Глава 1

Глава 1


Это был один из тех самых дней в середине того самого ноября. Я сидел совершенно один в почти пустом и омраченном поздней осенью сквере, глядя то под ноги, то вглубь однотонно серого холодного неба, то в лица случайных прохожих, хотя больше всего мой взгляд притягивало к себе девятиэтажное здание общежития напротив. Неистово про себя матерясь, я испытывал смешанные и неопределенные чувства: с одной стороны хотелось забиться в самый ссаный угол, в моем случае – под эту скамейку, где я сидел, спрятаться от глаз – людских и Божьих – и, возможно, даже умереть; а с другой – я был готов подорваться и дать любому прохожему в его уродливую физиономию, не останавливаясь молотить его и проклинать. Но я только сидел и наблюдал. И все мысли были о ней – той обитательнице общежития напротив, той самой, которая пару недель назад – второго числа – откровенно призналась, что больше меня не любит, хочет свободы и независимости, веселья, хочет быть с другими, и в тот же вечер ушла к малознакомому ей человеку и теперь проводит время с ним. Разумеется, я был в бешенстве. Был в бешенстве и сейчас, чувствуя, как мои зубы стучат от злости, руки трясутся и сжимаются в кулаки, сердце замирает и по всему телу проходит непонятная дрожь, заставляющая меня паниковать. Я вспоминал и думал, что в это время дня совсем недавно я мог, обняв ее, поцеловав ее губы или волосы, произнести про себя: "Я счастлив" – и добавить уже вслух: "Любовь моя". Сейчас же этим правом обладал некто, чье лицо я тогда еще толком не помнил, но в душе уже мыслил, представляя полные кинематографизма кровавые сцены, эффектное двойное убийство.

Так что чувствовал я себя, мягко говоря, уныло и безнадежно, о чем говорил и мой внешний вид – вид отшельника мира сего. На вытянутые ноги были натянуты старые ботинки с отклеивающейся подошвой, забрызганные грязью брюки, а на теле – огромная желтая и только на вид теплая куртка с набитыми пустыми сигаретными пачками карманами (пачки я не имею привычки вовремя выбрасывать). Я по прежнему сидел не желая вставать и курил этот поганый "Донтабак", вкус которого, смешавшись со вкусом потерянной любви и, соответственно, счастья в целом, внушал достаточно угнетающую картину. Не помню точно, какой была погода. Возможно, первый снег уже таял от плюсовой температуры на пыльном ямчатом асфальте. Даже здесь была трагедия. Среди редких людей по траве пробегала в поисках пищи неотесанная крупная дворняга. Ее грустные и, казалось, молящие о помощи глаза так напоминали мои, что я проникся.

— Привет, — сказал я.

— Здравствуй, — прозвучал ответ.

Я улыбнулся, а на дворняжьей морде тут же проступило презрение.

— Я, сука, нравственно чистое существо, а ты – мудак. И сам в своем мудачестве виноват. Не ты ли ей больно делал?

— Да не в этом тут дело, не поэтому...

— Молчи. Из-за таких, как ты, я готов презирать людей. В нас-то человечности больше. А если брать тебя за человека, то мне это понятие вообще противно – уж лучше "собачность".

Последовала долгая пауза.

— Ну что ты, песя...

После того, как меня послала нахуй даже собака, тем более потеряв всякое желание с кем-либо говорить, я пошел, оставив свою скамейку позади, где спустя несколько мгновений, когда я обернулся, дворняга решила испражниться.

Погода стояла мерзкая и ветреная. Я замерз и проголодался. В кармане, подражая редкому звону колокола часовни посреди сквера, позвякивала оставшаяся мелочь. Мне, как русскому человеку, присуща склонность к безмерной и отчаянной трате своих доходов, сверхщедрость, словно каждый мой день на земле последний, а за ним последует тьма. Когда русский не может удовлетворить свои базовые потребности, а блага для этого тоже никак не приходят, то сначала русский очень долго терпит, сваливая ответственность за свою нищету на кого-либо свыше, а затем идет и совершает революцию. Пока я был на первой стадии, и шагал в сторону городской больницы, где сразу же увидел, как карета скорой помощи с трудом выбирается из ямы на полколеса. Медсестры, стоя у больничных дверей, накинув свои потертые пуховики на белые халаты, курили и разговаривали о своих делах с некой оживленностью, в которой, тем не менее, так же проглядывалась неподдельная грусть. Над ними же, закрепленный на какой-то железной палке, развивался на осеннем промозглом ветру флаг моего героического государства, где я по воле Божьей (существа, склонному, в общем-то, к наказаниям во имя блага) проживал вот уже третий год. Знамя развивалось, если не изменяет память, как раз над тем местом, где я однажды с другом обнаружил отрезанный палец. Медленно я добрался до автобусной остановки.

С тех пор, как она ушла, каждый мой день похож на другой. И это не зависит от погоды за окном, от прочитанных книг, новостей, случайных знакомств и даже бытовых обстоятельств. Рано утром – примерно в шесть утра – я просыпаюсь. Просыпаюсь, как часто это бывает, до будильника, глядя ещё несколько минут в потолок, и чувствую, как где-то в груди не даёт покоя ноющий ком. Мысли не собраны, но и эти обрывки уже не внушают доверия. Постепенно на губах все ярче вырисовывается вкус ее имени, который мне придется вкушать – как бы я этого не хотел (или хотел) – ещё целый день. Ибо сейчас, будучи ещё очень наивным, я каждый вечер засыпаю с надеждой на то, что завтра это закончится, забудется, выветрится, пройдет само собой, станет так, будто бы ничего и не было. Я просыпаюсь в полной тишине, не ощущая ход времени. Встаю с постели и смотрю в окно. Иду в туалет, умываюсь, бреюсь, кое-как причесываюсь, наливаю чаю и делаю бутерброд. Я делаю все так, как привык, как делаю изо дня в день, но боль – помесь чувства отчаянной щенячей привязанности к своей любви, желания ее вернуть, но и – тут же – желания поскорее ее, эту суку, убить – прогрессирует без моего ведома и с каждой минутой давит все сильнее и сильнее. Далее – одеваюсь, с осознанием собственной убогости смотрю в зеркало и, наконец, закрываю за собой дверь. Хочется визжать от боли.

Человек иногда может быть безумен, находиться в таком состоянии, когда правят им только эмоции, и попытки осознанно это исправить обречены на провал. Он может в миг решиться бросить в печь рукопись главного романа всей своей жизни, может сбросить атомную бомбу на страну, только что подписавшую капитуляцию, или же выстрелить своему кумиру в спину несколько раз, пока не убедится в его кончине. Он может в любую минуту броситься под ноги к существу, сделавшего его таким слабым и жалким, превратившего его из человека в насекомое, всеми способами демонстрировавшего свою к нему нелюбовь. И тогда — в эту минуту — он почувствует себя счастливым. Все здесь зависит только от нее. Судьба сложилась так, что мы встречаемся каждый день. И если где-то вдалеке я слышу ее смех (конечно, я его узнаю) или увижу свежий синий засос на ее шее, то не меньше трёх дней я буду обречён ходить с поникшей головой, буду вспоминать этот ее ебанутый смех, позабыв обо всех вещах на свете и мысля лишь о том, что ей без меня только лучше, а мне нет — и никогда не будет. Однажды, когда мы уже около недели не были вместе, она оставила рядом свою куртку, и пока ни она, ни кто-то другой не видели, я подошёл и осторожно взял ее, чтобы вдохнуть родной запах, — не удержался. Куда хуже первые полгода дела обстояли с мастурбацией: часто я не мог заставить себя кончить, пока не вспоминал, как на ее кровати, в прокуренной насквозь комнате, в бардаке из ее вещей, я когда-то спускал ей на спину или на живот. Мои уста постоянно вынашивают ее имя, так иногда желающее быть произнесенным вслух шепотом по три или четыре раза подряд, ибо это имя я люблю не меньше, чем его обладательницу.

В автобусе я забрался на самое теплое место – впереди, у окна, – где меня уже не смог бы побеспокоить ни холод, ни старухи, так любящие на меня презренно пялиться. Убаюкивающий рев мотора перебивал только разговор молодой девушки по телефону о ее кишечнике и добрый русский шансон водителя. Музыка прервалась: "Уважаемые граждане Донецкой..." Поистине охуевая, я ушел от действительности – задумался и всю дорогу глядел в запотевшее окно. И там, словно во сне, мимо пролетали угрюмые прохожие, мелкие магазины, столовые, аптеки, менты, остановки, разбитые дороги... Люди выходили и заходили, а я все смотрел. Статичные вещи прекрасны тем, что в них всегда можно найти удивительно-новые черты. Вот и вторая буква на том магазине отвалилась. Поэзия. Что ж, едем дальше. К главному городскому заводу (сейчас оттуда выходит смена) ведет особо тяжелый путь, который, я уверен, подвластен был бы не всякому танку. Я смотрю на эту громадину, уходящую трубами-башнями ввысь и окружающую меня сейчас со всех сторон, и чувствую волнение перед этой громадиной, которая наверняка стоит дороже всех вместе взятых душ, которые здесь работают. И снова родные места, погрязшие в разрухе и бедности, снова они, уже прилипшие к сетчатке моей души. Складывается чувство, что они и олицетворяют мое внутреннее горе, нужно было только дождаться, прочувствовать это, чтобы теперь все воспринять правильно, понять природу этих мест – мест, загубленных настолько, что...

Но тут я уже иду через парк в сторону дома, зачерпывая своими дырявыми ботинками жидкую грязь. Скамейки в парке, которые полгода назад стали настоящим праздником для жителей нашего района, сейчас пустуют, – холодно. Двор же мой состоит из двухэтажек, он типично провинциален. Здесь нет ни то что детей, но даже молодежи, кроме меня и барыги Сереги в соседнем доме. В целом же здесь только старики, которые каждый год по двое-трое умирают. Как случилось и на днях, когда дядя Саша из соседнего подъезда, который, по словам очевидцев, еще утром вывешивал на балконе белье, а потом говорил с тетей Машей, днем вдруг скончался. И старухи на лавочке, подкладывая под жопу тряпки или плед, говорили с грустью в голосе, почти со стоном: "А пенсия-то у него хорошая была!". Пенсия – вот, как здесь вспоминают простого человека. Тогда я, узнав обо всем, параллельно держа в голове мысли о ней, взглянул на двор и с ужасом обнаружил, что ничего не изменилось: мир этот оставался прежним, листва на деревьях, гонимая порывами ветра, продолжала гнить и опадать; пахло сгоревшей резиной; и небо не меняло свой свинцовый оттенок. Я читал много печальных стихов о том, что и без нас мир останется полноценным, природе будет поебать, существуем мы или нет, и наша жизнь не стоит столько, как мы о ней думаем. И в этот момент я прочувствовал то же самое, хоть и на примере другого человека.

Дома я снял с себя куртку, вымыл руки и прилип к батарее. Аппетита не было. Было желание покончить с собой. Согревшись, я разделся догола и забрался в постель. Затем взял телефон и тихо включил так называемый "пьяный" концерт "Гражданской Обороны" в Ижевске, кажется, девяносто девятого года. Я очень люблю этот концерт, имеющий особое значение, где бухой Летов по-звериному орет в микрофон, забывает тексты, валяется на сцене или просто говорит всякую шизоидную чушь, – особая энергетика. В свое время в Ижевске я тоже пил пиво, часто – в приятной компании. Там я и совершил огромную ошибку – изменил своей любимой, выебав этим летом забавную рыжую девочку по имени Надя, которая разбиралась в поэзии лучше многих, кого я встречал, отдавая особое предпочтение Владимиру Владимировичу Маяковскому. Она удивляла меня, много могла прочесть вслух не останавливаясь, а будучи ребенком, по словам ее родителей, рыдала, когда Егор Летов скончался. Усугубляло такое хрупкое положение то, что эта сука постоянно смотрела на меня своими кошачьими зелеными глазами и взглядом давала понять, что готова на все, лишь бы я был ее первым. Так все и случилось. Впрочем, отсутствие измены не спасло бы меня от потери. Она, моя любовь, и сама позже об этом скажет, правда это произойдет уже после долгих месяцев упреков и обвинений в мою сторону. Когда я, третьего октября, на фоне ее мелких и не дававших мне покоя похождениях, во всем признался, меня уже не любили, выбрав новую жизнь, где мне, увы, не было места.

Report Page