hg
Я последние три тыщи лет обещала себе написать что-то подобное, но всё руки не доходили, а теперь вот дошли. Надеюсь, Вам понра…А начнём мы с человека, стихи которого в своё время повергли меня в культурный шок. Прошу любить и жаловать, Бродский.
Всем свой и всем чужой. Поневоле станешь стоиком.
Чтобы хоть каплю понимать созданное человеком, нужно знать как он жил. Опустим всякое разное википедийное, поговорим о главном.
Иосиф Бродский родился 24 мая 1940 года в Ленинграде в самой простой семье. Все мы знаем что было дальше с этим городом, правда ведь? Его детство совпало с войной, блокадой, голодом и всеми вытекающими. Очевидно, не самые подходящие условия для получения образования. Собственно поэтому с 8 класса Иосиф работал, чтоб как-то помогать родителям держаться на плаву. За это время он успел сменить кучу профессий(от фрезеровщика на заводе до работника морга). Уже чувствуете его крутость, да? Но то, что ещё круче - он умудрялся совмещать работу с изученим философии, языков, поэзии. Вот вам бы после смены на заводе хотелось бы изучать философию? А ему хотелось. Шах и мат, прокрастинация.
Писать стихи он начал лет в 18 (а кто из нас не начинал). И всё бы хорошо было, да вот только быть поэтом в СССР - занятие неблагодарное, а иногда и вредное. Зетс вай, власть не оценила творчество молодого поэта, перед ним стали закрываться двери издательств и редакций, а через несколько лет его и вовсе посадили. За тунеядство. Тогда, в 24(!) года у него случился первый сердечный приступ.
Всё это продолжалось до определенного момента(здесь ему 32), когда поэту дали выбор - психушка или эммиграция. Выбор был очевиден, поэтому через 5 лет Бродский становится американцем.
Здесь стоит отметить кое-что очень важное. Бродский безумно любил свою страну. Цитируя панков "Я так люблю свою страну и ненавижу государство". Это проходит через чуть ли не всё его творчество, и это, пожалуй, главная трагедия его жизни. Увы, хоть он и предпринимал попытки остаться (как вам идея написать письмо Брежневу лично с просьбой остаться хотя бы переводчиком?), ничего не сработало. Эммиграция это эммиграция.
Однако чтобы опустить лапки, смириться и грустить до конца дней своих, нужно быть кем-то другим, явно не Бродским. Он преподавал историю русской литературы в американских универах, переводил на инглиш Набокова, писал. В 87-м вот получил Нобелевку по литературе. Как тебе такое, мистер Брежнев?
Если вы подумали, что проблемы у него после эммиграции закончились, нет. Его родители 12(!) раз подавали прошение о том, чтобы им разрешили поехать и присматривать за сыном( из-за серьезных проблем с сердцем). 12 раз им отказали. Когда же они умерли, сначала мать, а через год отец, Бродскому не разрешили приехать даже на похороны. И это очень сильно его подкосило.
28 января 1996 года утром поэта нашли мертвым, врачи диагностировали смерть от инфаркта. К слову, он пережил 4 сердечных приступа, но курил как паровоз. «Жизнь замечательна именно потому, что гарантий нет, никаких и никогда». Вот примерно поэтому не бросал.
А ещё его большой страстью были кошки. Поэтому у него куча фоток с ними(скажите крутой!) Бродский считал, что у них нет ни одного некрасивого движения. А быть таким таким крутым, да еще и кошатником, верный путь к сердечку любого человека.
Так а теперь перейдём к самому крутому - к стихам. К слову, не стихами едиными - Бродский писал прозу, много переводил и поэзией его творчество ограничивать ну совсем неправильно. Но всё же, поехали к стихам. Перед этим стоит поговороить о штуках, которые делают Бродского Бродским. Что важно и интересно,
Вспомню здесь только парочку, своих самых любимих.
Конец прекрасной эпохи
Потому что искусство поэзии требует слов,
я – один из глухих, облысевших, угрюмых послов
второсортной державы, связавшейся с этой, —
не желая насиловать собственный мозг,
сам себе подавая одежду, спускаюсь в киоск за вечерней газетой.
Ветер гонит листву. Старых лампочек тусклый накал
в этих грустных краях, чей эпиграф – победа зеркал,
при содействии луж порождает эффект изобилья.
Даже воры крадут апельсин, амальгаму скребя.
Впрочем, чувство, с которым глядишь на себя, —
это чувство забыл я.
В этих грустных краях все рассчитано на зиму: сны,
стены тюрем, пальто; туалеты невест –
белизны новогодней, напитки, секундные стрелки.
Воробьиные кофты и грязь по числу щелочей;
пуританские нравы. Белье. И в руках скрипачей —
деревянные грелки.
Этот край недвижим. Представляя объем валовой
чугуна и свинца, обалделой тряхнешь головой,
вспомнишь прежнюю власть на штыках и казачьих нагайках.
Но садятся орлы, как магнит, на железную смесь.
Даже стулья плетеные держатся здесь
на болтах и на гайках.
Только рыбы в морях знают цену свободе; но их
немота вынуждает нас как бы к созданью своих
этикеток и касс. И пространство торчит прейскурантом.
Время создано смертью. Нуждаясь в телах и вещах,
свойства тех и других оно ищет в сырых овощах.
Кочет внемлет курантам.
Жить в эпоху свершений, имея возвышенный нрав,
к сожалению, трудно. Красавице платье задрав,
видишь то, что искал, а не новые дивные дивы.
И не то чтобы здесь Лобачевского твердо блюдут,
но раздвинутый мир должен где-то сужаться, и тут —
тут конец перспективы.
То ли карту Европы украли агенты властей,
то ль пятерка шестых остающихся в мире частей
чересчур далека. То ли некая добрая фея
надо мной ворожит, но отсюда бежать не могу.
Сам себе наливаю кагор – не кричать же слугу —
да чешу котофея…
То ли пулю в висок, словно в место ошибки перстом,
то ли дернуть отсюдова по морю новым Христом.
Да и как не смешать с пьяных глаз, обалдев от мороза,
паровоз с кораблем – все равно не сгоришь от стыда:
как и челн на воде, не оставит на рельсах следа
колесо паровоза.
Что же пишут в газетах в разделе «Из зала суда»?
Приговор приведен в исполненье. Взглянувши сюда,
обыватель узрит сквозь очки в оловянной оправе,
как лежит человек вниз лицом у кирпичной стены;
но не спит. Ибо брезговать кумполом сны
продырявленным вправе.
Зоркость этой эпохи корнями вплетается в те
времена, неспособные в общей своей слепоте
отличать выпадавших из люлек от выпавших люлек.
Белоглазая чудь дальше смерти не хочет взглянуть.
Жалко, блюдец полно, только не с кем стола вертануть,
чтоб спросить с тебя, Рюрик.
Зоркость этих времен – это зоркость к вещам тупика.
Не по древу умом растекаться пристало пока,
но плевком по стене. И не князя будить – динозавра.
Для последней строки, эх, не вырвать у птицы пера.
Неповинной главе всех и дел-то, что ждать топора
да зеленого лавра.
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
дорогой, уважаемый, милая, но неважно
даже кто, ибо черт лица, говоря
откровенно, не вспомнить, уже не ваш, но
и ничей верный друг вас приветствует с одного
из пяти континентов, держащегося на ковбоях;
я любил тебя больше, чем ангелов и самого,
и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;
поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,
в городке, занесённом снегом по ручку двери,
извиваясь ночью на простыне —
как не сказано ниже по крайней мере —
я взбиваю подушку мычащим «ты»
за морями, которым конца и края,
в темноте всем телом твои черты,
как безумное зеркало повторяя.
Север крошит металл, но щадит стекло.
Учит гортань проговаривать «впусти».
Холод меня воспитал и вложил перо
в пальцы, чтоб их согреть в горсти.
Замерзая, я вижу, как за моря
солнце садится, и никого кругом.
То ли по льду каблук скользит, то ли сама земля
закругляется под каблуком.
И в гортани моей, где положен смех
или речь, или горячий чай,
всё отчетливей раздаётся снег
и чернеет, что твой Седов, «прощай».
Сумев отгородиться от людей,
я от себя хочу отгородиться.
Не изгородь из тёсаных жердей,
а зеркало тут больше пригодится.
Я озираю хмурые черты,
щетину, бугорки на подбородке.
Трельяж для разводящейся четы,
пожалуй, лучший вид перегородки.
В него влезают сумерки в окне,
край пахоты с огромными скворцами
и озеро — как брешь в стене,
увенчанной еловыми зубцами.
Того гляди,
что из озёрных дыр
да и вообще — через любую лужу
сюда полезет посторонний мир.
Иль этот уползёт наружу.