Ещё одна история...

Ещё одна история...


"Любить Мишу Ефремова мне было просто и легко. Такого Дубровского не полюбить было невозможно — болезненного, с какой-то ватной турундой за нижней губой, гайморитно гундосящего недопырка.

Мы учились в школе, классе в восьмом-девятом, я и две мои лучшие подруги Аня и Вика.

В Ефремова я научила влюбиться Аню, вдвоем любить сподручнее. Вика не влюбилась, но поддерживала нас морально.

— Какой-то он совсем урод, — говорила она.

Зато викина мама могла доставать театральные билеты буквально из воздуха.

В то время на новой сцене МХАТа, что в Камергерском, шел дивный спектакль «Последняя ночь Отто Вейнингера». Мы ходили на него, как на работу — уже знали почти весь текст и мизансцены.

Кто такой этот Отто меня волновало мало, а в зале время от времени встречались люди с книгами «Пол и характер» в руках. Понятно было одно — несчастный не мог вступать в половую связь с женщинами, ненавидел себя, мать, отца, евреев и очень страдал от одиночества. Из-за этого он много думал и в конце концов самоубился в двадцать три года.

Прекрасная сцена с матерью, которая ощипывает курицу, понося отца на чем свет стоит, а потом требует мальчика сморкаться в платок, зажатый в ее руке. Сильнее, сильнее, еще сильнее, ааа, хорошоо, — порнографически стонет она, — ступай в школу!

Великолепная песня «господи помилуй» — феерический канкан бисексуалов, трансов, гомофобов, гомосексуалистов и всей нашей обычной жизни.

Сцена с отцом, где юноша Отто в шляпе на затылке признается, что пропустил восемь омнибусов в надежде, что отец его остановит. Или не остановит, не помню. В надежде, что у него есть отец, так скорее. Но нет. И ледяной омнибус номер девять увозит молодого человека в ад.

Девушка, пытающаяся спасти Отто, все вьется вокруг него и даже полностью раздевается — стоит на темной сцене в круге света голая и тянет к нему руки, а он орет «нееет», набухает ефремовскими жилами на шее и краснеет лицом. Она закрывает лицо руками и, кажется, плачет.

Альтер эго Отто — Евгения Добровольская в мужском черном костюме. Чудовищное создание, сожравшее его, а кроме того Добровольская живет с Мишей, и говорят, что она его жена.

Я очень из-за нее расстраивалась. Во-первых, она была талантлива, а во-вторых, имела прямой доступ к звезде очей моих, и, по слухам, детей от него.

Девки меня успокаивали. Ты шутишь, Наташа? Она же старая! И жирная! Ты гораздо красивее ее.

Нет, все пропало, твердила я.

У Ани была старшая сестра Тоня. А у Тони, кроме скотского характера, были тонны дефицитной косметики и украшений.

Когда Тоня уехала в консерваторию, меня стали обряжать как невесту или девственницу для дракона.

Аня сделала мне макияж «ламбада», основываясь на схеме в журнале «Работница», мне завили еще раз на всякий случай вьющиеся волосы и подняли их наверх, навтыкав в голову шпилек. Залили «Прелестью» — лаком для волос так, что мне было тяжело нести этот сугроб на голове, а от запаха тошнило.

Украсили уши длинными, трехярусными серьгами — они жалобно позванивали на ветру, как миниатюрные колокола. Накрасили ногти лаком с блестками и на ногах тоже, высохнуть они не успели и прилипли к колготкам.

Тогда я носила красивые длинные ноги, их решено было подчеркнуть юбкой мини, подвернутой сверху колбаской, чтобы стать еще чуть более мини.

Вика на время украла у мамы старые туфли на гигантской острой шпильке, я прошлась в них по комнате и повисла на подоконнике.

Очень, очень хорошо — одобрительно кивали головами обряжающие.

Атласно-шелковая темно-зеленая блуза, ядреный изумруд, слуги белку стерегут.

Белое пальто моей мамы. Кольца и браслеты.

Самые тяжелые в мире духи — пуазон от диор, это война, детка, я возьму тебя в свой плен.

— А потом ты к нему подойдешь у служебного входа.

— Нет.

— Подойдешь и скажешь «вы так прекрасно играли сегодня, Михаил!».

— Нееет.

— Подаришь ему тюльпаны.

— Нет, пожалуйста, нет!

— Ты его любишь?

— Да.

— Тогда заткнись.

Мы добирались до центра чуть больше обычного, я ковыляла на этих адских каблуках, время от времени останавливаясь. У викиной мамы нога была значительно меньше моей, и на подходе к Камергерскому, я была готова идти на руках.

Новая сцена театра, собственно, один партер. Но есть козырные места — рукой достать до актеров, а есть беспонтовые. У нас были беспонтовые, но тут свет начал плавно гаснуть, и оказалось, что впереди есть три пустых кресла. И мы поспешили туда.

Ступени были странно широкие и обтянуты каким-то черным бархатом. Вместе с темнотой в зрительный зал ступала тишина, в которой любой маленький кашель — позорный.

За стеной бутафорского шкафа на сцене уже дышал Мишенька, он должен был ввалиться на сцену из шкафа с криками — я задыхаюсь. Но до этого тишина должна была быть абсолютной.

Именно в этот момент я наступила мимо черной ступеньки и со страшным грохотом упала лицом в пол. Мои прекрасные ноги на каблуках остались где-то наверху, я пришла лицом в черный бархат ковровой дорожки. Руки мои были обмотаны ремешком сумочки, которую я нервно заматывала вокруг кистей, волнуясь перед таинственным и манящим, поэтому сразу встать я не могла.

Это была настоящая минута славы, я произвела фурор, все взоры были обращены на меня, потому что не каждый человек, падая, способен воспроизвести шум, с которым из окна на каменную мостовую вываливается старый славянский шкаф, набитый посудой и столовым серебром. Думаю, это звенели серьги и мои многочисленные таланты.

Не растерялись только мои подруги. Блять, ты совсем охуела, Шумилина, - сказали они, споро подняли меня и поволокли как пьяньчугу под руки усадить уже хоть куда-нибудь.

Я умудрилась разодрать себе руку и немножко нос, сидела, тихо шмыгала, смотрела на красивую рыжую актрису, с треском вырывающую перья из настоящей дохлой курицы, и все думала, что изгваздаю сейчас кровью прекрасную изумрудную блузку. В момент, когда Отто занимался с матерью непотребным, высмаркивая нос, мне протянула руку Вика. В руке ее был огромный коричневый клетчатый носовой платок комком.

— Только не разворачивай, там сопли, - сказала она."

Люли Куница

Report Page