Звук и ярость

Звук и ярость

Уильям Фолкнер

Шестое апреля 1928 года

Раз уж сука, так уж сука, я так говорю. Я говорю: скажи спасибо, если у тебя всего только беспокойства, что она прогуливает школу. Я говорю: ей бы сейчас на кухне быть, а не торчать наверху у себя в комнате и мазать морду, поджидая, чтобы шестеро черномазых, которые и со стула-то не встанут, пока для равновесия не набьют брюхо хлебом с мясом, приготовили ей завтрак. А мать говорит:
– Но допустить, чтобы в школе думали, что она меня совсем не слушается, что я не могу…

– Так ведь не можешь же, – говорю я. – Верно? Ты никогда и не пробовала держать ее в руках, – говорю я. – Так чего же ты теперь хватилась, когда ей семнадцать стукнуло?
Тут она задумалась.

– Но допустить, чтобы они думали, что… Я даже не знала, что у них есть табель. Она мне еще осенью сказала, что с этого года их у них больше нет. И вот теперь учитель Джанкин звонит мне и предупреждает, что ей придется покинуть школу, если она еще раз пропустит занятия. Но как она их пропускает? Куда она ходит? Ты ведь весь день в городе и, наверное, видел бы ее, если она гуляет по улицам.

– Да, – говорю я. – Если она гуляет по улицам. Только навряд ли она сбегает из школы, чтобы заниматься тем, чем можно заниматься на глазах у всех, – говорю я.
– Что ты имеешь в виду? – говорит она.
– Я ничего не имею в виду, – говорю я. – Просто ответил на твой вопрос, и все.
Тут она опять принялась плакать и бормотать, что собственная ее плоть и кровь восстает, чтобы служить ей проклятием.
– Ты же сама меня спросила, – говорю я.

– Я не тебя имею в виду, – говорит она. – Ты – единственный из них, кто не стал для меня укором.

– Конечно, – говорю я. – У меня на это времени не было. У меня же не было времени, чтобы поступить в Гарвард, как Квентин, или упиться до смерти, как отец. Я должен был работать. Но, разумеется, если ты хочешь, если ты хочешь, чтобы я ходил за ней по пятам и выяснял, чем она занимается, так я брошу магазин и устроюсь на какую-нибудь ночную работу. Тогда я смогу следить за ней днем, а на ночное дежурство посылай Бена.

– Я знаю, что я для тебя только бремя и обуза, – говорит она и плачет в подушку.
– Мне ли этого не знать, – говорю я. – Ты мне это твердишь вот уже тринадцать лет. Даже Бен, наверное, успел это усвоить. Ты хочешь, чтобы я с ней поговорил?
– Ты думаешь, это принесет какую-нибудь пользу? – говорит она.

– Нет, не принесет, если ты явишься вниз и начнешь вмешиваться, едва я примусь за дело, – говорю я. – Если хочешь, чтобы я ее образумил, только скажи, но сама уж не суйся. Всякий раз, как я попробую, ты тут же встреваешь, и она смеется над нами обоими.
– Помни, что она твоя плоть и кровь, – говорит она.

– Конечно, – говорю я, – я как раз про это думаю – про плоть. И немножечко крови, будь моя воля. Когда люди ведут себя, как черномазые, то, кем бы они ни были, их следует учить, как черномазых, и дело с концом.
– Я боюсь, что она выведет тебя из терпения, – говорит она.
– Ну, – говорю я, – от твоей системы толку было мало. Так ты хочешь, чтобы я что-нибудь сделал, или нет? Тогда решай. Мне ведь пора на работу.

– Я знаю, как ты ради нас надрываешься, – говорит она. – Ты ведь знаешь, если бы вышло по-моему, у тебя была бы своя контора, и ты сидел бы в ней не больше, чем подобает Бэскому. Ведь ты Бэском, несмотря на свою фамилию. Я знаю, если бы твой отец мог предвидеть…
– Ну, – говорю я, – наверное, даже и он имел право иной раз дать промашку, как все прочие, всякие там Смиты и Джонсы.
Тут она опять принялась плакать.
– Слышать, с какой горечью ты говоришь о своем покойном отце, – говорит она.

– Ладно, – говорю я. – Ладно. Будь по-твоему. Но только раз уж у меня нет своей конторы, то мне пора отправляться в чужую. Так хочешь ты, чтобы я с ней поговорил?
– Я боюсь, что она выведет тебя из терпения, – говорит она.
– Ладно, – говорю я. – Значит, я ничего говорить не буду.

– Но что-то ведь надо сделать, – говорит она. – Допустить, чтобы люди думали, будто я разрешаю ей не ходить в школу и бегать по улицам, или что я не могу ее заставить… Джейсон, Джейсон, – говорит она. – Как ты мог. Как ты мог покинуть меня, чтобы я влачила все это бремя.
– Ну, будет, будет, – говорю я. – Ты себя опять в постель уложишь. Почему бы тебе попросту не запереть ее наверху на весь день, а то поручить ее мне и больше ни о чем не беспокоиться?

– Моя собственная плоть и кровь, – говорит она и плачет. А потому я говорю:
– Ладно. Я ею займусь. Кончай плакать.
– Только не теряй терпения, – говорит она. – Ведь она еще совсем ребенок, не забывай.
– Хорошо, – говорю я. – Не потеряю. – Я вышел и затворил за собой дверь.

– Джейсон, – говорит она. Я ничего не ответил и пошел по коридору. – Джейсон, – говорит она за дверью. Я спустился вниз. В столовой никого не было, но тут я услышал ее голос на кухне. Она упрашивала Дилси налить ей еще чашку кофе. Я вошел.
– Это что, твоя школьная форма? – говорю я. – А может, нынче праздник?
– Всего полчашечки, Дилси, – говорит она. – Ну, пожалуйста.

– Нет уж, – говорит Дилси. – Не дам. Куда еще кофе больше одной чашки в семнадцать-то лет, а уж что мисс Каролина скажет, я и не говорю. Или ты опять хочешь опоздать?
– Ничего у нее не выйдет, – говорю я. – С этим мы сейчас покончим раз и навсегда. – Она посмотрела на меня, держа чашку. Откинула волосы со лба, и кимоно сползло у нее с плеча. – Поставь-ка чашку и пойди сюда на минутку, – говорю я.
– Зачем? – говорит она.
– Ну, – говорю я. – Поставь чашку в раковину и пойди сюда.

– Чего ты еще придумал, Джейсон? – говорит Дилси.
– Может, ты думаешь, что можешь плевать на меня, как на свою бабку и всех прочих, – говорю я. – Только ты ошибаешься. Даю тебе десять секунд, чтобы ты поставила чашку, как я сказал.
Она перестала смотреть на меня. И посмотрела на Дилси.
– Который сейчас час, Дилси? – говорит она. – Когда пройдет десять секунд, ты свистни. Только полчашечки, Дилси, пожа…

Я схватил ее за локоть. Она уронила чашку. Чашка разбилась об пол, а она рванулась и посмотрела на меня, но я держал ее за локоть. Дилси поднялась со стула.
– Джейсон, кому я говорю, – говорит она.
– Отпусти, – говорит Квентин, – не то я тебя ударю.
– А, – говорю, – ударишь? Значит, ударишь? – Она замахнулась. Я схватил и эту руку и держал ее, как дикую кошку. – Значит, – говорю, – ударишь? Думаешь, ударишь?
– Джейсон, кому я говорю! – говорит Дилси.

Я поволок ее в столовую. Кимоно у нее развязалось и хлопало, а она чуть не голая под ним. Дилси ковыляла следом. Я повернулся и ногой захлопнул дверь у нее перед носом.
– Ты не суйся, – говорю я.
Квентин прислонилась к столу и начала завязывать кимоно. Я посмотрел на нее.
– А теперь, – говорю я, – я желаю знать, почему ты прогуливаешь школу, и врешь своей бабушке, и подделываешь ее подпись в табеле, и расстраиваешь ее до того, что она совсем разболелась. Ну, так почему?

Она ничего не сказала. Она завязывала кимоно под самым подбородком, закутывалась в него и смотрела на меня. Она еще не успела намазаться, и лицо у нее было такое, будто она его протерла масляной ветошью. Я подошел и схватил ее за запястье.
– Так почему? – говорю я.
– Не твое собачье дело, – говорит она. – Отпусти меня, слышишь?
Дилси открыла дверь.
– Джейсон, кому я говорю, – говорит она.

– Убирайся отсюда, сказано тебе, – говорю я и даже не оглядываюсь. – Я желаю знать, куда ты ходишь, когда прогуливаешь школу, – говорю я. – По улицам ты не шляешься, не то бы я тебя видел. С кем это у тебя шашни? Прячешься в лесу с каким-нибудь прилизанным сопляком? Ты куда ходишь?
– Ты… ты погань! – говорит она. Она все время вырывалась, но я держал ее крепко. – Погань ты, погань! – говорит она.

– Я тебе покажу, – говорю я. – Ты можешь напугать старуху, но я тебе покажу, с кем ты сейчас имеешь дело. – Я перехватил ее одной рукой, а она бросила вырываться и только смотрела на меня. Глаза у нее становились все шире и чернее.
– Ты что? – говорит она.
– Погоди, вот вытащу ремень, и я тебе покажу, – говорю я, выдергивая ремень из брюк. Тут Дилси схватила меня за локоть.
– Джейсон, – говорит она. – Джейсон, кому я говорю! И не стыдно тебе?
– Дилси, – говорит Квентин, – Дилси.

– Я ему не позволю, – говорит Дилси. – Не бойся, деточка.
Она вцепилась в мой локоть. Тут ремень выдернулся, я высвободил локоть и отпихнул ее. Она ткнулась о стол. Она так стара, что еле ноги волочит. Ну, да это пусть: нужно же, чтобы на кухне кто-то доедал, чего не сожрут молодые. Она подковыляла к нам, встала между нами и опять давай хватать меня за руку.
– Ну, так бей меня, – говорит она. – Раз уж тебе надо кого-то бить. Бей меня, – говорит она.
– И думаешь, не буду? – говорю я.

– От тебя какой хочешь дьявольщины можно ждать, – говорит она. И тут я услышал шаги матери на лестнице. Уж мог бы я знать, что она в стороне не останется. Я разжал руки. Она попятилась к стене, а сама сжимает ворот кимоно.
– Ладно, – говорю я. – Отложим пока. Только не думай, что можешь плевать на меня. Я ведь не старуха и не полудохлая черная карга. Потаскуха ты поганая, – говорю я.
– Дилси, – говорит она. – Дилси, я хочу к моей маме.
Дилси подошла к ней.

– Ну, будет, будет, – говорит она. – Он тебя и пальцем не тронет, пока я тут.
Мать сошла по лестнице.
– Джейсон, – говорит она. – Дилси.
– Ну, будет, будет, – говорит Дилси. – Я не дам ему до тебя дотронуться. – И положила руку на плечо Квентин. Квентин ее отпихнула.
– Черная погань, – говорит она. И бежит к двери.

– Дилси, – говорит мать со ступенек. Квентин побежала по лестнице мимо нее. – Квентин, – говорит мать. – Квентин, кому я говорю. – Квентин не обернулась. Я слышал, как она пробежала по верхней площадке, потом по коридору. Потом хлопнула дверь.
Мать было остановилась. Потом опять начала спускаться.
– Дилси, – говорит она.
– Ладно, – говорит Дилси, – сейчас иду. А ты заводи свою машину и подожди, – говорит она. – Отвезешь ее в школу.

– Не беспокойся, – говорю я. – Я отвезу ее в школу и присмотрю, чтобы она там осталась. Раз уж я начал, так доведу дело до конца.
– Джейсон, – говорит мать со ступенек.
– Иди, – говорит Дилси и идет к двери. – Ты что, хочешь, чтобы она начала? Сейчас иду, мисс Каролина.
Я вышел. И слышал, как они говорят на ступеньках.
– Идите-ка назад в постель, – говорила Дилси. – Разве ж вы не знаете, что вам еще нельзя вставать. Идите-ка ложитесь. А я пригляжу, чтобы она не опоздала в школу.

Я вышел черным ходом, чтобы вывести машину из гаража, и тут мне пришлось идти чуть ли не вокруг всего дома – устроились себе у парадного крыльца.
– По-моему, я велел тебе повесить колесо сзади, – говорю я.
– Я не успел, – говорит Ластер. – За ним же некому приглядывать, пока мэмми на кухне.
– Да, – говорю я. – Я кормлю целую кухню черномазых бездельников, чтоб они за ним ходили, но если мне нужно сменить шину, так я должен все делать сам.

– Мне ведь не с кем его оставить, – говорит он. И тут он начинает выть и пускать слюни.

– Уведи его за дом, – говорю я. – Какого черта тебе надо держать его тут на виду у всех? – В общем, я успел их спровадить до того, как он заревел во всю мочь. Хватит и воскресений, когда на этом проклятом лугу полно людей, которым только и дела, что гонять взад и вперед чертов мячик – ни тебе других забот, ни шестерки черномазых нахлебников. А он бегает у забора и ревет всякий раз, как их завидит: того и гляди, с меня начнут взыскивать плату за членство в гольф-клубе, и пусть мать с Дилси гоняют тростью пару фарфоровых дверных ручек, а то я и сам начну играть ночью с фонарем. Тогда нас всех отправят в Джексон. И можно будет отпраздновать воссоединение друзей и знакомых.

Я опять пошел за дом к гаражу. Колесо стояло у стены, но черт меня подери, если я стану его вешать. Я вывел машину задом и развернулся. Она стояла у дорожки. Я говорю:
– Я знаю, что учебников у тебя нет никаких, и просто хочу спросить, куда ты их девала, если только это меня касается. Конечно, у меня нет никакого права спрашивать, – говорю я. – Ведь я всего лишь заплатил за них в сентябре одиннадцать долларов шестьдесят пять центов.

– За мои учебники платит мама, – говорит она. – Твоих денег на меня и цента не истрачено. Я лучше с голода умру.
– Да? – говорю я. – Скажи это своей бабушке и послушай, что она скажет. Что-то вроде ты не совсем голой ходишь, – говорю я, – хоть эта штукатурка у тебя на морде и прячет куда больше, чем все прочее, что на тебе надето.
– Хоть один цент на это пошел из твоих или ее денег? – говорит она.

– Спроси свою бабушку, – говорю я. – Спроси ее, что сталось с этими чеками. Помнится, ты видела, как она один такой сжигала. – Она даже не слушала. Лицо у нее было все облеплено краской, а глаза злые, как у дворняжки.
– Если бы я подумала, что на это пошел хоть один твой или ее цент, знаешь, что я сделала бы? – говорит она и хватает себя за платье.
– Так что бы ты сделала? – говорю я. – Напялила бы на себя бочку?

– Я бы тут же разорвала его в клочья и вышвырнула на улицу, – говорит она. – Может, ты мне не веришь?
– Конечно, разорвала бы, – говорю я. – Ты только и делаешь, что их рвешь.
– Вот сам увидишь, – говорит она. Вцепилась в воротник обеими руками и дернула.
– Только порви это платье, – говорю я, – и я тут же на месте задам тебе такую порку, что ты до конца жизни не забудешь.

– Вот гляди, – говорит она. Тут я увидел, что она и в самом деле старается порвать его, содрать с себя. К тому времени, когда я остановил машину и схватил ее за руки, на нас глазело уже человек десять, не меньше. Это меня до того взбесило, что я на минуту как ослеп.
– Только попробуй еще раз, и ты у меня пожалеешь, что на свет родилась, – говорю я.

– Уже жалею, – говорит она. И перестала, а потом глаза у нее сделались какие-то странные, и я говорю себе: если ты заревешь тут, в машине, я тебя выпорю. Я тебя в порошок сотру. На свое счастье, она не заревела, а потому я выпустил ее руки и поехал дальше. Хорошо хоть, что мы были возле переулка и можно было свернуть и объехать площадь стороной. На участке Бирда ставили шатер. Эрл еще вчера дал мне две контрамарки за афиши в наших витринах. Она сидела, отвернувшись, и грызла губы.

– Уже жалею, – говорит она. – Не понимаю, зачем я вообще родилась.

– А я вот знаю человека, который никак не разберется и в том, что ему про это известно, – говорю я. Я остановился перед школой. Только что дали звонок, и последние из них как раз входили в дверь. – Ну, хоть раз ты не опоздала, – говорю я. – Так как же: войдешь и останешься там или мне пойти с тобой? – Она вылезла и хлопнула дверцей. – Запомни, что я говорю, – говорю я. – Я ведь не шучу. Если я опять услышу, что ты прячешься по задворкам с одним из этих поганых сопляков.
Тут она обернулась.

– Я не прячусь по задворкам, – говорит она. – Пусть кто хочет знает, что я делаю.
– Все и знают, – говорю я. – Каждый человек в городе знает, что ты такое. Но больше я этого не потерплю, слышишь? Мне-то все равно, что бы ты там ни делала, – говорю я. – Но у меня в городе есть положение, и я не допущу, чтобы моя родственница вела себя, как черномазая девка. Слышишь?
– Мне все равно, – говорит она. – Я скверная, и попаду в ад, и мне все равно. Уж лучше быть в аду, чем там, где ты.

– Если я еще хоть раз услышу, что ты не была в школе, так ты пожалеешь, что ты не в аду, – говорю я. Она повернулась и побежала через двор. – Еще хоть раз, запомни, – говорю я. Она не оглянулась.
Я свернул к почте, забрал письмо, поехал дальше к магазину и поставил машину. Когда я вошел, Эрл поглядел на меня. Я дал ему возможность сказать что-нибудь насчет того, что я опоздал. Но он сказал только:
– Привезли культиваторы. Ты бы помог дядюшке Джобу управиться с ними.

Я пошел на задний двор, где старик Джоб распаковывал ящики со скоростью три болта в час.
– Тебе бы у меня работать, – говорю я. – Каждый второй черный бездельник в этом городе жрет у меня на кухне.
– Я работаю, чтоб был доволен тот, кто платит мне вечером в субботу, – говорит он. – А потому слушать всяких прочих у меня времени нету. – Он свинтил гайку. – Да и кто нынче в здешних краях работает. Разве что долгоносики, – говорит он.

– Ну, так скажи спасибо, что ты не долгоносик, – говорю я. – А то пока тут с культиваторами тянут, ты бы, глядишь, и до смерти заработался.
– Оно правда, – говорит он. – Какая она жизнь у долгоносиков-то. Работают на жарком солнце каждый божий день и в дождь и в ведро. И крылечка-то у них нет, чтоб посидеть да посмотреть, как растут арбузы, и от субботы им никакого проку.

– Ну, получай ты жалованье от меня, – говорю я, – тебе тоже от субботы особого проку не было бы. Давай вытаскивай эти штуки из ящиков и волоки внутрь.

Ее письмо я вскрыл первым и вынул чек. Одно слово – женщина. С опозданием на шесть дней. А они еще твердят мужчинам, будто могут сами вести дела. Интересно, долго ли продержится делец, который думает, будто первое число бывает шестого. Чего доброго, когда придет справка из банка о состоянии счета, этой тут втемяшится узнать, почему я вдруг положил мое жалованье на депозит только шестого. О таких вещах женщина никогда не подумает.

«Я не получила ответа на мое письмо о пасхальном платье для Квентин. Оно дошло благополучно? Я не получила ответа на два моих последних письма к ней, хотя чек, вложенный во второе, был кассирован вместе с другим чеком. Не больна ли она? Сообщи мне немедленно, или я сама приеду узнать, в чем дело. Ты обещал писать мне, если ей что-нибудь понадобится. Жду от тебя письма до десятого. Нет, лучше немедленно телеграфируй. Мои письма к ней ты вскрываешь. Я это знаю, как если бы видела своими глазами. Немедленно телеграфируй мне о ней по этому адресу».

Тут Эрл начал кричать на Джоба, а потому я убрал их и пошел немного его расшевелить. Здешним краям нужна белая рабочая сила. Пусть-ка эти поганые черные лентяи поголодают годик-другой. Может, тогда бы они поняли, как им вольготно живется.
Время шло к десяти, и я прошел в магазин. Там был коммивояжер. До десяти оставалось минут десять, и я пригласил его пойти выпить кока-колы. Мы заговорили о видах на урожай.

– Пустое дело, – говорю я. – Хлопок – пожива для спекулянтов. Они морочат фермерам голову всякими посулами, ну, те и рады стараться – собирают урожай побольше, чтобы они могли крутить на бирже двойную игру и облапошивать дураков. И вы думаете, фермеру от этого что-нибудь перепадает, кроме обгорелой шеи и горба на спине? Вы думаете, человек, который набивает мозоли, выращивая его, получает хоть на цент больше, чем только чтоб с голоду не умереть? – говорю я. – Если урожай большой, его хоть и не собирай, а маленький, так и очищать нечего. И все ради чего? Чтобы чертова шайка нью-йоркских евреев, я имею в виду не людей еврейской религии, – говорю я. – Я знавал евреев, которые были образцовыми гражданами. Может, и вы тоже, – говорю я.

– Нет, – говорит он. – Я американец.
– Извините, – говорю я. – Я каждому человеку отдаю должное, не важно, какая у него религия или еще там что-нибудь. Против евреев я лично ничего не имею, – говорю я. – Просто у них порода такая. Вы же согласитесь, что они ничего не производят. Приходят в новые края вслед за пионерами и продают им одежду.
– Вы, наверное, имеете в виду армян, – говорит он. – А пионерам новая одежда ни к чему.

– Извините, – говорю я. – Я человеку его религию никогда в упрек не ставлю.
– Само собой, – говорит он. – Я американец. В моем роду была французская кровь, вот почему у меня такой нос. А я настоящий американец.
– И я тоже, – говорю я. – Немного нас таких осталось. А я имею в виду тех, кто сидит в Нью-Йорке и обдирает дураков, которые пускаются в спекуляции.
– Верно, – говорит он. – Нет ничего хуже спекуляций – для бедного человека. Надо бы ввести против этого закон.

– Так как же, прав я или нет? – говорю я.
– Да, пожалуй, правы, – говорит он. – На фермера все шишки валятся.

– Я знаю, что я прав, – говорю я. – Это пустая затея, если только не получать сведения от человека, знающего всю подноготную. У меня вот есть связи с людьми, которые варятся в самом котле. Их консультирует один из крупнейших биржевиков Нью-Йорка. А сам я всегда так делаю, – говорю я. – Никогда не рискую многим за раз. Вот те, кто воображает, будто знает все досконально, и пробует с тремя долларами взять биржу за горло, это самая верная их добыча. На таких вот их дело и строится.

Тут пробило десять. Я пошел на телеграф. При открытии биржи его курс чуть поднялся, как они и предупреждали. Я пошел в угол и снова вытащил телеграмму, для верности. Пока я ее перечитывал, пришло сообщение. Он поднялся на два пункта. Они там все покупали. Я это понял из того, что они говорили. Отстать боятся. Будто не знают, что кончиться может только одним. Будто есть закон, чтоб только покупать, а все другое воспрещается. Ну, этим нью-йоркским евреям тоже, наверное, жить нужно. Но черт меня подери, до чего все-таки дело дошло, если каждый поганый иностранец, который ни гроша не заработал в стране, назначенной ему Богом, может приехать сюда и тянуть деньги из карманов американцев. Он поднялся еще на два пункта. А всего на четыре. Но, черт, они же там на месте и знают, что происходит. А если я не собираюсь слушаться их советов, так какого черта я плачу им десять долларов в месяц? Я уже вышел, но тут вспомнил, вернулся и послал телеграмму: «Все хорошо. К. напишет сегодня».


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page