Тайная история

Тайная история

Донна Тартт

Глава 7

Хэмпден — маленький колледж, и поэтому, несмотря на то что круг общения Банни был довольно ограничен, самого его, так или иначе, знали почти все: кто-то по имени, кто-то в лицо. Многим запомнился его голос — в некотором смысле самая характерная черта. Странно, но даже я, думая о Банни, прежде всего вспоминаю не лицо, оставшееся со мной на двух-трех снимках, а навсегда исчезнувший голос: резкий, гнусавый, легко различимый в общем гвалте. В первые дни после смерти Банни мне казалось, что в столовой наступила тягостная тишина, так не хватало этих пилорамных вокализов, эхом разносящихся по залам от автомата с молоком.

Поэтому вполне естественно было ожидать, что уход Банни из жизни будет замечен и, более того, многих опечалит — в тесном, изолированном мирке Хэмпдена смерть всегда воспринималась тяжело, ведь все его обитатели поневоле чувствовали себя частью одного целого. И все же я не уставал изумляться фонтанам скорби, безудержно забившим после официального объявления о гибели Банни. Скорбь эта выглядела не только раздутой, но и, в свете предшествовавших событий, какой-то постыдной. Никто особенно не переживал даже в зловещие последние дни, когда было очевидно, что хороших новостей ждать уже не приходится, а поисковая операция вообще воспринималась как одно большое неудобство. Но теперь, когда его смерть стала свершившимся фактом, люди словно ополоумели. Внезапно выяснилось, что все до единого знали Банни, все были вне себя от горя, все силились пережить постигшую их тяжелейшую утрату. «Он бы это одобрил». Целую неделю эта фраза не сходила с уст людей, не имевших абсолютно никакого представления о том, что одобрял и чего не одобрял Банни; ее повторяли все, от руководства колледжа до слабонервных студенток. Незнакомые люди, случайно столкнувшись в коридоре, с рыданиями падали друг другу в объятия. Совет попечителей, заняв оборонительную позицию, опубликовал тщательно сформулированное заявление, где, в частности, была фраза «в гармонии с уникальной личностью Банни Коркорана, а также прогрессивными и исполненными гуманизма идеалами Хэмпден-колледжа». В заявлении сообщалось о крупном пожертв

Рассказ о публичном балагане, устроенном после смерти Банни, занял бы не одну страницу. Флаг был приспущен. Служба психологической поддержки работала круглые сутки. Какие-то хорьки с факультета политологии нацепили на рукава траурные повязки. По колледжу пронесся шквал экстренных посадок деревьев, поминальных собраний, концертов и сборов пожертвований. Одна первокурсница попыталась отравиться, наевшись ягод с куста нандины, росшего перед музыкальным корпусом, и, хотя ее мотивы были никак не связаны с гибелью Банни, это событие естественным образом влилось в общую истерию. Днями напролет народ не снимал темные очки. Фрэнк и Джад, как всегда, встали на точку зрения «Жизнь продолжается» и бродили по кампусу с неизменной жестянкой из-под краски, собирая деньги на пивную вечеринку в память Банни. Кое-кто из администрации недовольно морщился — смерть Банни и так привлекла внимание общественности к избытку алкогольных празднеств в Хэмпдене, но Фрэнк и Джад были равнодушны к проблемам начальства. «Он бы одобрил нашу вечеринку», — тупо повторяли они. Это было очевиднейшей ерундой, но надо учесть, что Служба поддержки студентов смертельно боялась Фрэнка и Джада. Их родители пожизненно состояли в Координационном совете, отец Фрэнка недавно пожертвовал средства на новую библиотеку, а отец Джада финансировал строительство лабораторного корпуса. Распространенная теория гласила, что исключить эту парочку из колледжа невозможно в принципе, и какой-то там выговор от декана уж точно не мог пом

Надо заметить, Хэмпден-колледж всегда был на удивление сильно подвержен приступам истерии. Трудно сказать, что служило тому причиной — изоляция, происки врагов или просто скука, — но для образованных людей студенты и преподаватели Хэмпдена были как-то уж слишком доверчивы и склонны к аффектам. В подогретой герметичной атмосфере, словно в чашке Петри, пышно разрасталась черная плесень искаженного, надрывного восприятия действительности. Я хорошо помню слепой животный страх, охвативший обитателей колледжа, когда какой-то придурок из города шутки ради запустил сирену гражданской обороны. Тут же прошел слух, что началась ядерная война. Теле- и радиовещание, обычно и так сопровождаемое в горах множеством помех, оказалось в тот вечер особенно скверным, а когда все как один бросились к телефонам, коммутатор закоротило и колледж захлестнула невообразимая паника. С парковки было не выехать из-за столкнувшихся машин. Повсюду истошно голосили и рыдали. Люди отдавали друг другу ценности, сбивались тесными стайками в поисках утешения и тепла. Несколько хиппи забаррикадировались в лабораторном корпусе, где находилось единственное на весь кампус бомбоубежище, и впускали только тех, кто мог, ни разу не сбившись, продекламировать наизусть слова «Сладкой магнолии». Фракции вырастали как грибы, из хаоса выдвигались бестрепетные лидеры. Хотя в результате выяснилось, что конца света не будет, все прекрасно провели время и еще долго вспоминали события той ночи с гордостью и теплотой.

В плане зрелищности траур по Банни, конечно, не дотягивал до репетиции светопреставления, но по сути был явлением аналогичным — то же подтверждение общности и сплоченности, то же выражение почтительного страха перед смертью. Стремясь вновь обрести ощущение благополучия и покоя, студенты потянулись на «круглые столы» и концерты флейтовой музыки под открытым небом. На каждом шагу звучали публичные исповеди — обитатели колледжа, воспользовавшись столь уважительным поводом, без стеснения вытаскивали на свет божий подробности своих кошмаров и нервных срывов. В каком-то смысле все это было игрой на публику, но в Хэмпдене, где творческое самовыражение ценилось превыше всего, игру возвели в ранг работы, и люди погрузились в траур с серьезностью детей, играющих — порой без всякого удовольствия, с одним лишь мрачным упрямством — в «больницу» или «магазин».

Особый, можно сказать антропологический, интерес представляли заупокойные церемонии, устроенные хиппи. При жизни Банни постоянно находился с ними в состоянии войны: хиппи пачкали ванну краской для одежды и назло ему врубали магнитофоны на полную громкость, Банни в ответ бомбардировал их жестянками из-под газировки и вызывал охранников всякий раз, когда подозревал, что хиппи курят траву. Теперь «дети цветов» отмечали переход бывшего врага в мир иной так, словно он был членом их племени: распевали гимны, размахивали мандалами,

[111]
стучали в барабаны, совершали свои загадочные, малопонятные непосвященным обряды. Проходя мимо, мы с Генри остановились понаблюдать за ними.
— Скажи, «мандала» — слово из пали? — спросил я его.
— Нет, — покачал головой Генри, — из санскрита. Означает «круг».
— Значит, эти штуки как-то связаны с индуизмом?

— Не обязательно, — рассеянно ответил он, уперев наконечник зонта в носок туфли и всматриваясь в толпу хиппи взглядом посетителя зоопарка. — Обычно они ассоциируются с тантризмом — мандалы, я имею в виду. На мой взгляд, тантризм в известной мере оказал разлагающее влияние на индийский буддизм, хотя некоторые его аспекты были в конце концов ассимилированы и переосмыслены буддийским учением. Примерно к началу девятого века тантризм уже имел собственную академическую традицию — по моему мнению, ущербную, но все же не лишенную определенной значимости.

Он помолчал, воззрившись на девушку, которая, вскинув над головой тамбурин, закружилась в медленном танце.
— Да, вернемся к твоему вопросу. Я считаю, что мандала занимает достойное место в истории теравады — южного буддизма. Элементы мандалы присутствуют в архитектуре ступ начиная с третьего века до нашей эры — именно к этому времени относятся наиболее ранние сохранившиеся образцы этих культовых сооружений.

Перечитав написанное, я подумал, что обошелся с Банни несправедливо — он на самом деле нравился людям. Мало кто был знаком с ним близко, но в том-то и дело: странная особенность его личности заключалась в том, что чем меньше человек знал Банни, тем искреннее верил, что прекрасно его знает. Личность Банни, издалека казавшаяся цельной и незыблемой, при ближайшем рассмотрении оказывалась эфемерной, как голограмма, — фантомом, игрой света и тени. Однако стоило отступить на шаг, и иллюзия вновь вступала в свои права: вот он перед вами, кровь с молоком, щурится сквозь очки, отбрасывая со лба потную прядь.

Такой характер расползается при попытке анализа на части, как ткань, на которую плеснули кислотой. Дать о нем представление можно, только процитировав характерную фразу, припомнив забавную реплику, пересказав смешной случай. Люди, за всю жизнь не обменявшиеся с ним ни словом, внезапно с теплотой вспоминали, как он играл с собакой или рвал тюльпаны в преподавательском саду. «Он оставил неизгладимый след в наших сердцах», — произнес, приложив руку к груди, ректор колледжа в поминальной речи. И хотя он в точности повторил эту фразу и этот жест два месяца спустя на гражданской панихиде по первокурснице (опасная бритва оказалась куда эффективнее безобидных ягод нандины), в случае Банни эти слова, как ни странно, были правдой. Он действительно оставлял след — никак не связанный с его истинной сутью — в сердцах незнакомых людей. Они-то и оплакивали его, а вернее, его образ, ревностнее всех, и скорбь их нисколько не умалялась от того, что они почти не были знакомы с усопшим.

Именно эта нереальность, можно даже сказать карикатурность, образа и была секретом привлекательности Банни. Именно она сделала его кончину столь печальной. Подобно великим комикам, он окрашивал своим присутствием любое окружение. Удивительное постоянство, с которым ему это удавалось, побуждало воображение рисовать его в самых невероятных ситуациях: Банни верхом на верблюде, Банни работает нянькой, Банни в космосе. Однако смерть обратила неистощимую клоунаду в нечто совершенно иное: старый шут, готовый выкинуть очередной номер, вдруг упал замертво — и настроившиеся посмеяться зрители зарыдали от горя.


В конце концов снег стаял так же молниеносно, как и выпал. Буквально через сутки не осталось практически никаких следов, только в самых укромных лесных уголках отороченные белым ветви задумчиво роняли капли на островки ледяной корки да вдоль дорог горбились рыхлые серые холмики. Лужайка перед Общинами напоминала поле отгремевшей битвы: угольное месиво, испещренное бесчисленными отпечатками ботинок.

Потянулись странные дни, словно вырванные из общего течения жизни. Я редко виделся с остальными. Коркораны увезли Генри в Коннектикут. Клоук, производивший впечатление человека на грани срыва, без приглашения переселился к Чарльзу с Камиллой, где упаковками поглощал «Гролш» и регулярно отрубался с непотушенной сигаретой. Меня взяли под опеку Джуди Пуви и ее подружки Трэйси и Бет. Каждый день они конвоировали меня в столовую («Ричард, — говорила Джуди, вцепившись мне в локоть, — ты

просто должен
что-нибудь съесть»), а по вечерам — на увеселительную программу, немногочисленные пункты которой были известны мне заранее: ужин в мексиканском ресторане, кино, посиделки у Трэйси с обязательной «маргаритой» и МТБ. Я ничего не имел против кино, но груды кукурузных чипсов и потоки коктейлей на основе текилы действовали на меня угнетающе. Девицы фанатично поглощали смесь под названием «камикадзе», а «маргарита» в их исполнении непременно оказывалась кошмарного неоново-синего цвета.

Честно говоря, их общество бывало очень кстати. Джуди, при всех ее недостатках, была девушкой доброй; конечно, она ужасно любила покомандовать и поговорить, но именно поэтому в ее присутствии я чувствовал себя под надежной защитой. Бет мне не нравилась. Она была из Санта-Фе и занималась танцами. Стоило ей улыбнуться или хихикнуть, как ее резиновое, словно у пупса, личико все покрывалось ямочками. В Хэмпдене она считалась чуть ли не красавицей, но я терпеть не мог ее подпрыгивающую, как у спаниеля, походку и жеманный детский голосок. Говорили, с ней приключилось два нервных срыва, и, когда, раскинувшись на диване, она осоловело таращилась на стену, мной овладевало беспокойное подозрение, что надвигается третий. Трэйси была супер. Симпатичная еврейка с ослепительной улыбкой, она была склонна к манерным жестам а-ля Мэри Тайлер Мур — нежно поглаживала плечи или, раскинув руки, вдруг принималась кружиться по комнате. Все три подружки дымили как паровоз, рассказывали бесконечные занудные истории («Нет, представляешь, — наш самолет простоял на взлетной полосе аж пять часов!») и перемывали косточки неизвестным мне людям. Я — убитый горем страдалец, только что потерявший друга, — был освобожден от участия в разговоре и мог спокойно смотреть в окно. Временами я все же уставал от них. Тогда, стоило мне пожаловаться на головную боль или недосыпание, Трэйси и Бет, словно по негласной команде, тут же испарялись, и я оставался один на один с Джуди. Уверен, она действовала из лучших побужден

Фрэнсис был единственным, кто избежал постоянного присутствия посторонних, и иногда он заглядывал ко мне. Застав компанию, он, подражая Генри, чопорно присаживался за стол и принимался листать греческие книги, так что в конце концов даже тугодумка Трэйси соображала, что к чему, и уходила. Как только мы оставались вдвоем, Фрэнсис прекращал спектакль и выплескивал на меня свои опасения. В то время мы страшно переживали по поводу судебно-медицинской экспертизы, в итоге затребованной родителями Банни. Эту новость, повергшую нас в смятение, сообщил из Коннектикута Генри, когда ему удалось ускользнуть от Коркоранов и позвонить Фрэнсису со стоянки подержанных автомобилей под оглушительное хлопанье рекламных растяжек и гул шоссе. Он сказал, что подслушал, как миссис Коркоран говорит мужу, что это в их собственных интересах, потому что иначе (и Генри клялся, что слышал очень отчетливо)

им так и придется гадать.

Что бы ни говорили про чувство вины, несомненно одно — оно дьявольски подхлестывает воображение. Я провел две или три самые ужасные ночи в жизни: лежа без сна, пьяный, с тошнотворным привкусом текилы во рту, я перебирал возможные улики — нитки на одежде, волоски, отпечатки пальцев. С судмедэкспертизой я был знаком только по повторным показам «Квинси», но тогда мне как-то в голову не приходило, что информация, почерпнутая из телесериала, вовсе не обязательно достоверна. Сценаристы ведь подробно изучают тему, а на съемочной площадке всегда есть профессиональный консультант… Я соскочил с кровати, зажег свет, посмотрел на себя в зеркало — губы имели синюшный оттенок, как у трупа. Через пять минут извергнутые коктейли стекали по стенкам унитаза блестящим ядовито-бирюзовым дождем, похожим на жидкость для чистки туалета.

Однако Генри, понаблюдав за Коркоранами, так сказать, в их естественной среде обитания, скоро разобрался, в чем дело. Фрэнсису настолько не терпелось сообщить мне добрую весть, что он даже не стал дожидаться, пока уйдут Трэйси и Джуди, и, путаясь в окончаниях, кое-как вывалил информацию на греческом, а милая дурочка Трэйси только охала да ахала: дескать, как мы можем думать об уроках в такое время?
— Не бойся, — сказал он мне. — Это все мать. Ее беспокоит бесчестье сына в связи с вином.

Я не понял, что он имеет в виду. Слово «бесчестье» (άτιμια), которое он употребил, означает также «потерю гражданских прав».
— Атимия? — переспросил я.
— Да.
— Но права есть только у живых, у мертвых прав нет.
Фрэнсис замотал головой.
— Οιμοι.
[112]
Нет, нет, не то! — воскликнул он, щелкая пальцами в поисках нужного слова. Разговаривать на мертвом языке гораздо труднее, чем может показаться. Джуди и Трэйси наблюдали с открытыми ртами.

— Мир полнится слухами, — нашелся он наконец. — Мать в глубокой печали. Нет, не сына оплакивает она, — поспешно прибавил он, заметив, что я хочу что-то сказать, — ибо она — дурная женщина. Она оплакивает позор, снизошедший на ее дом.
— Какой позор?
— Οινος,
[113]
 — нетерпеливо пояснил Фрэнсис. — Φάρμακα.
[114]
Она хочет, чтобы все знали: труп не содержит следов вина (и здесь он употребил исключительно изящную метафору: не осталось опивок в опорожненном бурдюке его тела).

— Почему, поведай мне, тревожится она об этом?
— Потому что среди сограждан пошла молва. Позорно юноше умереть, будучи пьяным.

Именно так все и было, во всяком случае что касалось молвы. Миссис Коркоран, еще недавно дававшая интервью направо и налево, оказалась в довольно неловком положении и сходила с ума от злости. На смену статьям, описывавшим ее как «яркую, элегантную женщину», «образцовую мать семейства» и так далее, пришли ехидные заметки с обличительным подтекстом, вроде «МАТЬ ЗАЯВЛЯЕТ: ТОЛЬКО НЕ МОЕ ЧАДО». На мысль об алкоголе наводила только одна несчастная пивная бутылка, а что касается наркотиков, то их признаков не было и в помине, однако в вечернем выпуске местных новостей стали ежедневно появляться психологи, которые в один голос говорили о неблагополучных семьях и синдроме отвергнутого ребенка, обращали внимание на то, что алкоголизм и наркомания часто передаются от родителей к детям. Это был тяжелый удар. Покидая Хэмпден, миссис Коркоран прошла сквозь толпу бывших друзей-репортеров, не удостоив их взглядом и плотно сжав губы в сияющей ненавистью улыбке.

Всю эту желтую шумиху, безусловно, подняли на пустом месте. Если верить газетам, то Банни был типичным «трудным подростком» или «несовершеннолетним наркоманом». Журналистов нимало не смущало, что все, кто хоть как-то знал Банни (мы в том числе), отрицали подобные обвинения; что вскрытие показало лишь мизерное содержание алкоголя в крови и ни следа наркотиков; что, в конце-то концов, Банни было почти двадцать пять. Слухи — стервятники, досель медленно кружившие в небе, — камнем упали на труп и вонзили когти. Вскоре на последней странице «Обозревателя» появилась коротенькая заметка с результатами экспертизы. Сухие данные говорили сами за себя, но было поздно. Банни навсегда вошел в студенческий фольклор как подросток, свернувший шею по пьяной лавочке, и, вероятно, первокурсников до сих пор стращают его сотканным из пивных паров призраком, витающим в сонме хэмпденских мертвецов вместе с раздавленными всмятку жертвами автокатастроф, отчисленной девицей, повесившейся на чердаке Патнам-хауса, и прочими незадачливыми персонажами.


Похороны были назначены на среду. В понедельник утром я обнаружил в почтовом ящике два письма: одно от Генри, другое от Джулиана. Я начал с последнего. На конверте стоял штемпель Нью-Йорка. Торопливые строчки были написаны красной ручкой, которой Джулиан обычно правил наши письменные задания.

Дорогой Ричард!

Сколько горя принесли мне последние дни и сколько еще горестных дней впереди… Известие о смерти нашего друга глубоко опечалило меня. Вероятно, ты пытался связаться со мной, — не знаю, я сейчас в отъезде. Признаться, я неважно себя чувствую и, наверное, вернусь в Хэмпден только после похорон…
Как грустно сознавать, что в среду нам выпадет последняя возможность собраться всем вместе! Надеюсь, мое письмо застанет тебя в добром здравии. Пишу его с любовью.

Внизу стояли инициалы — Д. М.

Письмо из Коннектикута, безличное и ходульное, походило на фронтовую шифровку.

Дорогой Ричард,
Надеюсь, у тебя все хорошо. Вот уже несколько дней я — гость семьи Коркоран. Я чувствую себя неловко — увы, мне нечем облегчить их горе, — однако они, потрясенные тяжелой утратой, не замечают моего бессилия и любезно предоставили мне возможность немного облегчить им груз мелких хозяйственных хлопот.

Мистер Коркоран попросил меня передать однокашникам Банни приглашение провести ночь перед похоронами в его доме. Как я понял, вас разместят в цокольном этаже. Если ты не планируешь присутствовать, будь любезен, сообщи об этом миссис Коркоран по телефону.
Я жду встречи с тобой — на похоронах или же, надеюсь, накануне.

Вместо подписи письмо завершали две строчки на греческом — цитата из одиннадцатой песни «Илиады», когда Одиссей, отрезанный от друзей, остается один в окружении врагов:

Кто на боях благороден душой, без сомнения должен
Храбро стоять, поражают его или он поражает.
[115]

В Коннектикут меня повез Фрэнсис. Я надеялся, что к нам присоединятся близнецы, но они уехали на день раньше с Клоуком, который, ко всеобщему удивлению, удостоился письма от миссис Коркоран лично. Мы думали, Клоука вообще не позовут — после того как Сциола и Давенпорт пресекли его попытку смыться из Хэмпдена, миссис Коркоран демонстративно не разговаривала с ним. («Теперь пытается спасти репутацию», — прокомментировал Фрэнсис.) Как бы то ни было, Клоук получил персональное приглашение, а его друзьям, Руни Уинну и Брэму Гернси, пригласительные письма были переданы через Генри.


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page