черновик

черновик


В следующий раз он проснулся уже на утро другого дня. Причем рано-рано, с рассветом, чего с ним не случалось со студенческой поры.

Вообще в юности ему жилось довольно весело. Каким-то чудом он поступил в хороший вуз на направление для «упакованных» ребят — по меркам позднего Союза, конечно. Кого там только не было — и дети партноменклатуры, и приживалки артистов, и детки экономистов с кафедры да посольские детки… Повезло, что это направление обходил стороной призыв в Афган, когда в соседних вузах гребли студентов без счёта. В любом случае, Зуневич со своими вроде бы давними корнями, но точно обедневшими и растерявшими лоск с революцией, смотрелся инородно. Говорил с малоразличимым, еле-еле уловимым, но акцентом, жил впроголодь, носил старьё и даже под гитару не горланил — инструмента не имел и играть не умел. 

Зато в его духе была одна черта, которой не было у всей этой позолоченной молодёжи, у всех этих предвестников иного века, потом перекрасивших свои флаги в ало-лазо́ревый. Так вот, у него были задатки «баятеля»: ладность голоса и новость мысли. Точнее, как сказать «новость»… Экзотичность. В своих-то краях всё то, что он говорил, было давно известными выдумками, но в этих холодных ампирах казалось в новинку. Только песни его оставались никому не понятными. Пел для себя, так, как все пели на его родине, увязывая слова друг за дружкой, как бусы — а здесь все ждали песен с ясными словами и бойким ритмом. Поэтому петь он быстро бросил, а словечками и фразочками всё ещё сорил. И как-то доверился Ване — тоже «упакованному», но из числа потомственных умников, а не продажных душонок или «красных кшатриев»:

— Скажи, чё вы все уши развешиваете? Переспрашиваете, что я за пословицы сочиняю, откуда шутки вычитал. У меня ж это с детства всё такое… родное. У вас что, наши сказки не в ходу?

— Понимаешь, друг, — это было впервые, когда Ваня так обратился к Петру, да с тех пор и повелось. — Есть такая штука — «великодержавный шовинизм». Понимаешь, если до нас чего доходит из окраин, то триста раз прилизанное, сто раз подчищенное и двести — опошлённое. Всю «народную культуру» давно уж низвели до жалкого подобия.

— Да как же так-то!

— А ты чего, не знал? Хотя откуда тебе знать. Это моя бабушка этнографом поездила, да большая часть её наблюдений пошла под замок. Вот прикинь, что ты собираешь фольклор, да? Что ты будешь делать, оказавшись в глухой какой деревне на Алтае?

— Пойду к бабкам?

— А каким бабкам?

— Ну… любым? Для валидности — разнообразным.

— Так вот, моя тоже так думала. Ну и пошла. Ну и насобирала. Коллективы, само собой, передают весточку: мол-де скажите наверх, чтоб нам новый дворец культуры построили, а то нам там тесно. Не вопрос: передала. А там что отвечают? «Эти поют буржуазно, эти по-кулацки, эти вообще не прославляют наши светлые идеи, эти вульгарны, а эти тоскливы…» Короче, им всем подавай, чтоб ярко, сочно, широкой публике понятно. И знаешь, какая у них главная отмазка?

— Ну?

— Смотрят в записи и говорят: «А вот это поймёт каждый наш хорошо образованный ребёнок? А вот это поймёт каждый наш доблестный рабочий после смены? А разовьёт ли оно их души и нравы?» Короче, такой типично горьковский подход. И моя бабушка даже словечко для него выдумала: «рабоче-детский audit».

— А что это слово означает?

— Ты что, не догадываешься по контексту? Ну, типа оценки от вышестоящих, заслуживает эта ваша народная народность растраты социалистической собственности на её поддержание, или пусть лучше сгниёт в безвестности. Короче, находят они среди всех заметок более-менее сносную. И говорят: «Вот вы — вам место в ДК дадим, а других — взашей. Только наденьте платье поярче, пойте почётче, дух повыше, щёки пошире! И давайте платья одинаковые, чтоб не мельтешили. В смысле у вас каждая хозяйка свой узор себе шьёт? Это же неэстетично! Давайте мы для вас курсы организуем, как вы ваши народные песни на самом деле правильно должны петь — нам же решать, чё вы правильно поёте, а чё нет». Короче, из всей национальной культуры знаешь что делают?

— Что?

— Лубок. И твои фразочки и сюжетики ему не идут. Но ты же понимаешь, что это всё — сплошь суррогат. Там жизни нет, там так — имитация. А тут ты. Настоящий. Дух своего народа принёс — каким он есть. Сказки рассказываешь, когда скучно. Вот уши и развешиваем. А то надоела уже эта… «Пролетарская по содержанию, национальная по форме, — такова та культура, к которой идет социализм». Как-то так. Ленин сказал.

— Я даже не догадывался об этом. А почему ты так уверен, что мои побасенки вам всем не знакомы?

— Ну смотри. Я буду передавать по памяти. В тридцать пятом была конференция частушечников, и там их как раз вот обучали созданию «правильных» текстов. Моя бабушка в этом балагане участвовать отказалась — сослалась на болезнь… Но всё равно потом ей принесли учебный план. Что-то типа «Принципы художественного и идеологического создания частушек». «Частушка — это орудие классовой борьбы» и всё такое. А какая не социалистическая, та обязательно кулацкая или поповская. А если кто-то поёт что-то сам по себе, без одобрения, без коллектива — то это или пьяный, или глупый. Хотя… Забудь, что я тебе тут сказал. А то нарекут ещё националистом, потом перепутают с нацистом — не отмоешься. Просто говори как говоришь и думай как думаешь.

— Вань, я бабам нравиться хочу. Может, я песню спеть хочу, там, ну, про луну, про звездочки, на которых ангелы сидят…

— У-у-у… С «ангелами» ты далеко не уедешь. А зачем тебе «бабам»? Ты конкретную отыщи и ей уже нравься. Тебе кто нравится? Машка?

— Не-е-е, как вы говорите, «Машка с большой ляжкой»…

— Это хорошо. А то её, как ты сказал, большая ляжка мне самому нравится. Ух! Люблю, когда есть, за что ухватиться…

Зуневичу стало мерзковато. Оказаться погружённым в этот светский мачизм было тяжело — особенно сразу после того, как узнал, что твой искренний дух считается каким-то недостойным. Значит, видать, эта позолоченная молодёжь его слушать-то слушала, но всерьёз не воспринимала, получается? Что он, шут, вроде? Хотя вроде и не шут. Вроде и внемлют. Да чёрт их разбери…

Ваня явно ждал ответа. Пара шла скучная и непрофильная, престарелый уважаемый препод бубнил еле-еле и совсем не слышал шёпота с галёрки амфитеатра, а тем более не видел, что лекцию там никто не записывал. Так что можно было беззастенчиво окинуть взглядом всю аудиторию, чтобы найти среди однокурсниц хоть одно милое женское лицо. Найти, чтобы встроиться в иерархию мачизма: «Мужик без бабы — что сабля без ножен».

— Таня.

— Эта, курпулентная?

— Да нет, щупластая…

Ваня присвистнул.

— Крепкий орешек, зубы обломаешь. Дочка партишки кому попало не даст.

— А я и не попрошу.

— Будешь вздыхать и слать записочки? В Тургенева играть?

— Нет. Я ей на «экваторе» уши заговорю, раз ты считаешь, что у меня какой-то там «живой язык». В партсемье небось на повестке дня одно жужево лицемерное и конский дух.

— Навозный? Типа ты так её семью говном обозвал?

— Ты что! Нет, конечно! Только дух в её семье!

Друзья прыснули со смеху.

— Но вообще девчонка одеколонится богато и одевается занятно. Ну, попробуй, боец.

— Тот боец, кому месяц небесный — отец.

— Ты мне переводи свои поговорки хоть иногда в простые слова, Петь!

— «Ты что, не догадываешься по контексту»?

— Вот злая морда иноземная! — ухмыльнулся Ванька.

Планы сбылись как нельзя лучше. Вот Зуневич пришёл на посиделки в «экватор», вот поболтал со всеми, вот остался с Таней наедине на кухне, вот рука — худая коленка — упругое бедро — «Ну не надо, ну не здесь» — «Да никто не придёт, все они там танцуют» — «Ну не лезь» — «Ты просто прекрасна, как луч на медяке в марани…» — «В чём-чём? Хи-хи-хи, щекотно…» — «Так у меня на родине называется местечко, куда только дорогих людей приглашают… О, Гмерто, как же ты хороша…»

Таня, само собой, забеременела: кроме сказок об извлечении «сабли» из «ножен» в верную пору ничего толкового эти вчерашние дети не знали. Тут же Зуневича женили, оквартирили, пристроили на хлебное место и дали дорасти до человека, которому можно торговать, где и чем положено. А потом дитя, которое уже решили назвать Богданом или Богданой, как стало модно звать внебрачных или добрачных детей после войны, умерло в утробе. Таня изменилась: никакого больше веселья — это мол-де Господь покарал за дитя, что было нажито грехом. Ушла в молельщицы — конечно, тайно, но её статус позволял любые тайны, — а вуз, само собой, бросила. И стала бредить о карах, об аде, о том, что и Петеньке надо бы покаяться… Он только пожимал плечами. Ну какой ад? Нет никакого ада. Ничего в библии о таком не сказано. Ведь там прямо говорится: тела умирают, грехи прощаются, души до Апокалипсиса засыпают, а потом, если грешны, просто стираются, не получая бессмертной жизни в миру подле Бога. И всё. А не существовать же не страшно. Нет ни сковородок, ни чертей — всё это проповедники выдумали, чтоб паству пугать. Или безбожники выдумали, будто проповедники что-то выдумали, чтоб проповедниками пионеров пугать. Да не важно. Не стоит оно таких слёз…

Слова были, само собой, бесполезны.


Report Page