Уважаемый господин М.

Уважаемый господин М.

Герман Кох

Ян Ландзаат спросил, все ли у нее хорошо, все ли хорошо дома. Она подумала, не довериться ли ему. Не рассказать ли ему что-нибудь об отце, – в конце концов, историк многое знал о всяких высосанных из пальца слухах. Например, рассказать о том случае в ресторане, когда отец наклонился над столиком, чтобы поцеловать ее в щеку. Как он наслаждался всеми этими взглядами и перешептыванием людей, которые были не так известны, как он; людей, которым приходилось идти по жизни с неузнаваемыми лицами. Тогда она слишком смутилась, чтобы отреагировать сразу, но потом, в своей комнате, много раз подряд мысленно проиграла всю эту сцену. Ему понравилось

(забавно!)

, что люди могли подумать другое – не то, что он просто сидел и ел тосты со своей почти взрослой дочерью. И он ни на секунду не задумался о том, как это нравится ей. Но тут у нее сразу возник вопрос. Не было ли ребячеством с ее стороны придавать этому такое значение? Безосновательно? Она представила себе, что ответил бы на это отец. «Ах, родная, тебе неприятно? Я не хотел. Но если тебе неприятно, отныне я никогда не буду показывать на людях, как люблю свою дочь». А потом он начал бы это высмеивать, как высмеивал те рассказы и фотографии из журналов светской хроники. «Мне больше нельзя целовать свою дочь», – скажет он за столом маме. И тогда мама тоже засмеется.

Не могла она, хотя совсем по другой причине, поделиться этими сомнениями и со своей лучшей подругой. Со Стеллой. Стелла скажет, что она сошла с ума. «Твой отец так просто смотрит на меня, – сказала тогда Стелла. – Как на взрослую».
– Мне бы и в самом деле очень хотелось в Париж, – сказала Лаура. – Ты думаешь, Ян, это получится, у меня есть шансы?

И, впервые обратившись к учителю истории и своему классному руководителю на «ты» и по имени, она положила левую руку на стол, рядом с листом бумаги, где были записаны разные пункты назначения школьных поездок, и рядом с правой рукой учителя; кончики его пальцев покоились на нижней половине листа. Ухоженные пальцы, увидела Лаура, никаких заусенцев, аккуратно подстриженные ногти.
– Сложностей быть не должно, – сказал Ян Ландзаат. – Как я уже сказал, одни заслуживают этого больше, чем другие.

Она всего лишь несколько секунд позволяла ему смотреть на свою руку, а потом сняла ее со стола. Обеими руками она заправила волосы за уши, потом убрала их назад, стянув в конский хвост, и снова встряхнула ими, чтобы распустить.

У большинства мальчиков краснеть начинали щеки, но у господина Ландзаата сначала порозовела шея, потом краснота быстро поднялась кверху, от воротника его бордового свитера, через подбородок, мимо губ, до самого лба – как в стакане, наполняемом лимонадом. Возможно, эта краснота началась еще раньше, подумалось Лауре, а значит, и еще ниже, где-нибудь рядом с пупком.

Сегодня она больше не покажет ему свои руки. Она слегка наклонилась вперед и положила ладони чуть выше колен, так что он не мог увидеть их под столом. Пока что Яну Ландзаату придется довольствоваться воспоминаниями о девичьей руке на столе; возможно, он вспомнит это, когда сядет вместе с Хармом Колхасом и госпожой Постюма обсуждать, кого стоит исключить из жеребьевки – какие ученики больше других заслуживают отправиться в Париж.
23

Посуду Герман и в самом деле не мыл. А когда убирали со стола, его приходилось понукать, прежде чем он со вздохом вставал, ставил одну на другую две или три тарелки и, захватив вилку, нож и бокал, относил их на кухню – после чего сразу опять садился и закуривал «Житан» без фильтра.

С этим ничего было не поделать, но ведь всегда были две девочки, которые принимались мыть посуду. Лодевейк обычно вытирал, а Давид был специалистом по очистке стола: влажной тряпкой обметал и полировал деревянную столешницу до тех пор, пока все крошки не исчезали и стол не начинал сверкать так, словно за ним никогда не ели. Тем временем Рон и Михаэл занимались полом, причем в руках у одного была метелка, а у другого – совок, но больше для виду.

– Герман, – сказала Стелла на третий или четвертый вечер, когда Лодевейк, вздохнув, для разнообразия опустился в самое удобное кресло у печки, – твоя очередь.
Она стояла в дверном проеме, держа в протянутой руке клетчатое посудное полотенце. Герман сначала посмотрел налево и направо, как будто тот, к кому обращались, находился где-то рядом с ним.
– Я думал, что для этого мы и взяли двух женщин, – сказал он. – А иначе зачем? Кто-нибудь может мне это объяснить?

Но, увидев Стеллино лицо, он все-таки отодвинул свой стул.
– Шутка. Ох, моя спина!
Первые дни солнце сияло вовсю, но на третий день погода переменилась. Дождь и ветер. Вечером они даже затопили печку. Лодевейк натянул белую вязаную кофту, он потирал руки, чтобы согреться.
– А что с тобой, собственно, такое? – обратился Герман к Лодевейку, забирая у Стеллы полотенце. – Ты заболел?

Лодевейк раскрыл книгу – книгу с ленточкой-ляссе; он читал главным образом нидерландских писателей периода до Второй мировой войны.
– Заболел или так устал, что не можешь вытереть посуду? – продолжал Герман, поскольку Лодевейк не отвечал. – Потому что я заменю тебя с огромным удовольствием, но такими сухими, как у тебя, у меня эти тарелки никогда не будут.

Лаура еще стояла возле обеденного стола с последними грязными тарелками в руках; она увидела, что Герман подмигнул ей, но быстро отвела взгляд.
– А вот я все проверю, – сказал Лодевейк, не поднимая головы от книги. – И если увижу где-нибудь хоть одну капельку, заставлю переделывать.
Михаэл и Рон, которые с метелкой и совком трудились возле печки, рассмеялись. Лодевейк подтянул ноги, чтобы им не мешать.
На лице Германа появилась улыбка, но глаза при этом не улыбались, заметила Лаура.

– Лодевейк, эту кофту связали из овцы? – спросил он.
– Бе-е-е, – сказал Лодевейк.
Лаура сделала шаг вперед, но ей было не пройти, пока Стелла и Герман стояли в дверях.
– Это тебе мама связала? – спросил Герман. – Она сама поймала овцу, а потом связала из нее кофту?
Лаура подошла еще на шаг ближе и будто случайно задела бокалом руку Германа, а когда он посмотрел на нее, слегка подняла брови и покачала головой.
– Ладно, – сказал он бодро. – Начнем?

– Ну… – сказал Герман, снимая с подставки первую чашку и медленно обертывая ее полотенцем. – И какое же табу я невольно нарушил? Овцы? Вязание?
Лаура закрыла за собой дверь кухни и приложила палец к губам.
– Речь о его маме, – прошептала она. – Она больна. Ужасно больна.

И почти шепотом она вкратце рассказала Герману всю историю. Полгода назад мать Лодевейка прооперировали, и одно время все выглядело неплохо, как вдруг стало вопросом всего лишь нескольких месяцев. Отец умер, когда Лодевейку было одиннадцать. У него не было ни братьев, ни сестер. «Значит, и он тоже единственный ребенок», – чуть было не сказала Лаура, но вовремя прикусила язык. Она удивилась – прежде всего самой себе, что она только сейчас осознала: в их компании два единственных ребенка.

– Ладно, – сказал Герман, когда она закончила; тем временем тарелки, бокалы, ножи и вилки были уже на подставке, а он все еще занимался первой чашкой. – Но это, конечно, нехорошо.
– Да, – сказала Лаура, а потом посмотрела на Германа. – Что ты хочешь этим сказать? – спросила она. – Что нехорошо?
– Что вы оберегаете его, не разговаривая о его матери. Я хочу сказать, что
не знал
этого. Но если бы знал, то сказал бы в точности то же самое.
Лаура вдруг почувствовала, что лицу стало жарко.

– Как это мы
не разговариваем

о его маме? – сказала она. – Мы все время только о ней и говорим. Мы спрашиваем его, как ее здоровье. Перед каникулами мы все навестили ее в больнице. Принесли ей подарки. Цветы. Что-то вкусненькое. Оказалось, правда, что бо`льшую часть ей нельзя, но ведь дело в самой идее. Это было довольно тяжело. У его мамы совсем пожелтело лицо… Я хочу сказать, что знала ее, когда она еще была здорова. Она совсем распухла. Ужасно. Но мы вели себя как можно обычнее. Мы шутили, и мама Лодевейка искренне смеялась, хотя было видно, что ей трудно. Михаэл сделал для нее такую штуку из двух плечиков и дощечки – ее можно поставить на кровать, чтобы не нужно было держать книгу, которую читаешь.

– Но выяснилось, что она не читает книг, – сказала Стелла. – Только журналы светской хроники. Ну да ладно, как сказала Лаура, дело в самой идее.
– Блин, – сказал Герман.
Он развернул полотенце. В нем лежали чашка и отколотая ручка.
– Пересушил, – сказал Герман.
Несмотря на то что это была любимая мамина чашка – Лаура знала, потому что чашка принадлежала еще бабушке, – она рассмеялась.
– Что такое?
Стелла повернулась вполоборота.

– Герман! – сказала она, увидев чашку с отколотой ручкой, лежащую на развернутом полотенце. – Чем ты занимаешься? Ты что, никогда не вытирал посуду? Смотри, сколько еще работы. Давай пошевеливайся.
– Слушаюсь, – сказал Герман.
Он посмотрел на Лауру и состроил рожицу. Детскую рожицу – как ребенок, у которого рассерженная соседка отняла футбольный мяч.

Лаура могла теперь ожидать, что он выбросит разбитую чашку в мусорное ведро под столом, но он этого не сделал. Он осторожно положил ручку в чашку и убрал на полку над плитой, где стояли круглые банки с кофе, чаем и сахаром. Потом он взял с подставки тарелку и принялся ее вытирать.

– Вообще-то, я хотел сказать другое, – сказал он. – С мамой Лодевейка, конечно, ужас. Но нельзя делать из этого табу. Вы ходите ее навещать. Отлично. Но если больше нельзя шутить, вы фактически объявляете ее умершей. Родители вообще уморительные существа. Если Лодевейка можно только вежливо и заботливо спрашивать, как здоровье его мамы, это значит, что его как сына этой самой мамы больше не принимают всерьез. Вообще-то, тогда вы говорите, что уже отступились от нее.

– Так в самом деле иногда говорят, – сказала Стелла. – Что родственникам лучше не бояться смерти. Не вытеснять ее.
Лаура не смогла подавить глубокий вздох. У Стеллы была дурная привычка к месту и не к месту вставлять в разговоры бывшие в употреблении психологические теории своего отца. Иногда неправильно процитированные и всегда в неподходящий момент.

– Но, Герман, – сказала Лаура, – ты не знал, что мама Лодевейка больна, а если бы знал, то все равно начал бы говорить о его вязаной кофте? Ты серьезно?
Герман посмотрел ей прямо в глаза; его взгляд больше не был холодным или дерзким, скорее веселым – лукавым.
– Я бы подправил текст, – сказал он. – Я бы, наверное, сказал: «Лодевейк, кто будет вязать тебе такие отвратительные кофты, когда не станет твоей мамы?»

Лаура смотрела на Германа не мигая. Как можно говорить такое? Она считала, что так и должна теперь ответить, но думала совсем о другом. Это было связано с тем, что Герман сказал раньше. «Родители вообще уморительные существа». И еще с чем-то другим, несколько дней назад, в поезде, когда он пил можжевеловку за смерть своих родителей.
Уморительные

– это было ключевое слово. Своих родителей Лаура считала в первую очередь милыми и симпатичными. Но они же такими и были – милыми и симпатичными? Так считали все, даже ее друзья и подруги. Более симпатичных родителей и желать нельзя. Но иногда эти симпатичные родители тоже мешали. Нет, не мешали – они были балластом. Грузом на шее, из-за которого всегда ходишь слегка согнувшись. Ее знаменитый отец со своими глупыми шутками насчет собственной дочери. Ее мать, спрятавшая голову в песок, чтобы иметь возможность по вечерам на диване выпить вместе с мужем бокал красного вина. Лаура ничего не могла с этим поделать, но она вдруг почувствовала что-то вроде зависти к Герману – из-за его родителей. Его гораздо менее симпатичных родителей. Обыкновенных, скучных, эгоцентрических, ошибающихся родителей, которых можно выбросить из головы. Родителей, которым можно пожелать смерти и которых можно забыть после нескольких глотков можжевеловки. Она немного завидовала даже Лодевейку. Лодевейку, который уже был наполовину сиротой, а скоро осиротеет совсем и избавится от всего этого, от вечного родительского нытья.

Должно быть, Герман увидел что-то в ее лице. Что-то, какое-то новое выражение, потому что он улыбнулся ей не только губами, но и глазами.
– Они же отвратительные, да, Лаура? – сказал он. – Кофты Лодевейка.
И она улыбнулась в ответ; ей не пришлось делать над собой усилия, чтобы тоже улыбнуться Герману глазами, поняла она.
– Да, – ответила она. – Отвратительные.
24

В последний день Герман удивил всех тем, что совершенно самостоятельно приготовил ужин. Сказав, что хочет один прокатиться на велосипеде, он тайком съездил в Слейс и привез оттуда продукты. После этого всем было запрещено входить в кухню. Герману, по его словам, не нужна была никакая помощь.

– Как вкусно пахнет! – закричал Лодевейк со своего кресла у печки, когда девочки поставили на стол тарелки и бокалы, которые Герман просунул им в щелочку кухонной двери. – Можно нам узнать еще что-нибудь? Во сколько, например? Мы проголодались!
Но из кухни не донеслось никакого ответа. Стало уже почти темно, когда кухонная дверь отворилась от пинка и Герман, в рукавицах, внес в комнату огромную кастрюлю.

– Быстро, пошевеливайся, подставку! – сказал он Стелле – единственной, кто уже уселся за стол. – Давайте! – сказал он. – Чего вы ждете? Когда остынет, будет невкусно.
Он опять исчез в кухне и вернулся с блюдом, на котором лежали три еще упакованные в пластик копченые колбаски.
– Ножницы! – обратился он к Лауре. – Есть в этом доме ножницы?
– Стамппот!
[5]
– сказал Рон, приподнявший крышку кастрюли.

– Может, это и зимнее блюдо, – сказал Герман. – Но я подумал, при такой погоде… Да и дни становятся короче, – добавил он и снова скрылся в кухне.
Стелла накладывала, Лаура разрезала упаковку колбасок, а Герман притащил сковороду, в которой булькало какое-то коричневое варево.
– Осторожно, не обожгитесь, – сказал он. – Все уже сделали ямку для соуса? Горчица осталась на кухне. Михаэл?
– Очень вкусно! – сказал Лодевейк, который уже приступил к еде. – Правда, Герман. Фантастика.

На следующий день после того, когда Герман смеялся над вязаной кофтой Лодевейка, все вместе совершили долгую прогулку – сначала в Ретраншемент, а потом дальше, вдоль канала до самого Звина. В какой-то момент Герман и Лодевейк немного отстали, а когда Лаура оглянулась посмотреть, где они, она увидела, как Герман кладет руку Лодевейку на плечо. После той прогулки всем стало ясно, что их тянет друг к другу. Герман интересовался книгами, которые читал Лодевейк, а Лодевейк несколько раз насмешливо высказывался о «необразованной публике», которая едва ли что-то читала, а если и читала, то только «неправильные книги» из обязательного списка, которые нужно было одолеть так или иначе.

– Смотри не пролей, – сказал Герман Лодевейку. – Учитывая обстоятельства, не хотелось бы снова сажать твою маму за вязание.
– Думаю, что точно обольюсь, – ответил Лодевейк. – Тогда, по крайней мере, мне больше никогда не нужно будет надевать эту кофту.

Сначала Лауре показалось забавным, как Герман и Лодевейк пытались перещеголять друг друга во все более грубых шутках по адресу лежащей на смертном одре Лодевейковой матери, но это приобретало и характер какой-то вымученности – прежде всего у Лодевейка. Будто эти грубые шутки Герману были по мерке, как сидящий в обтяжку свитер, а у Лодевейка они были больше похожи на слишком узкие джинсы, которые ему не совсем годились, но которые он все-таки надевал, думая, что так будет выглядеть стройнее. Лодевейк всегда был остроумен, но в его юморе сквозила наивность, как будто он всему удивлялся. Получалось, что Герман будит в нем нечто жесткое.

– В самом деле, Герман, очень вкусно, – сказала Лаура. – Но тут есть что-то… какой-то особый привкус. Лучок?
Герман как раз занимался тем, что накладывал себе – единственному – добавки, а еще он подцепил с блюда и переложил к себе на тарелку большой кусок колбасы.
– Чеснок, – сказал он.

Лаура посмотрела, как он разрезает кусок колбасы пополам, стирает им с тарелки комок горчицы и отправляет в рот. Она всегда считала стамппот со свежим эндивием несколько ребяческим. Типичное мальчишеское блюдо. Именно то из готовки, с чем мальчики могут справиться. Яичница, спагетти с томатным соусом, чили кон карне – в том же ряду стоит и стамппот. Такое блюдо почти невозможно испортить, а между тем мальчишки часами важничают в кухне, как будто готовят обед на три мишленовские звезды.

– Это рецепт моей мамы, – сказал Герман. – С чесноком. Она всегда так делала.
– Делала? – переспросил Рон.
– Когда еще была счастлива, – сказал Герман.
– У нас на улице есть один мясник, он сам делает копченую колбасу из мяса свиней, которых содержали на воздухе, – сказала Стелла. – И это правда чувствуется.
– Что чувствуется? – спросил Герман. – Грязь? Дерьмо?
– Нет, – сказала Стелла. – Просто. Настоящее мясо. Не эта химическая отрава.

– Знаю я этих мясников, – сказал Герман. – Тоже как-то покупал у такого копченую колбасу. Первый и последний раз. Мясник – самое большое заблуждение нашего времени. А его колбаса – еще больше. Чего в ней только нет: шерсть, жилы, кусочки раздробленных костей, застревающие между зубами. И все упаковано в толстую и жесткую оболочку, которую и за час не прожуешь. Не иначе как они делают ее из крайней плоти хряков. Нет, я подсел на эти колбаски. Какая, в жопу, химия? Они проскальзывают в глотку, как и полагается копченой колбасе.

Лаура не удивилась бы, если бы теперь Стелла сказала в ответ что-нибудь об отравлении или загрязнении окружающей среды, о ядовитых веществах, которые накапливаются в организме у тех, кто питается продуктами промышленного производства, но та поступила совсем иначе. Она отрезала кусочек колбасы, наколола его на вилку и отправила себе в рот.
– Закрой глаза, – сказал Герман, – и расскажи мне, что ты чувствуешь.

Лаура уселась поудобнее. Она не знала наверняка, что именно происходит, но положительно что-то происходило. Она не могла припомнить, чтобы Стелла когда-нибудь пробовала копченую колбасу, пока Герман не заговорил о ее химических свойствах. Теперь она смотрела, как Стелла, зажмурившись, медленно жует колбасу и как смотрит на Стеллу Герман. Раньше он так на Стеллу не смотрел. Лаура почувствовала, что у нее вспыхнуло лицо, и мысленно приказала себе:
не сейчас

! Герман всю эту неделю обращался со Стеллой как с наивной девочкой, наивной и несколько не от мира сего, – девочкой, которая в разговорах за столом и на прогулках не изрекала ничего, кроме прописных психологических истин, позаимствованных у отца. Все это было так. Все это было правдой. Но в Стелле было еще и что-то другое – что-то, чего не было в самой Лауре. Стелла была
мила

. Может быть, даже невинна. Стелла могла так смотреть… Лауре всегда приходилось отводить взгляд или опускать глаза, когда ее лучшая подруга смотрела на нее так. Как-то раз Лаура попробовала это перед зеркалом: она широко распахнула глаза, так что они начали слезиться, она думала о красивых, о невинных вещах – но ей ни в малейшей степени не удалось смотреть, как Стелла. Нет, Лаура не была мила. В ней была уйма всего другого – красивая, может быть, даже неотразимая, – но милой, или невинной, или

ранимой
(новейшее модное слово) она не станет никогда. Скорее наоборот. Стелла сама ей это сказала, после того как Лаура поведала лучшей подруге о покрасневшем историке, о том, как она обвела Яна Ландзаата вокруг пальца, чтобы обеспечить себе поездку в Париж.
– Ты гораздо оборотистее меня в таких делах, – сказала тогда Стелла.

Сперва Лаура возмутилась – звучало это не слишком приятно, – но позже, придя домой и снова встав перед зеркалом в ванной, она вынуждена была признать, что Стелла права. Лаура обольстительно улыбнулась своему отражению и увидела это сама. «Какая ты оборотистая», – вслух сказала она себе – и рассмеялась.
– Ты прав, Герман, – говорила теперь Стелла.
Она смотрела прямо на него своими красивыми невинными глазами, как заметила Лаура, которая увидела и кое-что еще. Стелла
сияла

– другого слова не подберешь, – казалось, она излучает свет и тепло от какого-то невидимого внутреннего источника.
– Это гораздо вкуснее, чем я думала. Как это возможно?
– Я тут вдруг подумала, – сказала Лаура. – Когда вернемся домой, давайте все вместе еще раз навестим в больнице маму Лодевейка. Послезавтра, например. Или в начале следующей недели.


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page