essay

essay


Леонтьев (1831-1891) – мыслитель, которого можно было бы отнести к направлению классического консерватизма в духе де Местра и Берка. Сближает его с ними и отличает от других «не-западников» в России того периода некий фундаментальный антиэгалитаризм и более последовательная критика философии либерализма, отвергающая все ее предпосылки, а не только некоторые.

В статье «Философ Реакционной Романтики» Бердяев (участвовавший в движении «Союз освобождения») пишет о Леонтьеве так: «Эстет, имморалист, революционер по темпераменту, гордый аристократ духа, плененный красотой могучей жизни, предвосхитивший во многом Ницше, романтически влюбленный в силу былых исторических эпох, тяготеющий к еще неведомой, таинственной мистике, и — проповедник монашеского, строго традиционного православного христианства, защитник деспотизма полицейского государства». Далее он называет его уже «сатанистом, надевшим на себя христианское обличие».

А друг Леонтьева Василий Розанов называл его «неотшлифованным самородком» и говорил как о «слишком уж умном» и «рожденном не в свой век».

«У него не было одной господствующей и объединяющей любви, но была одна главная ненависть — к современной европейской цивилизации» — говорил о Леонтьеве Владимир Соловьев. Он не питал к Леонтьеву такой неприязни, как Бердяев, а сам Леонтьев признавался о Соловьеве: «Что он гений, это — несомненно, и мне самому нелегко отбиваться от его обаяния (тем более, что мы сердечно любим друг друга)». Практически во всем они были противоположными мыслителями, может быть, выразителями двух сторон древнего русского спора иосифлян и нестяжателей.

Переживая болезнь и душевный кризис, Леонтьев около года прожил на Афоне и серьезно раздумывал над тем, чтобы стать монахом. Ближе к концу жизни он принял постриг в Оптиной пустыни, с которой оказались связаны последние пятнадцать лет его жизни: Леонтьев был в ней частым гостем, встречался с Амвросием Оптинским.

Православие Константина Леонтьева иногда называют «монашеским» или «черным». Часто его упрекают в том, что оно основано скорее на «Страхе Божием», чем на любви, в чем он также противоположен Соловьеву, а сам Леонтьев свою противоположность в этом аспекте находил в Достоевском, называя его христианство «розовым».

Работа Леонтьева, которая считается главной, называется «Византизм и славянство», и проблема «византизма» и «славянства» составляет ее главную тему. Леонтьев считает, что византизм как некая идеология или цивилизационный элемент для России лучше, чем славянство или «славизм», а точнее он утверждает, что византизм должен быть «дисциплинирующим началом» и «надежным якорем охранения» не только для России, но и для постепенно обретающих независимость славянских народов. Это мнение не столь популярно ни в «славянофильских кругах» того времени (вероятно, в их сторону сочинение и написано), ни у различных других консерваторов, поскольку они особенно и не мыслят такого противопоставления. Леонтьев много пишет о современных ему политических условиях и исторических событиях, и его мысли, возможно, были совершенно правильными для его времени, но сейчас их может быть трудно к чему-то применить. С некоторой натяжкой можно применить эту критику к современным идеям «панславизма», нередко встречающегося у всеразличных радикалов; о славянах Леонтьев говорит как о «неорганической массе, легко расторгаемой вдребезги, легко сливающейся с республиканской Всеевропой» (нередко в пределах одной и той же националистической группы или даже одной националистической головы помимо панславизма распространено и паневропейство).

Но в работе есть также дополнительная тема, которой посвящены некоторые главы и которая вскользь упоминается почти во всех главах: Леонтьев не менее чем про Византию и славянство пишет о Западной Европе. Он выстраивает некую схему ее истории, вписанную в его общую «философско-историческую» схему, и нещадно современную ему Европу критикует.

Общая схема выглядит следующим образом. По мнению Леонтьева, государства редко живут более 1200 лет, он даже называет это число «сроком государственной жизни народов». Цивилизации, впрочем, могут жить дольше государств, и при этом они становятся «пищей» других государств и «достоянием, принадлежащим всему миру». Государства могут раскрываться и вступать в период «цветущей сложности» в разные периоды своего становления.

«Цветение» он описывает довольно сложно и своеобразно: он использует в разных местах такие понятия как «единство в многообразии», «единство в сложности», «разнообразие в единстве». Эпоха сложного цветения есть «эпоха многообразного и глубокого развития, объединенного в высшем духовном и государственном единстве», и таковая бывает во всех великих влиятельных культурах.

В «новой» Европе она наступила в 15 веке. Тогда «обломки Византизма» упали как на Западе, так и в России, но на Западе они нашли уже подготовленную почву, тогда как в России была в то время «бесцветность и простота», из-за чего византизм у нас не «переродился», но зато «всосался у нас общими чертами своими чище и беспрепятственнее».

Началом западноевропейской цивилизации Леонтьев считает век Карла Великого. Уже в то время она имела 4 «начала»: германское рыцарство (феодализм), эллинскую эстетику и философию, римские муниципальные (городские) начала и византийское христианство еще времен Константина.

В Новое время же, по мнению Леонтьева, муниципальное начало, представленное буржуазией, «победило и исказило характер и Христианства, и германского индивидуализма, и римского Кесаризма, и эллинских преданий».

Началом процесса упрощения Леонтьев считает вторую половину 18 века, именно тогда заканчивается время европейского цветения и начинается «вторичное смешение».

Это «смешение» и спад разнообразия и сложности он считает этапом всех государств, предшествующим их гибели. Чертами упадка любых цивилизаций он называет «ослабление и подвижность власти» и «расшатывание каст», «неорганическое однообразное отношение людей, племен, религий». Можно заметить, что «равенство» Леонтьев заменяет «однообразием», а «неравенство» предпочитает называть «разнообразием», даже вместо «равенства прав» он говорит об «однообразии прав».

Также можно заметить, что Леонтьев активно использует сравнения с растениями. «Вторичное смешение» в Европе заключается в том, что вначале похожие по его мнению «кельто-германские, романо-германские» зародыши становились со временем все более разнообразными и развитыми организмами, а теперь они снова стремятся к смешению в неком одном виде. Аллегорически он описывает это так: «Дуб, сосна, яблоня и тополь недовольны теми отличиями, которые создались у них в период цветущего осложнения и которые придавали столько разнообразия общей картине западного пышного сада; они сообща рыдают о том, что у них есть еще какая-то сдерживающая кора, какие-то остатки обременительных листьев и вредных цветов; они жаждут слиться в одно, в смешанное и упрощенное средне-пропорциональное дерево». «Падающую культуру» он сравнивает с семенами или дровами, «годными другим новым мирам для топки и для пищи, но не дающими уже прежних листьев и цвета».

Среди негативных следствий смешения государств, народов и сословий Леонтьев называет одинаковость потребностей и темпераментов. Он замечает, что сходные организмы легче заражаются одинаковыми эпидемиями, и что однообразие прав и сходство воспитания и положения не устраняют антагонизма интересов, но еще и усиливают его именно из-за одинаковости потребностей и претензий.

В конце всех государств Леонтьев находит также усиление экономического неравенства, параллельное усилению политического и гражданского равенства (самыми яркими примерами являются Спарта и Рим).

Технический прогресс и другие видимые «усложнения» в культуре его времени он считает «сложным» инструментом всеобщего упрощения, сравнивает их со «сложностью какого-нибудь ужасного патологического процесса, ведущего шаг за шагом сложный организм к вторичному упрощению трупа».

Наверное, нельзя сказать, что исходя из этого он считает науку чем-то вредным самим по себе, но Леонтьев критикует ее и с другой стороны: ученые в жизни не соответствуют собственным установкам сомнения и фактичности (веря в идеологемы Просвещения, касающиеся общества и культуры), а в гуманитарных сферах противоречат этому и в своей деятельности. По этому поводу он много критикует историков: «они стоят не на реальной почве равнодушного исследования, а на предвзятой какой-нибудь точке зрения свободолюбия, благоденствия, демократии, гуманности. Они относятся к предмету не научно и скептически, говоря, "что выйдет — не мое дело"; они судят все с помощью конечной цели, конечной причины (запрещенной реалистам в науке)».

В современной ему Европе Леонтьев критикует гуманизм, идею о всеобщем благе и утилитаризм, права человека, сведение христианства к морали, эгалитарный индивидуализм, доминирование третьего сословия. В общем и целом, трудно преувеличить негативное отношение Леонтьева к Европе: в одном месте он пишет, что Япония «тоже европеизируется», а в скобках расшифровывает: «гниет».

«Вторичное упрощение и смешение», согласно Леонтьеву, указывает на знак болезни, а не на причину. Причину он находит в человеческой психологии, наполненной страстями и склонной доверять чувствам. Человек по его мнению «ненасытен, если ему дать свободу», он считает, что «разлитие рационализма в общественных массах (распространение претензий на воображаемое понимание) приводит лишь к возбуждению разрушительных страстей, вместо их обуздания авторитетами».

«Наивный и покорный авторитетам человек» по мнению Леонтьева «ближе к истине, чем самоуверенный и заносчивый гражданин уравненного и либерально-развинченного общества», и «русский безграмотный, но богомольный и послушный крестьянин ближе к реальной правде житейской, чем всякий рациональный либерал, глупо верующий, что все люди будут когда-то счастливы, когда-то высоки, когда-то одинаково умны и разумны».

Один из основных тезисов Леонтьева, тезис о «вторичном смешении», заключается в том, что все государства Запада сначала были схожи, потом стали многообразны и внутренне сложны, а теперь они снова стремятся объединиться «на почве эгалитарной разнузданности». Европе он предрекает соединение во «все-европейскую Федеративную Республику». Трудно сказать, можно ли считать такой республикой ЕС или даже Организацию Объединенных Наций (о которой бы, наверное, только могли мечтать французские революционеры). Сомнению можно подвергнуть и предпосылку о «первоначальном единстве» в Европе, если под этим не понимается именно государственная объединенность при Карле Великом (в это единство он также включает даже норманнов, они «связали своим вмешательством воедино по духу всю Европу от полярных стран до Средиземного моря»). Но, как и в случае с византизмом и славянством (ведь эта тема вынесена в заглавие работы), может быть, Леонтьев самое значительное предпочитает оставлять на втором плане.

Леонтьев предрекает закат Запада: «Вся Европа с XVIII столетия уравнивается постепенно, смешивается вторично. Она была проста и смешанна до IX века: она хочет быть опять смешанна в XIX веке. Она прожила 1000 лет! Она не хочет более морфологии! Она стремится посредством этого смешения к идеалу однообразной простоты и, не дойдя до него еще далеко, должна будет пасть и уступить место другим!».

Для философии также может быть интересен высказываемый в работе (снова вскользь) вполне гераклитианский тезис, объединяющий сразу два афоризма Гераклита о тайной гармонии и войне: «Гармония не есть мирный унисон, а плодотворная, чреватая творчеством, по временам и жестокая борьба. Такова гармония самой внечеловеческой природы, к которой сами же реалисты стремятся свести и человеческую жизнь».

Напоследок можно вернуться к затронутой в начале теме национализма.

В работе можно найти прямую критику «племенного национализма». Леонтьев считает самым важным не кровь и даже не язык (язык дорог как «выражение родственных и дорогих нам идей и чувств»), но цивилизацию или культуру, которую он на примерах Византии, Персии, Греции, Рима тщательно исследует и дробит на элементы, «заимствованные», но становящиеся в итоге в основании новой только рождающейся цивилизации. «Что такое племя без системы своих религиозных и государственных идей? За что его любить? За кровь? Но кровь ведь, с одной стороны, ни у кого не чиста, и Бог знает, какую кровь иногда любишь, полагая, что любишь свою, близкую. И что такое чистая кровь? Бесплодие духовное! Все великие нации очень смешанной крови».

«Любить племя за племя — натяжка и ложь. Другое дело, если племя родственное хоть в чем-нибудь согласно с нашими особыми идеями, с нашими коренными чувствами. Идея же национальностей в том виде, в каком ее ввел в политику Наполеон III, в ее нынешнем модном виде, есть не что иное, как тот же либеральный демократизм, который давно уже трудится над разрушением великих культурных Mиpoв Запада. Равенство лиц, равенство сословий, равенство (т. е. однообразие) провинций, равенство наций, — это все один и тот же процесс; в сущности, все то же всеобщее равенство, всеобщая свобода, всеобщая приятная польза, всеобщее благо, всеобщая анархия, либо всеобщая мирная скука».

«Идея национальностей чисто племенных в том виде, в каком она является в XIX веке, есть идея, в сущности, вполне космополитическая, анти-государственная, противу-религиозная, имеющая в себе много разрушительной силы и ничего созидающего, наций культурой не обособляющая; ибо культура есть не что иное, как своеобразие (Китаец и турок поэтому, конечно, культурнее бельгийца и швейцарца!), а своеобразие ныне почти везде гибнет преимущественно от политической свободы. Индивидуализм губит индивидуальность людей, областей и наций».

«Кто радикал отъявленный, то есть разрушитель, тот пусть любит чистую племенную национальную идею; ибо она есть лишь частное видоизменение космополитической, разрушительной идеи. Но тот, кто не радикал, тот пусть подумает хоть немного о том, что я сказал».

Report Page