он вернулся с работы. Как раз подошло время.
Я сказал: «Урсула Монктон ушла. Навсегда».
«Что ты ей сделал? — спросил он сердито. — Гадость какую-нибудь? Нагрубил?»
«Нет».
Он посветил фонарем мне в лицо. Из-за света я почти не видел его лица. Но было ясно, что он с трудом сдерживает себя. Он спросил: «Чего ты наговорил ей?»

«Ничего я ей не говорил. Она просто ушла».
Это была правда, ну или почти правда.
«Возвращайся в дом, сейчас же».
«Ну пожалуйста, папочка, мне нужно остаться здесь».
«Сию же минуту иди в дом!» — заорал отец во весь голос, и я не совладал с собой: нижняя губа задрожала, из носа потекло, к горлу подступили слезы. Они застилали глаза, жгли и не капали, и я смаргивал их.
Я не знал, со своим ли отцом говорю.
Я сказал: «Мне не нравится, когда ты кричишь на меня».

«А мне не нравится, когда ты ведешь себя, как звереныш!» — заорал он, и я заплакал, и слезы ручьем побежали по моему лицу, мне захотелось оказаться где-нибудь подальше отсюда.
За последние несколько часов я видел вещи и похуже. Я вдруг понял, что мне наплевать. Я поднял глаза на темную фигуру, держащую фонарь, и сказал: «Ты чувствуешь себя большим и сильным, когда доводишь ребенка до слез?», и тут же горько пожалел об этом.

Я отраженном свете фонаря мне было видно, как его лицо осунулось, искривилось. Собираясь что-то сказать, он открыл рот и снова его закрыл. Я не мог вспомнить, чтобы отец вообще терял дар речи, ни до этого, ни после. Только тогда. Я похолодел. И подумал,
я скоро умру здесь. Неужели это мое прощальное слово?
Но свет фонаря уже удалялся. Отец бросил только: «Мы будем в доме. Твой ужин я поставлю в духовку».

Я следил за огоньком: вот он движется по лужайке, мимо розовых кустов, к дому и гаснет, полностью скрываясь из виду. Стукнула боковая дверь.
А когда ты уснешь, как глоток отхлебнешь,
голове и глазам отдых давши,
дрема встретит кошмар, раздувая пожар,
и не спать лучше было б, страдавши…
Кто-то засмеялся. Я перестал петь и оглянулся — вокруг никого.
«Песнь о ночном кошмаре, — раздался голос. — Как кстати».

Она подошла ближе, и я смог разглядеть лицо. Она все еще была неодета и улыбалась. Я видел, как несколько часов назад ее разорвали на куски, но сейчас она была целой и невредимой. Хотя все остальные, кого я видел этим вечером, выглядели убедительнее; за ней виднелись огни дома, они просвечивали сквозь нее. А улыбка ее осталась прежней.
«Ты умерла», — сказал я ей.
«Да. Меня съели», — ответила Урсула Монктон.
«Ты умерла. Ты ненастоящая».

«Меня съели, — повторила она. — Я ничто. Они выпустили меня ненадолго из своей утробы. Там холодно и очень пусто. Но они мне обещали тебя, и мне будет с кем поиграть, посидеть в темноте. Тебя съедят, и ты тоже будешь ничто. Но все, что останется от этого ничто, будет моим, моей игрушкой, моей забавой до скончания времени. Вот мы
поразвлечемся».
Прозрачная рука поднялась, дотронулась до улыбающихся губ и послала мне призрачный поцелуй Урсулы Монктон.
«Я буду ждать тебя», — сказала она.

Хруст в кустах рододендрона позади меня и голос, веселый, женский, молоденький: «Все в порядке. Ба все исправила. Все уладили. Выходи».
Над кустом азалии показалась луна — яркий полумесяц, нестриженая полоска на длинном ногте.
Я сидел у мертвого дерева и не двигался.
«Ну давай, глупенький. Говорю же я. Они улетели», — продолжала Лэтти Хэмпсток.
«Если ты и вправду Лэтти Хэмпсток, — сказал я ей, — зайди сюда».

Девочка-тень осталась там, где стояла. Потом разразилась хохотом, вытянулась, мелькнула и растворилась, став обычной ночной тенью.
«Ты хочешь есть», — послышался голос из темноты, и это был уже не голос Лэтти Хэмпсток. Может быть, он звучал в моей голове, но говорил он громко. «Ты устал. Семья тебя ненавидит. Друзей нет. И, как это ни прискорбно, Лэтти Хэмпсток никогда не вернется».
Мне очень хотелось увидеть, кто говорит. Когда знаешь, чего бояться, оно как-то легче.

«До тебя никому нет дела, — безучастно, по-деловому рассуждал голос. — Давай выходи к нам из круга. Сделай один только шаг. Шагни за черту, и мы навсегда избавим тебя от боли — от той, что не дает покоя сейчас, и от той, что еще предстоит испытать. Больше не будет больно».
Теперь голос был не один. В унисон говорили двое. Или сотня. Я не мог различить. Множество голосов.

«Неужели ты думаешь, что в этом мире будешь счастлив? В твоем сердце дыра. Через тебя проходит путь в земли, лежащие за пределами мира, тебе известного. Ты станешь мужать, и они позовут. Ни на секунду ты не забудешь о них, не перестанешь искать в своем сердце то, чем обладать не сможешь, то, что даже не сможешь отчетливо представить себе; и не будет в твоей жизни ни сна, ни покоя, ни радости до тех самых пор, пока в последний раз не сомкнутся глаза, пока любимые домочадцы не дадут тебе яду и не продадут твое тело на нужды

анатомии,
но и тогда ты будешь умирать с дырой внутри, будешь стенать и клясть бездарно прожитую жизнь. Тебе не обязательно взрослеть. Выйди, и мы закончим начатое, сработаем чисто, иначе так и умрешь там от голода и страха. А когда ты умрешь, круг будет нам не преграда, мы вырвем твое сердце, а душу возьмем на память».

«Может, так все и будет, — сказал я, — а может, и нет. А если и да, то, может, так и суждено было быть. Мне наплевать. Я все равно буду сидеть здесь и ждать Лэтти Хэмпсток, и вот увидите, она вернется ко мне. И если я умру тут, то умру, ожидая ее, пусть лучше уж так умру, чем вы со всеми вашими чудовищами разорвете меня на кусочки, потому что мне внутрь засунули что-то, что иметь мне вовсе не
хочется».

Наступила тишина. Тени вроде бы снова растворились в ночи. Я обдумывал свои слова, зная, что сказал правду. В ту минуту единственный раз в детстве темнота меня не пугала, и я точно готовился умереть (как готовится умереть любой семилетний ребенок, уверенный в собственном бессмертии), если придется встретить смерть, ожидая Лэтти. Потому что она была моим другом.

Время шло. Я ждал, что тьма снова заговорит со мной, что придут люди, что все призраки и чудовища, населяющие мое воображение, соберутся вдоль круга и станут меня выманивать, но все было тихо. Пока было тихо. И я просто ждал.
Луна поднялась выше. Мои глаза привыкли к темноте. Я пел про себя, беззвучно шевеля губами.
Ты обычный дряхлец — весь согнулся вконец.
Эко чудо — храпишь, на полу же ты спишь,
Иглы колют в ногах, не ходи в башмаках.
Тело сводит опять, левый бок бы размять.

Ноги в пальцах болят. На носу мухи спят.
У тебя в легких пух. И язык твой набух.
Жаждой глотка горит. В общем, все говорит:
«Ну а спишь, ты, милок, неважно».
Я про себя пропел песню целиком два или три раза, с облегчением отмечая, что помню слова, пусть даже и не всегда их понимаю.


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page