I

I

красный полдень`

Когда я открыла веки, свет знойным песком ошпарил глаза, закатился куда-то за уши и ссыпался в позвонки. Ощущение, что я, будучи старейшей статуей, двинулась на миг, и все тело сконфуженно продрогло. Спустя минуты с две, я пошевелилась и накрыла глаза ладошками, на случай нового потока безумной яркости. Осмелившись распахнуть их и осмотреться, я выдохнула – тут же оказалось, что никакого света и не было. Окон тоже нигде не находилось. Само свечение будто исходило от меня, и так и не достигнув его начала, первая мысль показалась мне истинной правдой. Вокруг стояли сплошные белесые стены, что уходили вверх, точно богом далось мне очнуться на дне колодца; но представляли они не круг, а восьмиугольник. На их сторонах проглядывались лица: смыкающиеся, разбитые, совсем помятые, злые, трескающиеся от страха, скрытые и серьезные. Со временем фотографии прояснились: переполненные светло-серыми тонами – большинство почти белые, и ни единого лица невозможно разглядеть до точности деталей. С них слетает черная пыль на теплый пол схожий с домашней батареей. Здесь тепло постепенно накалялось, и мои ноги загорелись ярким пламенем божьим, будто кто-то чиркнул спичкой. Паника охватила меня: поднявшись в полный рост я смахивала сцепляющиеся огненные леса на руках, но боли как не существовало. Нутро бурлило, свирепело, затем все же привыкая, и пепел снисходил к половицам. Вдруг стало ясно, что и тепло исходит изнутри, да никак мне его не извлечь. С невидимого потолка, в тот же миг моего прояснения, обильно начали слетаться комочки снега и падать на пол. Охладевая, я хожу по ним, а за мной крадётся стая следов – сначала больших, расплавившихся, но после медленно гаснущих до сухих вмятин, продавленных ступнями. Огни погасли, все тело почернело и запахло жутким смогом, который я слыхала только в лесной лощине. В стене, под жалостным кричащим лицом, плавилось нечто, как льдина, которая оттаяв, открыла туннель, уходящий куда-то в другое пространство. Оттуда веяло холодом и страхом. Я, недолго думая и понадеявшись на правдивую тишину, нырнула в него. Тут же удалось вылезти в коробке намного меньшей моего колодца, где было темно и до смерти морозно. Посередине комнаты находилась небольшая гора пепла, которая будто звала меня к себе писком и невообразимым говором. Я приближалась все ближе, пока не оказалась рядом с ней. Она призывала меня к объятиям, шипела и мучилась в страданиях своих и это ни чуточки не пугало, только все более заинтересовывало. Обхватив пепел руками, я легко подбодрила его. И он развеялся, как не бывало.

Сон одурманил всю мою комнату, словно ароматические палочки, впускал вечер в четыре стены. Для засони спать весь день – закономерное явление. Правда, затем ночью это славное действо вовсе не приходит.

За ужином отец сказал, что снова отправит меня к Лилии Шелбром. Это был гадский поступок! В прошлом году после пары занятий религией с мисс Шелбром, в меня вросли все бесы и ад поселился в головной коморке. Теперь, проходи я мимо её дома, приходится отворачиваться и жмурить глаза – ничего настолько же неописуемо жестокого я в своей жизни не встречала! Как-только я было открыла рот для возражения, «главный добытчик» истончал забытое на долгое время слово – «Пожалуйста!»

Теперь, когда папа сказал, что оплатил курс наперед, с целью исцелить меня от апатии усердным учением чего-то высшего, глаз у меня задергался в преддверии этого чуда и воспоминания вскрыли голову, хотя были захоронены достаточно глубоко. Придержав дребезжащее веко пальцем, я застыла на стуле как мумия; не повинуясь суровому взгляду папаши, я предвидела сколько лет осуждения меня ждет если не удосужусь поставить перышком подпись.Лилия Шелбром жила недалеко от нас, в небольшом домике усыпанным цветами с ядовитой оранжевой крышей, которая с каждым годом блекла все больше. Походы к ней всегда были коротким делом, поэтому я обходила улицы по кругу уже перед вторым занятием. И за это пришлось получить. Она была золотой жилой для отца! Эта старушка с искалеченным взглядом и тяжелой долей всегда хотела поучать остальных, но я, как, думаю, и многие другие, не оценили силу её обучения.

Все заключалось в ежедневном повторении молитв перед иконой до того момента, пока она не начнет мироточить. Лилия считала этот процесс священным явленьем самого Божества, а также большой областью для нашего благотворительного дела. Хотя ничего такого здесь и не было. Вероятнее всего, когда дети закрывали глаза перед очередной молитвой, она сбрызгивала икону маслом и стекающие ручьи являлись тем самым мироточивым явлением. Она делала это тогда, когда считала нас полностью очистившимися от суеты и грешных мыслей. А еще поучения сопровождались плетением косы, в случае, если выглядишь расхлябанно или слишком энергичен для занятий. Это было томительно, во всем должно было быть спокойствие терпение и слабость; не придерживаясь такового можно было получить подзатыльник, обвинение в непослушании Всемогущего и неминуемое осуждение. Мисс Шелбром любила порядок.

Во вторник я шла в школу с пониманием того, что после этих долгих уроков придется идти в адское место, и весь день был испорчен донельзя.

Школа меня не интересовала: свою неприязнь я выражала отрыто, оттого много чего происходило не во благо моей репутации. Бывало, что, когда Мисс Данкин преподавала английский, а я снова и снова засыпала, в ответ она подходила и стучала линейкой по столу. На остальных уроках было ненамного интереснее, нудность всего процесса докучала до полного остывания мозгов, а путей побега от всего просто не существовало.

В один из таких дней, в самый злополучный, мне купили яркий пенал с щенками да зигзагами, от которого я была без ума – до того сильно он нравился и приковывал взгляд. На третьем уроке ко мне подсел Эдвард Дебсен, один из очень общительных отличников нашего класса, но даже на переменах мы почти не разговаривали. Единственное, что я помню, на одной из перемен он предложил мне бутерброд из своего ланч бокса и настаивал на нем как на лучшем изобретении в этом мире. На парте из красного дерева красочный сочный бутерброд в синей обводке выглядел впечатляюще. Хотелось протянуть руки к нему и помять хрустящий хлеб, но в связи с моей не лучшей репутацией в классе, я проигнорировала это желание. Когда я отказалась, он очень разозлился и собирался уйти, схватив свой голубой ланч бокс с едой и сумку. Его красная застиранная рубашка исчезла за черным пиджаком, и он вот-вот бы весь скрылся из виду, и мне этого не хотелось. Все же черт меня дернул сказать, что я съем бутерброд, и этот чистюля тут же обернулся с теми же гнусными намерениями. Со временем я выяснила, что он измельчил снотворное и подсыпал его в белый хлеб. Чертов сын фармацевта и домработницы! Откусив кусочек, я не заметила подвоха. Но после глубокого слюнявого сна, первое, что я увидела, это разочарованный взгляд мисс Данкин и еле видную надпись на моем запястье, которая слегка кровоточила и гласила: засоня. Оказалось, что Эдвард еще и обладал умением писать татуировки иголками да пастой от ручек. Попытка стереть её пальцем оказалась неудачной, и я расплакалась, а затем вышла из кабинета под шум всеобщего шепота (я почувствовала себя полным отстоем, когда не смогла удержаться перед сном, в очередной раз). В коридоре Данкин снова очутилась рядом со мной:

«— Ты, наверное, не высыпаешься дома», — сказала она.

Я закивала головой, вытирая глаза от нашедшей тоски.

«— Тогда уж отпускаю тебя проспаться.» — морщинка дрогнула на её лице, придавая небывалой строгости и раскрывая это предложение, как не что-то истончающее заботу, а как упрек.

В коридоре послышался мой разочарованный вздох, после которого пришлось поволочься в класс, потому что дома принятие бы вряд ли меня ожидало. Если отец узнает о татуировке, думала я, он, черт возьми, отправит меня в церковный хор, и тогда я совсем сойду с ума. Но рука начала гнить и после месяцев эдак шести перематываний и хождения с опухшим запястьем, татуировка практически исчезла, оставив после себя только кляксу синей краски из ручки Эдварда. Я знала, что наши судьбы будут связаны навсегда, и если не браком, Эдди, то хотя бы твоими чернилами.

После произошедшего, успокоившись, я решила ни с кем, ни о чем не говорить, но жалость и злость бурлила во мне как свежая липкая лава. Придя домой, я протащила портфель по полу и почти разъяренно кинула его на кровать. Старые пружины в матрасе заскрипели, сама кровать зашаталась и сдвинулась с места, сотворив сильный шум. Но кое-что остановило меня перед разгромом дома. Прямо перед моими глазами, на стене в зеленых обоях, выгоревших от солнца точно старая футболка, висел огромный неподъемный крест, пошатывающийся на толстом кривом гвозде. По спине пробежался пот, отшагнув, будто стою на веревке и показываю акробатический трюк, я почувствовала нарастающий приступ тревоги, связанный с крестами прочным жгутом. Первое, что пришло мне в голову – никогда не оборачиваться. Никогда-никогда не смотреть на эту стену, повесить на нее покрывало с черепахами, снести этот крест молотком, взорвать все петардами. Дома я такого терпеть не могла. Если не во всем доме, то хотя бы не в моей комнате.

Сбежав из новомодного храма, я с силой закрыла дверь, и пошла в ванную, для того чтоб попробовать смыть неудачную татуировку. Но пахло чем-то страшным, и я додумалась продезинфицировать и перемотать её. Вышло неплохо, но инфекция уже была внутри. Слава Богу, до отрезания кисти не дошло!

Тогда мне приснился сон, где я закапываюсь под землю и сплю там до прорастания корней сквозь телесную оболочку, и сейчас, думая об этой ситуации, в голове возникают смешанные иллюстрации.

Сон стал моим проводником в этом мире. Спутником, желанным и ярким. В нем всегда происходило что-то новое, необузданное и странное, то, что меня волнует и то, что мне желалось увидеть снова. Я спала больше чем все, по крайней мере, так казалось. Это была привычка, самоощущение, сладость в мире, где все, что поможет от жажды, это напалм, а потом кто-то просто подкидывает зажженную спичку. Сон спасает, он выводит из всего этого. Он – то что мне нужно, и в чем я всегда буду уверена.
Я пришла к таким выводам пройдя длинный путь ошибок, проблем, давления, страхов, разочарования и зябкого ужасного дыма в голове после тяжелого дня. И сон, будь он даже ужастиком, и проснись я даже с учащенным сердцебиением, в поту и бледности, – словно таблетка этого мира. Моменты отдыха от ипохондрии сосчитываются со снами, пришедшими ко мне в месяц безнадеги. Стоит им вернуться и взбушеваться, как я принимаю их с распростертыми объятиями.

Отец не хотел в это верить. Расставшись с моей матерью, он желал только одного – чтобы из меня вышло что-нибудь путёвое, желательно верующее и плодовитое. Когда я думаю об этом, становится до ужаса мерзко. Его речи досаждают мне, но я не могу отключить этот канал на радио вселенной, не могу выдернуть провод, оглушить блеяние и стыд, ведь этот звук один из заведомо сопутствующих мою жизнь. Остальные обычно кроют в себе что-то глупое, но не несут напряжения: «шум в классе», «пение птиц», «жужжание пчел», «сон», «крик орла в пустыне», «блеск мысли»; но стоит переключится на это «отец благоволит тебе» и хочется отрубить антенны, с последующим выбросом гнилой техники на свалку.

Когда-то все было премного блаженным, – до их развода насчитывался год. Я лепетала в резиновом детском бассейне, собирала вишневые ягоды, взбираясь на самую верхушку, смаковала зеленый виноград. Я не была знакома со снами, они были словно наяву: освещенные, блистательные и плывущие в пространстве, как кувшинки в озерце. Родители были довольны – или играли свой довольный вид в нужное мгновенье, чаще же я видела их раздавленными и истерзанными. Они не слышали топот моих ног к закрытой двери, за которой находились сами, когда начинался очередной скандал; они вряд ли заглядывали в кусты, как обманутые кролем охотники; совсем уж не контролировали себя.Я подслушивала, ожидая ответа на вопрос «что стряслось?», ведь прямой точной реплики, той, которой не нужно было выслеживать и ловить из пустых оскорблений, казалось, и не существовало. После огорчений отец курил как паровоз, пепельница очищалась от трех до семи раз в день, на балконе стоял запах гари, который скоро бы ворвался в другие помещения. И это значительно повлияло на того, каким он есть сейчас. Как же вы только полюбили друг друга?!

Эта встреча случилась в клубе садоводов из пригорода в, вроде бы, 64 году. Этелин (как звали мою маму) пришла туда с маленьким полумертвым кактусом в надежде, что здешние мастера помогут его оживить, и Гэвин Валентайн оказался как к месту. Он проезжал мимо на своем болотном форде с кузовом, как по случайности зашел в клуб с целью прикупить инструменты на дачу. Они вот-вот бы и не заметили друг друга, если бы Этелин не подошла к напыщенному садоводу в толстых линзах (как выглядел в юности мой отец) с мольбой протянуть руку помощи иссохшему кактусу. Папа рассказывал, что тогда она выглядела потерянной и слабой, будто сам этот кактус являлся её отражением, и он не смог пройти мимо. После того момента, он приходил к ее дому и оставлял только свежие любящие цветы, чтобы отражение её менялось все больше и больше – точно, как сад во дворике. Так и происходило, Этелин досаждала вечерними звонками, в которых бурно восхищалась новыми семенами, корнями и отростками. Встречаясь в лесу, они баловались как бабочки на ромашках, и околицы города гордились ими, выставляя боготворенные ароматы и поэтические места как для гармонирующей всеми частями картины, в унисон к их раскрывающейся радости. Как звезды, они были золотыми колоколами, зовущими к побегу от всего ужаса где-то в небесах, пока не взорвались и не омертвели. Дал этому начало момент переезда Этелин в дом Валентайна: именно когда они, уже воскрешенные любовью и чувствующие незаземленное восхищение друг другом, оказались в одном просторном помещении, весь купол счастья стал трескаться молниеподобными разрывами.

Этелин не переносила пустые широкие комнаты, где воздух был сбит и напыщен запахами лака да сухой древесины, ведь вторым любимым делом Гэвина, после работы в саду, было вырезание предметов быта из деревянных поленьев. Стулья, столы, кровать и комод были сотканы из осиновых древ, бывших когда-то еще живыми. Часами он сидел за измерениями нужных досок, за стружкой, очищением белых форм от кожи и, следом, приданием им нужного характера напильником. Это возмущало мою маму, заставляло её нагружать Гэва ненужными возражениями, и сама она каждую ночь просыпалась, страдая от бессонницы в длинной ничтожной комнате, а со временем у нее вырабатывался астматический кашель от частой летающей пыли в воздухе. Тогда было решено продать дачу отца, так как он был по уши в жалобах Этелин (жертвуя своими увлечениями он заботился о ней), и переехать в её маленький скромный дом в тридцати километрах к северу.
Для папы это было очень непривычно: в новом доме для мастерской, куда он мог уложить все свои коллекции напильников и ножей, места не было, и он совершенно разучился работать с деревом, да и сад Этелин также ему никак не приглядывался, так как был маленьким. Он часто не мог заметить тонкие дорожки между насаждениями, наступая на настоящие цветы, за чем следовал крик усталости от жены. Тогда он осел как пыль на подоконнике, живя новой хмурой жизнью в муках отказа от бывших любимых дел. В декабре 68 они родили первого ребенка – назвали мальчика Брэдли. Он был умный и добрый, помогал матери по дому, считался с мнением отца и имел свои увлечения: рисовал, изобретал всяческие предметы из пластической глины, умел зашивать вещи. В общем, он был действительно чудесным ребенком; когда ему исполнилось 8 лет, родители сотворили на свет меня. У нас с ним даже есть общие фото, но жили вместе мы ненадолго. В один момент Брэдли не вернулся со школы, а через время оказалось, что исчез, не оставив следа. Началась череда поисков, и дальше история была тайно умалчена. Обычно на этом моменте рассказа, отец стирал слезы с лица и поднимал очки на лоб, чтобы не замарать их.И сейчас, вспоминая это, я вновь обретаю понимание, почему отец так строг со мной. Мама много плакала, и ушла тоже плача, забирая с собой все, что только вмещалось в кузов болотного форда. Уехав к родителям, она не появлялась до сих пор и не оставляла не намека на себя. Мне стало ясно, что ничего никогда не проходит бесследно.

Report Page