Манарага

Манарага

Владимир Сорокин

Музыка прерывается. Бородатый встает, смотрит на меня, закладывает ладонь за ремешок, подпоясывающий длинную светло-серую рубаху с глухим воротом. Где-то я его уже видел… Дамы молча смотрят на меня. Они – молодые, с привлекательными интеллигентными лицами.
Клиент подходит ко мне. Протягивает свою свободную руку:
– Толстой.
Ну конечно. Пожимаю его большую, прохладную и расслабленную руку. Очень, очень похож. Борода, нос широкий, кустистые брови. И глубокий, умный взгляд.

– Моя жена Софья Андреевна и дочь Таня, – он делает жест рукой в сторону дам.
Кланяюсь. Дамы кивают с улыбками. По-моему, они близнецы. На вид им лет по тридцать.
– Устали с дороги? – спрашивает клиент.
– Нет, граф, благодарю вас.
– Что ж, тогда… – он смотрит на большие напольные часы. – Обед у нас в пять. Нынче в пять, Сонечка?
– В пять, Левушка. Мы с Таней как раз доиграем сонату.
– Хорошо. Афанасий сейчас проводит вас в комнату. Отдохнете с дороги.
– Граф, я бы хотел посмотреть книгу.

– Да, да, конечно… Пойдемте со мной.
Он выходит из гостиной, дамы продолжают играть. Клиент идет по анфиладе, я – за ним.

– Все-таки Бетховен невозможный композитор, – произносит он на ходу. – Глухой человек способен придумать красивую мелодию, но придать ей совершенную музыкальную форму он неспособен. И от своей неспособности он злиться начинает, и долбит, и стучит, и гремит, и пускается в повторы. А наша публика ему за это почему-то аплодирует. Дураки и дуры. Мода, мода… Два модных человека нынче у нашей le public éclairé – Бетховен да Шекспир. Две раздутых посредственности.
Он вдруг резко поворачивается:

– Вот скажите мне, можете вы готовить с завязанными глазами? Как слепой?
– Признаться, я не пробовал.
– Ну вот… – он машет рукой и идет дальше по анфиладе. – А Бетховен, тетеря глухая, сонатки фортепьянные писал-писал, долбил-долбил… и надолбил.
Мы входим в кабинет. Клиент должен дать мне
полено,
то есть – книгу для
чтения.
И заказать блюдо. Случай нестандартный. Обычно
дрова

приходят по почте, а меню обсуждается заранее. Но случается в нашей практике и такое. Тем более что цена – в полтора раза выше обычной.
– Книга, книга… – он стоит над заваленным бумагами столом, по-прежнему засунув левую руку за поясок. – Это громко сказано.
Он действительно
очень
похож на Толстого. В наше время возможно сделать из себя кого угодно. Так что меня это не удивляет. Впечатляет подробность исполнения. Вероятно, вложения были немалые.

– Вот оно, – клиент выуживает из бумажного вороха тонкую стопку желтой бумаги, исписанной от руки широким, стремительным почерком, протягивает мне.
Беру. Мда, это не книга. Рукопись. По объему – рассказ. 34 страницы. Что же можно на этом приготовить?
– Вы сперва прочтите, а потом обсудим меню.
Прочитываю начало первой страницы:
Лев Толстой


ТОЛСТОЙ
Перевожу взгляд на клиента, но он опережает:
– Я только вчера закончил. Даже Соня еще не прочла. Присаживайтесь.

Он кивает на небольшой кожаный диван. Усаживаюсь с рукописью.
– А я пока делом займусь, – он отходит в угол кабинета, снимает с гвоздя кожаный фартук, надевает.

Только сейчас замечаю, что в углу стоит колодка с натянутым сапогом, а рядом – табуретка и столик с сапожными принадлежностями. Толстой усаживается на табуретку, берет молоток, зачерпывает из коробочки маленькие медные гвозди, сует их себе в рот, один гвоздик ставит на подошву сапога и с одного удара вколачивает. Вытягивает изо рта другой гвоздик и тоже вколачивает. Заметив, что я смотрю на него, поворачивается и внимательно подмигивает мне.
Начинаю читать:


Весна пришла к жителям правого берега великой реки, как всегда, неожиданно, как чудо и подарок, хотя ею уже давно и сильно пахло в воздухе, и осевший мокрый, рыхлый и потемневший снег дышал ею, и птицы беспокойно несли ее на своих крыльях, а люди, живущие в этом большом селе, встречаясь, произносили это свежее, радостное и такое нужное им слово все чаще и чаще, словно подгоняя ее приход.

Люди знали, что весну им принесет большой человек с левого берега. Он всегда приходил внезапно, хотя все его ждали, как ждут осенью снега, в засуху – дождя, а теперь – тепла и пробуждения уставшего от зимы мира. И в этот март люди поглядывали на реку, покрытую старым, вздувшимся льдом, втягивали ноздрями сырой воздух и произносили имя этого человека.

И человек пришел – с левого берега, как всегда, в разгаре дня, когда солнце стояло в зените и дарило свое уже сильное тепло еще покрытой снегом земле, людям, зверям, деревьям и птицам, так хотящим весны. Как всегда, первыми его увидали крестьянские дети; быстрые и громкие, словно галчата, они выбежали на обрыв, и их голоса зазвенели в свежем воздухе:
– Толстой пришел! Толстой пришел!

Взрослые, услыхав детей, заспешили на берег, побросав дела свои. Женщины и мужчины, бедные и богатые, забыв про свои нужды и попечения, про то, что их разделяло, отталкивало, ссорило или соединяло, роднило и сближало между собою в жизни, спешили вместе к обрыву по истоптанному снегу, щурясь на солнце и радуясь, как может радоваться человек празднику.

Вскоре весь берег был покрыт людьми. Они стояли, глядя на реку, по которой шел большой человек. Сперва на том берегу развиднелась лишь точка. Дети первыми увидали ее. На первый взгляд, это мог быть обычный человек, решивший пересечь реку с левого берега на правый. Но обычный человек не пошел бы по торосам, а направился бы, как и все жители двух деревень левого берега, по проторенной дороге, которая уже вторую неделю как поплыла и полна была стоячей воды, так что ходить по ней надо было непременно в рыбацких сапогах или на деревянных ежиках-ходулях. Поэтому перестали уже ходить и ездить на санях, боясь полыней и играющего льда, который вот-вот должен был тронуться. Идти по торосам, не боясь старого, тающего льда, способен был лишь один человек. Точка с каждым шагом росла, и стало всем понятно, что это именно он.

– Толстой! Толстой! – звенели детские голоса.
– Пришел, пришел! – переговаривались в толпе.

Крестьяне молодые и старики, нищие, купцы и шорники, рыбники и лабазники, бабы и девки, русские и сомалийцы, грузины, татары и чеченцы, и даже две согнувшиеся от времени старухи-эфиопки толпились на обрыве, заслоняясь ладонями от яркого полуденного солнца, и смотрели на приближающуюся фигуру идущего. А она росла с каждым шагом. Лед вокруг нее блестел на солнце, торосы переливались искрами, словно множество огоньков воспламеняли наросший за зиму лед, норовя поджечь его и освободить уставшую дремать под ним реку.

– Пришел, батьюшко, не забьил нас, – шамкала большим ртом старуха-эфиопка, отирая слезы заскорузлой темной рукою.
– Не бросил… одарил… уважил, – кивали головами бабы, словно кланяясь идущему.
– Таперича и начнется! – подмигивал и толкал баб толстый и пьяноватый лабазник в распахнутом полушубке.
– Подоспело, стало быть! – тряс головой высокий старик-рыбник, разевая беззубый рот и делая рукой рубящее движение.

– Всегда на удивление вовремя приходит, хоть часы сверяй! – одобрительно и серьезно смотрел богато одетый купец-грузин с золотой цепочкой на животе, в алых сафьяновых сапогах, с красивым и умным лицом.

Шестеро загорелых албанцев, только третий месяц как проживающих в селе, стояли вместе и смотрели на реку блестящими, черными глазами, быстро переговариваясь на своем языке. Чуть поодаль стояли две албанские женщины, молодая и постарше. Красивая, бледнолицая, чернобровая и черноглазая старшая стояла насупившись, явно недовольна, что ее оторвали от важного дела. Было видно, что она беременна. Смуглое, некрасивое лицо молодой было возбуждено и светилось той радостью ожидания чуда, которое случается в суровой и хлопотливой сельской жизни так редко, вспыхивая, словно радуга после грозы, и гаснет быстро и так же чудесно, едва люди заметили и обрадовались этому чуду. “Не пропустите же это чудо теперь!” – словно говорило всем это лицо.

А чудо было в том, что человек, пересекающий реку, рос и приближался с каждым шагом. И уже издали было заметно, что этот человек большой, необычный. Нагретый солнцем воздух дрожал и колыхался вокруг его возрастающей фигуры, торосы сверкали и переливались в солнечных лучах. Вскоре стал слышен и звук его шагов. Он шагал тяжело, сотрясая лед вокруг себя. Этот нарастающий, равномерный звук тяжких, мощных шагов заставил толпу притихнуть. Даже дети, все время галдящие и машущие руками и шапками, стихли и смотрели, раскрыв рты, словно считая каждый шаг. А каждый шаг делал идущего больше и сильнее. Люди на берегу смотрели и слушали шаги его.

Человек шел.
Едва он достиг середины реки, как раздался треск. Толпа на берегу ахнула, люди стали креститься и бормотать молитвы на своих языках. Именно этого и ждали они. Снова треснуло, затем – еще и еще. Послышалось шевеление, словно река рожала что-то большое и такое нужное всем. Блестящие на солнце ледяные торосы дрогнули.
– Пошла-а-а! – закричал лабазник, отмахнув шапкой, словно давая ледоходу команду.
– Пошла-а-а-а! – воскликнули ребятишки.
– Пошла, пошла! – закивали бабы головами.

– Пощла, матучка, пощла… – запричитали, крестясь по-католически, старухи-эфиопки.
– Даидзра! Даидзра! – гаркнули в толпе грузины, хохоча.
Албанцы возбужденно заговорили по-своему, повторяя тягучее “э-э-п! э-э-п!”, беременная красавица смотрела на реку исподлобья и цокнула неодобрительно языком, а некрасивая девочка вся застыла в радости, открыв рот и с жадностью втягивая глазами происходящее.

Лед лопнул, затрещал и угрожающе задвигался сразу во многих местах. Но это не смутило идущего по нему человека, не заставило его ускорить шаг. Он продолжал спокойно свой путь, верша свое дело, прокладывая дорогу поперек не только реки, но и – ледохода, и – всей этой долгой, уже так надоевшей всем зимы. Поступь его была равномерна и уверенна. Позади него задвигались, треснули и стали топорщиться льдины, наползая одна на другую. Трещины расходились вокруг него с глухим, необычным звуком, бывающим только раз в году. Лед пополз, как живой, порождая тот ни с чем не сравнимый шум ледохода. Вскоре шум повис над пространством поймы, заполняя собою свежий и глубокий весенний воздух и становясь самим этим свежим воздухом над рекою.

Река пошла.
Толпа зашумела сильнее. Шапки полетели вверх, мальчишки засвистели, голоса мужиков и баб приветствовали идущего:
– Светоносец!
– Богатырушко!
– Батюшка родима-а-ай!
– Мшинди ва барафу умефика!
– Благодетель!
Но вскоре разноголосье слилось воедино, все вдруг словно вспомнили и сразу принялись повторять одно в такт шагам идущего:
– Толстой пришел и лед пошел! Толстой пришел и лед пошел!
Они твердили это с радостью, как молитву, повторяемую по праздникам много раз в своей жизни:

– Толстой пришел и лед пошел!
Дети и мужики, бабы и старухи повторяли и повторяли это, щурясь от солнца, радуясь до слез:
– Тол-стой при-шел! И лед по-шел!

Албанцы тоже старались повторить слова за всеми, ошибались, но принимались снова, улыбаясь одновременно грозно и весело, как могли только они. Русские, эфиопы и кавказцы же твердили свое так, словно стали одним человеком и этот человек теперь стоял на обрыве и приветствовал другого человека, идущего ему навстречу. А тот смело шел поперек реки, шел и шел. Он уже миновал середину русла, шаги его рушились все громче, оживший ледоход шумел за спиной, и с каждым его шагом все следящие за ним понимали: приближается великан. Это заставило людей приветствовать его еще громче и слаженней. Как будто тот невидимый, составленный из этих людей человек радовался одновременно и самому приближающемуся путнику, и тому, что путник этот больше обычных людей, и что он на их глазах разбудил шагами своими спящую реку, и что идет он так смело наперекор всему по этому рушащемуся льду, и что идет он не просто так, а потому что ему есть дело до людей, живущих на берегу реки, дело важное, гораздо важнее рушащегося темного льда, дело, ради которого он и совершает свой опасный путь, и дело это – доброе и очень нужное людям.

– Толстой при-шел! И лед по-шел! – гремело с берега.

А великан уже был близко. Тонкий прибрежный лед не выдержал его веса, он с шумом провалился по самую шею, круша лед в шугу. Толпа охнула, но все это не смутило богатыря, – опираясь на ушедший в воду посох, по грудь, по пояс в воде, он так же неспешно стал выходить из реки на берег. Его последние шаги сопровождались всеобщим криком: великан пересек реку и разбудил ее. За его спиной по всей ширине русла вовсю уже двигался, шумел, трещал ползущий лед. Льдины лопались, наползая одна на другую, топорщились, словно собираясь вылезти из воды, и грозно рушились, дробясь. Весеннее солнце сверкало на их сколах и водяных брызгах.

Народ бросился вниз по скату с обрыва, навстречу великому гостю. Мужики и бабы, дети, сомалийцы и албанцы съезжали вниз по мокрому снегу и бежали к великану. И только две старухи, старик да беременная албанка остались стоять на обрыве.

А он, выбравшись из воды, широко шагнул на твердый берег. Первыми подбежали к нему дети. И сразу стало видно, насколько велик этот человек – дети оказались ниже его колена. Толстой был в три раза выше взрослого мужчины. Он вышел на берег и остановился, опершись обеими руками на посох. Вслед за детьми подошли и взрослые, кланяясь ему.

Тяжело и громко дыша после своей работы, Толстой смотрел на все с высоты своего богатырского роста. Он был одет в рубище, сотканное из толстых волосяных веревок, поверх было накинуто нечто вроде рыбацкого бушлата, сшитого из старого паруса, истрепанного ветрами Каспия, подпоясанного плетеным кожаным поясом с огромной медной пряжкой. С одежды путника потоками лилась вода. За спиной у Толстого висел короб, плетенный из широкого лыка. Он опирался на посох, сделанный им самим из вывороченного с корнем молодого ясеня.

Лицо Толстого было совершенно особенное: его можно было принять за гранитный валун, тысячелетиями перекатываемый великими ледниками по земле и удивительным образом принявший форму человеческого лица с одновременно грубым и страдальческим выражением; лицо было безволосым; скулы, нос, губы, подбородок были словно сдвинуты со своих мест, голые надбровия выдавались вперед, а под ними шевелились, жили своей жизнью глубокие, темные, всегда блестящие от влаги глаза. Валун лица Толстого был таков, что ни один человек на земле не смог бы поднять и понести его.

Рыжеватые, клочковатые, словно пакля, волосы обрамляли это лицо, в волосах торчали огромные уши. Навсегда обветренные, потрескавшиеся грубые губы Толстого разошлись, и глубокий, сильный голос, словно гром, раскатился над головами людей:
– Здравствуйте, дети мои!
И в ответ, снизу раздалось вразнобой человеческое:
– Здравствуй, батюшка!
– Здравствуй, родной!
– Хелло, мту мкубва!
– Гамарджоба, дорогой!

Тяжело дышащий, смотревший все время перед собой, словно различающий лишь одну линию горизонта, Толстой опустил свои глубокие глаза вниз, на людей. Его взгляд встретился со взглядами смотрящих на него. Валун лица его треснул. Грубые, неровные губы растянулись улыбкой – кривой и по-детски беспомощной, словно это была гримаса готового расплакаться. Желтые, неровные зубы полезли из-под губ, как бивни исполинского животного.

Опираясь на посох, Толстой смотрел на людей, шумно дышал и улыбался. А за его сутулой, мокрой, исходящей паром на солнце и нагруженной коробом спиной двигалась, шумела, ползла разбуженная им река. Толстой оглянулся на нее, одобрительно тряхнул головой и пошел в село. Люди расступились, бежали рядом, не поспевая за ним. Ребятишки неслись, крича во весь голос.

Толстой шагал всегда одинаково широко и неспешно, отчего шаги его казались еще более великими и ужасными; слышно было, как сотрясается земля от них. На ногах Толстого были высокие унты, пошитые ему сибирскими староверами из четырех медвежьих шкур. При каждом шаге речная вода брызгами летела с них на толпу, солнце сверкало в водяных каплях, люди радостно смеялись брызгам, попадающим им на лица, словно вместе с рекой этот могучий человек будил и их самих, а они рады были этому и давно уж хотели проснуться.

– Толстой! Толстой! – кричали дети.
– Пришел, пришел… – повторяли взрослые, смеясь и радуясь.
Он же, в пять шагов преодолев пологий спуск к реке, вышел на околицу, перешагнул через плетень с наваленным за зиму сугробом, перемахнул огромную лужу и вырос посреди главной улицы села. Дворовые собаки, завидя и почуяв великана, залились лаем, и он слился с голосами людей. Опершись на посох, Толстой обвел улицу с домами взглядом и произнес:
– Счастье!

Голова его стала склоняться, плечи двинулись вниз; он поклонился и коснулся рукою снеговой каши большака. И люди села ответно поклонились ему.
Распрямившись, Толстой обвел всех взглядом, улыбнулся и произнес:
– Ну, где моя скамеечка?
– Там! Там, батюшка! Вон там! – закричали вразнобой голоса, и люди замахали руками и шапками в сторону лабазов.
Толстой глянул туда, вспомнил и зашагал, глубоко погружая посох в уже оттаявшую землю. Толпа бежала за ним.

– Вот и хорошо…вот и ладно… – гудел на ходу великан, дыша, как паровоз.
Возле рыбацких лабазов была площадь, снег на которой уже давно и заранее расчистили. Посреди площади возвышалась огромная, размером с деревенскую баню, лавка, сбитая из бревен. Это была “лавка Толстого”, ждущая его здесь каждую весну.
– Вот и скамеечка, – Толстой подошел к лавке, воткнул посох в землю, опустил руки и огляделся.
Селяне обступали его со всех сторон, образуя круг.

– Тепло, – произнес Толстой так глубоко и глухо, что все разом притихли.
– Тепло… – повторил он почти шепотом себе самому, переводя дыхание.
Народ молчал. Дети, бабы, мужики и старики смотрели на огромного человека. Не первый раз приходилось им видеть великана – большие люди заходили и в село, и на ярмарке в Астрахани бывали каждый год, а некоторые там и жили в своих огромных “доминах” с огромными женщинами, рожавшими больших детей. Но этот великан был не как все. Он был – Толстой.

В плетеном коробе за спиной у Толстого послышался звук, словно хрюкнул боров. Звук этот вывел Толстого и толпу из оцепенения. Люди зашумели и засмеялись. Толстой снова улыбнулся своей плаксиво-угрожающей улыбкой и стал стаскивать со спины короб. В коробе снова захрюкали.

Толстой снял свой короб, осторожно поставил на землю. И опустился на лавку. Бревна затрещали под его весом. Дети, стоящие впереди взрослых, совсем близко подошли к коробу и лавке, их крошечные по сравнению с ручищами Толстого ручки стали трогать короб и унты. Толстой распахнул мокрый бушлат, и все увидели его большой живот, лежащий на коленях. Из-за этого могучего живота он и получил свое прозвище – Толстой.
В коробе уже сильно захрюкали и завозились. Дети вскрикнули радостно.

– Рвется, торопыха, – прогремел раскатисто Толстой, протягивая свои длани к коробу. – Скуча-а-ал по ва-а-ас. Бранился!
Дети засмеялись.

Толстой стал вытягивать огромный деревянный клин из берестяного замка короба. Руки великана были покрыты ссохшейся, потрескавшейся кожей, испещренной шрамами; на левой руке не было указательного пальца, Толстой еще мальчиком отрубил его себе, когда батрачил на Урале у богатой китайской вдовы. Руки у людей – как и лица их, многое отражают в себе и могут рассказать о человеке. По рукам часто видно, что за человек перед вами – скупой или жадный, спокойный или настороженный, открытый людям и миру или закрытый, обороняющийся от мира, в котором он оказался. Как и у лиц, у рук всегда есть свое неповторимое выражение, и оно не связано ни с профессией, ни с положением в обществе. Это выражение особенно видно и понятно, когда человек протягивает свою руку другому человеку или же когда он делает своими руками что-то не для себя, а для других людей.

Огромные руки Толстого тоже имели свое выражение. Они были всегда раскрыты и редко сжимались в кулаки. Они появились на этом свете, выросли и окрепли для того, чтобы – давать. “Подходи ко мне и бери”, – словно говорили эти руки.
Вытащив клин, Толстой откинул крышку короба, запустил туда руку и как в ковше экскаватора вынул из короба маленького, размером с собаку, мамонта.
– Вылезай, лохмата-а-ай! – пробасил Толстой, и дети закричали, запрыгали и захлопали в ладоши.

Мамонт просунул хобот между пальцами Толстого и затрубил. Взрослые засмеялись, дети запрыгали.

Мамонт был размером с овчарку, весь покрытый буро-рыжей шерстью; тело его пропорционально соответствовало телу взрослого мамонта, разве что спина горбилась сильнее, а волосатый хвост почти касался земли; голова же заметно торчала над телом, и макушка топорщилась шерстью, что придавало зверю комический вид. Необычным было еще и то, что из-под хобота торчало не два, а три бивня: один – нормальный, большой, изгибающийся вперед размашистым полукругом, а два других – сросшиеся, кривые, не достигшие правильного размера. Маленькие глазки смотрели с выражением недовольного раздражения, втягивающий весенний воздух хобот поднимался и опускался, как бы не только нюхая, но и отгоняя от себя людей.


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page