Автобиография

Автобиография

Агата Кристи

Очень живо представляю себе одну учительницу — не помню, как ее звали. Маленькая, щуплая, с выступающим волевым подбородком. Однажды, совершенно неожиданно, посреди урока арифметики она произнесла речь о жизни и религии.

— Вы все, — сказала она, — каждая из вас, пройдете через тяжелые испытания. Если у вас не хватит смелости противостоять отчаянию, вы никогда не станете настоящими христианками, не узнаете, что такое жизнь во Христе. Чтобы стать христианами, вы должны смело встретить и принять жизнь, как встретил и прожил свою Христос; вы должны радоваться тому, чему радовался он; быть такими же счастливыми, каким был он на свадьбе в Кане Галилейской, познать мир и счастье, состоящее в единении с Господом и его волей. Но вы должны также изведать, подобно ему, что значит остаться одному в Гефсиманском саду, почувствовать, что все ваши друзья оставили вас, все, кого вы любили и кому верили, отвернулись от вас, и сам Господь Бог покинул вас. И тогда сохраняйте веру в то, что это еще не конец. Если вы любите, вы будете страдать, а если вы не любите, то никогда не узнаете, что означает жизнь во Христе.

После чего она с энтузиазмом и обычным напором обратилась к проблемам сложных процентов, но странно, что эти несколько слов, которые она произнесла, запали мне в душу сильнее, чем самые пространные проповеди, которые мне доводилось слышать; они возвращались ко мне годы спустя и приносили надежду во времена самого глубокого отчаяния. Активная личность, она была превосходным педагогом; я бы хотела учиться у нее и дальше.

Иногда я спрашиваю себя, что было бы со мной, если бы я продолжила свое образование. Думаю, я бы хорошо успевала и, наверное, сильно увлеклась бы математикой — предметом, всегда завораживавшим меня. Моя жизнь сложилась бы совершенно иначе. Я бы стала третье— или четвероразрядным математиком и спокойно и счастливо дожила бы до самой смерти. Скорее всего, я не написала бы никаких книг. Математики и музыки мне хватило бы с лихвой. Они поглощали бы все мое внимание, и мир воображения захлопнулся бы передо мной.

Однако по зрелом размышлении прихожу к выводу, что человек становится тем, кем ему суждело стать. Можно отдаваться фантазиям наподобие: «Если бы случилось то-то, и то-то, и то-то, то было бы так-то и так-то», или: «Если бы я вышла замуж за Как-его-там, моя жизнь сложилась бы совсем по-другому». Но так или иначе, вы всегда окажетесь на том пути, который предопределен вашим назначением, вашим жизненным призванием. Можно осуществить свое предназначение на все сто, можно отнестись к нему спустя рукава, но это ваше предназначение, и пока вы следуете ему, вам будут ведомы гармония существования и душевный покой.

Скорее всего, я проучилась у мисс Гайер не больше полутора лет; после этого мамой завладела новая идея. Как всегда, совершенно внезапно она объявила, что мы едем в Париж, а Эшфилд она на зиму сдаст. Может быть, для начала я попробую заниматься в том же пансионе, что и моя сестра; посмотрим, что из этого получится.

Дальше все пошло по плану; мама всегда воплощала в жизнь свои намерения. Она твердо знала, чего хочет, и заставляла всех вокруг подчиняться своей воле. Она сдала дом за очень хорошую сумму; мы начали паковать чемоданы и сундуки (не думаю, чтобы этих монстров с выпуклыми крышками было столько же, сколько при нашей поездке на юг Франции, но все равно предостаточно), и вот уже мы живем в Париже, в отеле «Иена», на авеню Иена.

Мама запаслась множеством рекомендательных писем и адресами различных закрытых пансионов и школ, учителей и советчиков. Она моментально выяснила ситуацию. Узнала, что пансион Мэдж изменился и за последние годы пришел в упадок, сама мадемуазель Т. ушла оттуда или вот-вот уйдет; мама сказала, что мы можем попробовать, а там будет видно. Такое отношение к школе вряд ли пришлось бы по вкусу кому-нибудь теперь, но мама считала возможным «пробовать» школы точно так же, как новые рестораны. Заглянув внутрь, вы никак не можете вынести суждение, какова еда; нужно попробовать сначала, что это такое, и если вам не нравится, то чем скорее вы унесете оттуда ноги, тем лучше. Разумеется, в те времена не существовало возни со школьными аттестатами, уровнями О, А и серьезными планами на будущее.

Я начала у мадемуазель Т. и проучилась там около двух месяцев, до конца семестра. Мне было пятнадцать лет. Моя сестра отличилась тотчас по поступлении в пансион; поскольку одна девочка сказала, что ей слабо выпрыгнуть в окно, Мэдж немедленно выпрыгнула и приземлилась точно в середине чайного стола, вокруг которого чинно сидели мадемуазель Т. и ее достопочтенные родители.

— Какие сорванцы эти английские девушки! — воскликнула крайне недовольная мадемуазель Т. Девочки, подбившие сестру на подвиг, злорадствовали, но в то же время восхищались Мэдж.

В моих первых шагах не было ничего сенсационного. Такая тихая мышка. На третий день я отчаянно затосковала по дому. Неудивительно: за последние четыре-пять лет я так сильно привязалась к маме, никогда с ней не разлучаясь, что в первый раз, когда я действительно покинула дом, мне ее очень недоставало. Самое интересное, что я не понимала, что со мной происходит. Я просто не хотела есть. Каждый раз, когда я думала о маме, слезы наворачивались у меня на глаза и текли по щекам. Помню, глядя на блузку, которую сшила мама — очень плохо, но собственными руками, — я рыдала с удвоенной силой именно оттого, что блузка в самом деле была такая неудачная, плохо сидела, складки не ложились. Мне удавалось скрывать свое отчаяние от окружающих, и только по ночам я плакала в подушку. Когда мама приехала, чтобы взять меня на воскресенье, я встретила ее как обычно, но в отеле бросилась ей на шею, обливаясь слезами. Мне приятно сказать, что я все же не попросила ее забрать меня обратно, не опустилась до такой слабости. Кроме того, увидев маму, я почувствовала, что больше не буду мучиться, так как теперь поняла наконец, что со мной происходит.

Я перестала тосковать и с удовольствием проводила дни в пансионе мадемуазель Т., который начал мне нравиться. Вместе со мной учились француженки, много испанок, американок, с их забавной манерой выражаться, непринужденностью, беззаботностью. Кроме того, они напоминали мне мою подругу из Котре, Маргерит Престли.

Не скажу, чтобы мы были перегружены занятиями. Наверное, ничего особенно интересного мы не изучали. По истории проходили период Фронды, который я прекрасно знала по историческим романам; что касается географии, то я на всю жизнь запуталась во французских провинциях, так как помнила, как они назывались во времена Фронды, то есть совсем иначе, чем теперь. Мы выучили также названия месяцев во времена Французской революции. Ошибки, которые я делала во французских диктантах, приводили преподавательницу в такой ужас, что она отказывалась верить своим глазам:

— Vraiment, c'est impossible! — говорила она. — Vous, qui parlez si bien francais, vous avez fait vingt-cinq fautes en dictree, vingt-cinq!

Никто не сделал больше пяти ошибок. Я представляла собой известный феномен, но причины моего провала в орфографии, конечно же, объяснялись тем, что я выучилась бегло говорить исключительно на слух, решительно не подозревая о разнице в написании, например, одинаково звучащих retre и retait: я писала как Бог на душу положит, наугад — а вдруг попаду. В других предметах, истории Франции, литературе, сочинениях и так далее, я была первой в классе; но что касается грамматики и орфографии, то хуже меня, пожалуй, и не было никого. Это создавало некоторые трудности для моих бедных преподавателей — и до известной степени унижало меня, но, признаюсь, нисколько не трогало.

Музыке меня учила пожилая дама — мадам Легран. Она служила в пансионе уже много лет. Любимым методом преподавания мадам Легран была игра в четыре руки. Она стремилась к тому, чтобы ее ученики хорошо читали с листа. Я неплохо читала с листа, но играть в четыре руки с мадам Легран было все равно что находиться у кратера вулкана во время его извержения. Мы садились рядышком на табуретку; мадам Легран была, что называется, в теле, она занимала большую часть сиденья и оттесняла меня на самый краешек; играла она с большим напором, энергично двигая локтями, словно подбоченясь, — в результате несчастный партнер должен был крепко прижимать один локоть к телу.

Не без легкого лукавства я всегда умудрялась устроить так, чтобы играть вторую партию дуэта — басовую. Мадам Легран легко позволяла уговорить себя, потому что, играя главную партию, получала больше возможностей для самовыражения. Увлеченная музыкой, погруженная в сочинение, она нередко не замечала, что я сбилась в аккомпанементе. Рано или поздно я теряла такт, возвращалась назад, пыталась поймать мадам Легран, не понимая, в каком месте нахожусь, потом старалась взять аккорд, который подошел бы к тому, что играла мадам Легран. Естественно, во время игры мне не всегда удавались эти попытки. Внезапно, когда чудовищная какофония, производимая нашей игрой, доходила до ушей мадам Легран, она останавливалась, всплескивала руками и восклицала: «Mais qu'est-ce que vous jouez lra, petite? Que c'est horrible!»

Я не могла не согласиться с ней — действительно, это был ужас. Мы начинали сначала. Разумеется, если я играла другую, первую партию, а не аккомпанемент, моя несостоятельность обнаруживалась немедленно. Тем не менее в целом мы хорошо чувствовали друг друга. Во время игры мадам Легран все время пыхтела, сопела. Ее грудь вздымалась и опускалась, временами она издавала стоны, производя одновременно устрашающий и очаровывающий эффект. От нее также исходил довольно сильный запах, что было не так очаровательно.

В конце семестра должен был состояться концерт, и мне выбрали для исполнения две пьесы — третью часть Патетической сонаты Бетховена и Арагонскую серенаду или что-то в этом роде. К Арагонской серенаде я немедленно почувствовала глубокое отвращение. Мне было страшно трудно играть ее, сама не знаю почему: нет никаких сомнений, что она гораздо легче Бетховена. И если мои дела с бетховенской сонатой продвигались хорошо, Арагонская серенада решительно не выходила. Я просиживала над ней часами, но из-за этого нервничала еще больше. Ночью я просыпалась, мне снилось, что я играю и происходит все самое ужасное. Клавиши приклеиваются к пальцам, или вдруг оказывается, что я играю на органе, а не на фортепиано, или я опоздала, потому что концерт состоялся накануне… Когда вспоминаешь потом, это кажется таким глупым.

За два дня до концерта у меня так поднялась температура, что вызвали маму. Доктор не мог объяснить причины. Но, на его взгляд, было бы гораздо лучше, если бы я вместо того, чтобы играть на концерте, отправилась на два-три дня домой. Я тотчас почувствовала огромное облегчение и благодарность, однако у меня осталось чувство невыполненного долга.

Припоминаю теперь, что я совершенно провалилась на экзамене по арифметике в классе мисс Гайер, хотя всю предшествующую экзамену неделю шла первой. Почему-то, когда я прочитала вопросы в билете, на меня нашло помрачение и я потеряла способность думать. Бывают ученики, обладающие умением прекрасно сдавать экзамены, даже если они до той поры плелись в хвосте; бывают люди, которые в присутствии публики играют гораздо лучше, чем дома; но с некоторыми случается как раз обратное. Я принадлежу к последним. Совершенно очевидно, что я правильно выбрала свой путь. Благословенная сторона писательского труда состоит в том, что писатель работает дома и сам выбирает время для работы. Вы мечетесь в страшном напряжении, в смятении, голова раскалывается, вы оказываетесь на грани сумасшествия, пытаясь правильно выстроить сюжет, заставить действие развиваться так, как вы считаете нужным; но вам не надо выходить на сцену перед людьми и делать из себя посмешище.

Спустя несколько дней, отдохнувшая, я вернулась в пансион в прекрасном расположении духа и немедленно снова взялась за Арагонскую серенаду, чтобы посмотреть, могу ли я играть ее. Конечно, теперь я справлялась с ней лучше, но все же играла достаточно скверно. Вместе с мадам Легран мы продолжали заниматься Бетховеном. Несмотря на разочарование, которое я вызвала у нее — она так в меня верила! — мадам Легран все же подбадривала меня, утверждая, что я определенно музыкальная девочка.

Две зимы и лето, проведенные мною в Париже, были едва ли не самым счастливым временем в моей жизни. Постоянно происходило столько радостных и неожиданных событий. В Париже жили несколько американских друзей моего дедушки, а его дочь пела в «Гранд Опера». Я отправилась слушать ее в роли Маргариты в «Фаусте». В пансионе девочкам не разрешалось слушать «Фауста», поскольку сюжет считался не convenable для les jeunes filles.

По-видимому, окружающие переоценивали легкость, с которой можно было испортить «les jeunes filles»; надо было обладать куда более основательными познаниями, нежели те, которые имелись у «jeunes filles» того времени, чтобы заподозрить что-то неладное в сцене у окна Маргариты. Я, например, совершенно не могла понять, почему Маргарита вдруг оказалась в тюрьме. «Может быть, она украла драгоценности?» — размышляла я. Такие вещи, как беременность и смерть ребенка, даже в голову мне не приходили.

Нас водили чаще всего в «Опера Комик», на «Таис», «Вертера», «Кармен», «Богему», «Манон». Я больше всего любила «Вертера». В «Гранд Опера» я кроме «Фауста» слышала «Тангейзера».

Мама стала брать меня с собой к портнихам, и во мне постепенно проснулся вкус к нарядам. Я пришла в полный восторг от жемчужно-серого крепдешинового платья, потому что никогда раньше не была так похожа на взрослую девушку. К сожалению, грудь продолжала упрямиться и оставаться плоской, но я не теряла надежды, что в один прекрасный момент и у меня появятся две высокие и крепкие округлости. Какое счастье, что нам не дано заглянуть в будущее! Иначе я бы увидела себя в тридцать пять лет с прекрасно развитой, пышной, но увы, старомодной грудью; мода требовала теперь отсутствия силуэта — женщин плоских как доска. Если же так отчаянно не повезло, что грудь уже выросла, надо было предпринять все усилия и затянуться так, чтобы скрыть ее существование.

Благодаря рекомендательным письмам мы с мамой были приняты во французском обществе. В Фобур Сен-Жермен богатых американок встречали с распростертыми объятиями, и браки с ними отпрысков самых знатных аристократических семейств Франции всячески поощрялись. Хотя я вовсе не была богата, но мой папа считался американцем, а все американцы, само собой разумеется, рассматривались как богачи.

Французский высший свет представлял собой весьма любопытное общество, чинное и пронизанное условностями. Французы, с которыми я встречалась, отличались отменной вежливостью, были очень comme il faut — до чего же скучно для молодой девушки! Тем не менее я овладела французской куртуазностью. Некто по имени мистер Вашингтон Лоб научил меня танцевать и держаться в великосветском обществе.

— Предположим теперь, — говорил он, — вы собираетесь присесть рядом с пожилой замужней леди. Как вы сделаете это?
Я оторопело уставилась на мистера Вашингтона Лоба.
— Я… я бы просто… села, — пробормотала я растерянно.
— Покажите — как.
Я села на один из позолоченных стульев и попыталась запрятать ноги под сиденье как можно дальше.

— Нет, никуда не годится. Не вздумайте никогда так делать, — сказал мистер Вашингтон Лоб. — Вы должны немножко откинуться в сторону, так, достаточно, не больше; и если, садясь, вы слегка наклонитесь вправо, следует немного согнуть левое колено, чтобы получился почти реверанс.
Пришлось немало практиковаться, чтобы освоить столь сложные позы.
Единственное, что я ненавидела, это уроки рисования и живописи. В этом вопросе мама проявила полную несгибаемость: она не даст мне отлынивать.

— Девушки должны уметь писать акварелью.
Поэтому, отчаянно бунтуя в душе, я два раза в неделю в сопровождении приставленной ко мне молодой женщины (поскольку девушкам не разрешалось разгуливать по Парижу в одиночестве) отправлялась на метро или в автобусе в atelier, где-то по соседству с цветочным рынком. В ателье я присоединялась к классу молодых дам, которые рисовали фиалки в стакане воды, лилии в кувшине, нарциссы в вазе. Проходя мимо меня, преподавательница тяжело вздыхала.

— Mais vous ne voyez rien, — говорила она мне. — Вы должны начать с теней: что тут непонятного? Тут, тут, и здесь — тени.

Но я не видела никаких теней; только розовато-лиловые фиалки в стакане воды. Я смешала на палитре краски, чтобы получить этот оттенок, и нарисовала бледно-лиловые фиалки. Совершенно согласная с тем, что у меня ничего не вышло, я не понимала и до сих пор не понимаю, как можно добиться, чтобы тени приняли вид букета фиалок в стакане воды. Иногда, чтобы приглушить отчаяние, охватывавшее меня, я рисовала в перспективе ножки стола или какой-нибудь старый стул, что поднимало дух мне, но отнюдь не преподавательнице.

Познакомившись с множеством очаровательных французов, я, как это ни странно, не влюбилась ни в кого из них. Вместо этого я воспылала тайной страстью к служащему гостиничной администрации, месье Стри, высокому и тощему, как глист, светлому блондину с прыщавым лицом. Совершенно не понимаю, что я в нем нашла. Я никогда не осмеливалась заговорить с ним, хотя однажды, когда я проходила через холл, он сказал мне: «Bonjour, mademoiselle». Предаваться фантазиям в отношении месье Стри оказалось трудной задачей. Я вообразила, что спасаю его от чумы во французском Индокитае, но мне понадобилось много усилий, чтобы придать живость этому эпизоду. Испуская последний вздох, он прошептал:

— Мадемуазель, я полюбил вас с первого взгляда, как только увидел в отеле.
Это бы еще куда ни шло, но когда на следующий день я застала месье Стри старательно пишущим что-то за своей стойкой, мне стало ясно, что таких слов он не произнес бы даже на смертном одре.
Пасху мы провели, осматривая Версаль, Фонтенбло и другие знаменитые места, а потом с обычной внезапностью мама заявила, что я больше не вернусь к мадемуазель Т.

— Не думаю, что от этого заведения тебе будет толк, — сказала она. — Преподавание ведется неинтересно. Совсем не то, что было во времена, когда училась Мэдж. Я собираюсь вернуться в Англию и уже договорилась, что ты поступишь в школу мисс Хогг в Отей, Ле Марронье.

Не помню никаких других чувств, кроме кроткого удивления. Мне было очень хорошо у мадемуазель Т. и вместе с тем не особенно хотелось возвращаться. Почему бы не отправиться в новое место, это всегда интересно. Не знаю, чему я обязана, глупости или любознательности, — хотелось бы думать, что последней, но новое всегда манило меня.

Так я очутилась в Ле Марронье, очень хорошей, но чересчур английской школе. Мне нравилось здесь, но было скучно. Моя новая учительница музыки преподавала совсем неплохо, но вовсе не была такой яркой личностью, как мадам Легран. Так как все говорили только по-английски, хотя это строжайше запрещалось, французский оказался совершенно заброшенным.

Никакие виды деятельности за стенами школы не только не поощрялись, но запрещались, так что наконец я смогла избавиться от ненавистных уроков рисования и живописи. Единственное, по чему я тосковала, был цветочный рынок, в самом деле божественный. Когда в конце летних каникул, проведенных в Эшфилде, мама вдруг поставила меня в известность, что я не вернусь в Ле Марронье, я нисколько не удивилась. У нее появилась новая идея относительно моего образования.


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page