Роковой Бози, или Злой гений Оскара Уайльда

Роковой Бози, или Злой гений Оскара Уайльда

blanca_agavanza


Альфред Дуглас (Бози)


Семейное проклятие

«По отцу ты принадлежишь к фамилии, породниться с которой опасно, а сдружиться губительно. На представителях твоего рода лежит извечное проклятие: фатальная, непреодолимая предрасположенность покушаться на собственную жизнь либо на жизнь других», — пишет Уайльд своему юному манипулятору.

Отец Бози, Дуглас-старший, был известным на всю Англию тираном. Он громко и некрасиво развелся с женой (та обвинила его в многочисленных изменах), предположительно довел до самоубийства старшего сына и всячески третировал младшего. Уайльд прощал Бози многие выходки, объясняя их плохими генами. «Ненависть в тебе – наследственная болезнь», — писал он.

Мать же, напротив, души не чаяла в сыне и постоянно напоминала Бози, что тот само совершенство. Но даже она посчитала честным предупредить Уайльда о подводных камнях. «Она поведала мне о главных твоих недостатках, заключающихся в том, что ты, во-первых, не в меру тщеславен, а во-вторых, как она выразилась, «не умеешь обращаться с деньгами», — пишет Уайльд. — Хорошо помню, что это тогда показалось мне даже забавным. Я и представить себе не мог, что первый из твоих недостатков приведет меня в тюрьму, а второй – к банкротству».

Бози умело манипулировал своим семейным положением: носил маску защитника бедной матери от тирана-отца и под этим предлогом требовал сочувствия и соучастия. Он хотел руками Уайльда упрятать отца в тюрьму, якобы из жалости к остальным членам семьи. На самом деле с отцом у Бози были свои счеты, а мать была таким же инструментом в игре двух самолюбий, как и бедный Уайльд.

В письме постоянно подчеркивается «семейное проклятие» Дугласов, например:

«Потребность находиться в центре внимания — и чем скандальнее повод, тем лучше — была в твоем отце даже не личной чертой, а фамильной». По мнению писателя, ненависть между отцом и сыном возникла не из-за разногласий, а наоборот, из-за их сходства. «Я не могу себе уяснить, почему он был для тебя образцом, вместо того чтобы стать предостережением», — поражается он.


Дуглас-старший всячески пытался помешать «извращенной» дружбе сына с Уайльдом — но двигала им не забота о моральном облике сына. Шум в газетах после скандального развода утих, и ему понадобился новый публичный скандал. «Ведь его имя годами не появлялось в газетах. И вдруг появилась такая прекрасная возможность предстать перед британской публикой в совершенно новом обличье – обличье любящего отца. Это возбуждало его извращенное чувство юмора», — уверен писатель.

Живя у Уайльда и за счет Уайльда, вдали от семьи, Бози отдыхал от семейных драм, но преподносил это так, словно ради любви жертвует возможностью быть в кругу семьи. Когда Дуглас-старший пригрозил лишить сына содержания, если тот не порвет с Оскаром Уайльдом, Бози выбрал Уайльда — и потом постоянно напоминал ему об этой огромной жертве. Умалчивая, что его жизнь на деньги Уайльда была куда более изысканной и веселой, чем на отцовские подачки. Разрыв с отцом, впрочем, не мешал ему брать деньги у матери.

Мать Бози тоже сыграла свою роль в трагедии. «Подобно тому, как ты старался свалить на мои плечи всю ответственность за свои аморальные поступки, она старалась переложить на мои плечи всю свою ответственность за твой моральный уровень. Вместо того чтобы поговорить о твоем поведении лично с тобой, как и подобает матери, она тайком посылала мне письма, рассказывая о твоих предосудительных поступках и заклиная меня не выдавать ее», — вспоминает Уайльд.

И Уайльда, к слову, тоже была семья — жена Констанс и двое любимых сыновей. Разумеется, Бози позаботился и о том, чтобы на общение с ними у писателя не оставалось времени.


Кто кого испортил?

Знакомство их началось с того, что Уайльд помог красивому оксфордскому студенту Альфреду Дугласу выбраться из некрасивой истории. Бози не блистал в учебе, зато с юных лет тянулся к пороку: «Сточная канава и ее обитатели – вот что привлекало тебя. Это и было причиной тех неприятностей, попав в которые, ты искал моей помощи, ну а я, побуждаемый жалостью к тебе и добротой своей, поспешил тебя выручить, поступив, по мудрому мнению света, очень немудро». Перед всем светом Уайльд предстал как змей-искуситель, совративший невинного юношу — реально же на Бози уже в оксфордские годы клейма было негде ставить.

Друзья с самого начала предупреждали Уайльда, что Бози «намного опаснее всех тех простых ребят», с которыми тот по легкомыслию водил знакомство, и что рано или поздно он доведет писателя до катастрофы.

«Ты жил одними своими пиршествами и прихотями, — пишет Уайльд. — Тобой владела всепоглощающая потребность развлекаться, получать наслаждение от жизни, и развлечения твои были как обычного, так и не совсем обычного рода".

Бози был доволен, что во всей этой скандальной истории предстал в образе «отрока Самуила», невинного юноши, которого безнравственный пижон пытался сбить с пути. Уайльд же уверен, что и в Лондоне, и в Оксфорде этот образ вызовет лишь усмешки: «И в том, и в другом месте есть достаточно много людей, которые хорошо знают как тебя, так и следы, оставленные там твоим пребыванием».

Бози, помимо прочего, довел Уайльда до полного разорения. Однажды в поездке Уайльд и Бози встретили писателя Андре Жида — тот в своих воспоминаниях отметил, что было совершенно очевидно, кто в этой паре отдает распоряжения.

«Личность Дугласа была более сильной и ярко выраженной, чем личность Уайльда; да, у Дугласа была действительно более развитая индивидуальность, проявлявшаяся в страшном эгоизме; им руководила какая-то фатальная предопределенность, моментами казалось, что он не несет ответственности за свои поступки; он никогда не противился своей натуре и не допускал, чтобы что-либо или кто-либо ей противился. По правде говоря, Бози меня крайне интересовал, но он и впрямь был «ужасен», и думаю, это он виноват во всех бедах Уайльда. Рядом с ним Уайльд казался мягким, нерешительным и слабовольным. Дуглас, словно испорченный ребенок, норовил разбить свою самую лучшую игрушку, он ни чем не был удовлетворен и что-то его толкало все дальше», — писал Жид.


Бездарность против таланта

Тщеславие — главное, что двигало Дугласом-младшим. «Ты никогда не мог себе уяснить, зачем я пишу тебе столь прекрасные письма или почему я преподношу тебе столь великолепные подарки. Тебе было невдомек, что письма я пишу не для того, чтобы их публиковать, а подарки дарю не для того, чтобы отдавать их в заклад», — сокрушался Уайльд. Тщеславие и зависть, ведь Бози тоже хотел стать знаменитым писателем — а если не выйдет, то на худой конец разрушить писательскую карьеру Уайльда.

«Напоминаю тебе, что за все то время, пока мы с тобой были вместе, я не написал ни единой строчки, — отмечает писатель. — В любом месте, где ты был рядом со мной, я вел абсолютно бесплодную и лишенную творчества жизнь. А ты, к сожалению, почти постоянно был рядом». Бози хотел, чтобы Уайльд был ему и литературным наставником, но приходил в ярость от малейшей критики его довольно детских и посредственных произведений, и регулярно заявлял, что в интеллектуальном отношении абсолютно ничем не обязан Уайльду.

Уайльд вспоминает, как специально снял квартиру, чтобы в тишине и покое в срок закончить пьесу, договор о которой уже был подписан с издателем. Бози нарочно мешал ему работать: приезжал среди дня, пил и курил, отвлекал писателя пустыми разговорами, требовал развлекать себя.

В те периоды, когда они ссорились — а ссорились они часто — талант Уайльда снова ненадолго просыпался, но стоило Бози появиться на пороге, работа опять вставала. «Ты должен был к этому времени понять, насколько пагубным для твоего духовного развития и для моего творчества как художника являлось и твое неумение проводить время в одиночестве, и присущее тебе стремление постоянно быть в центре внимания, и твое обыкновение распоряжаться чужим временем, как своим, и отсутствие в тебе способности подвергать себя длительному умственному напряжению», — пишет он.

Уайльду пришлось прибегнуть к крайним мерам: уговорить мать Бози отослать сына подальше.

«Сразу же после твоего отъезда я собрал по кусочкам разорванное в клочья кружево моего воображения, снова взял свою жизнь в собственные руки и не только завершил недописанные три действия «Идеального мужа», но и успел сочинить, почти доведя до финала, еще две пьесы. (…) И вдруг возвращаешься ты, непрошеный и нежданный, нарушая безмятежное состояние моего духа. Эти два произведения, буквально прерванные на полуслове, так и остались незавершенными: я не был в состоянии снова взяться за них, не был в силах вернуть настроение, с которым их создавал».

Эти неожиданные отъезды и еще более неожиданные возвращения повторялись многократно, совершенно выбивая писателя из колеи.


В конце концов Уайльд все-таки разглядел своего мучителя насквозь:

«Боюсь, я слишком хорошо понимаю, что тобой двигало. Если глаза твои были ослеплены Ненавистью, то веки твои сшило стальной нитью Тщеславие. Твоя беспредельная самовлюбленность притупила в тебе то свойство души, «которое одно лишь позволяет человеку понимать других в их реальных и идеальных проявлениях», и от длительного бездействия оно сделалось полностью бесполезным. Воображение твое томилось, как и я, в тюремной камере, Тщеславие забило окна в ней досками, а тюремщиком твоим была Ненависть».


«Если вздумаешь заболеть, я уеду»

По словам Уайльда, Бози взял его измором. Он мог — в лучших традициях наших токсичных «друзей» — написать оскорбительное письмо в 2.30 и примчаться за советом и помощью в 7.15 того же дня.

«Постоянно устраиваемые тобой ужасные сцены, которые, надо полагать, были для тебя чуть ли не физической потребностью и которые обезображивали тебя и внешне и внутренне до такой степени, что на тебя было страшно смотреть и еще страшнее слушать тебя; унаследованная тобой от отца чудовищная мания писать отвратительные, просто-таки омерзительные письма; твоя полная неспособность управлять своими чувствами и настроениями, что проявлялось то в длительных периодах обиженного, угрюмого молчания, то в почти эпилептических приступах внезапного бешенства», — с ужасом вспоминает писатель.


А эта история настолько яркая, что ее, мне кажется, стоит привести целиком. Однажды, когда Уайльд в очередной раз попытался сосредоточиться на работе, Бози заболел:

«Не буду напоминать тебе, как заботливо я за тобой ухаживал. Я не только баловал тебя цветами, фруктами, подарками, книгами – словом, всем тем, что можно купить за деньги, но и окружил тебя вниманием, нежностью и любовью – а это ни за какие деньги не купишь (хотя, конечно, ты можешь думать иначе). Через четыре или пять дней ты выздоровел, и я решил снять квартиру, чтобы в спокойной обстановке закончить пьесу. Разумеется, ты поселился со мной.

На следующее утро после того, как мы там устроились, я внезапно почувствовал себя ужасно плохо. Тебе надо было ехать в Лондон по делу, но ты обещал вернуться во второй половине того же дня. Однако в Лондоне ты встречаешь приятеля и возвращаешься в Брайтон только поздно вечером следующего дня, к каковому времени я уже лежу пластом, у меня высокая температура и доктор ставит диагноз: инфлюэнца, которой я, несомненно, заразился от тебя.

Слегши, я убедился, что квартира, которую я снял, приспособлена скорее для здоровых, чем для больных людей: гостиная располагалась на втором этаже, тогда как спальня – на четвертом. Кроме того, в доме не было ни одного слуги, который мог бы присматривать за больным; некого было даже послать с каким-нибудь поручением или за лекарством, прописанным врачом. Но я считал, что поскольку ты рядом, то мне не о чем беспокоиться.

А между тем следующие два дня ты практически оставил меня одного – без присмотра, без ухода, без всего. Я уже не говорю о фруктах, цветах или каких-то там милых подарках – я говорю о самом необходимом. Ты не приносил мне даже молока, которое я должен был пить по предписанию врача. Если мне хотелось лимонаду, ты заявлял, что достать его невозможно.

Когда я попросил тебя купить мне что-нибудь почитать, назвав несколько авторов и книг, которые интересовали меня в первую очередь, а если не окажется ни одной из них, то выбрать что-нибудь на свой вкус, ты даже не потрудился зайти в книжную лавку. Но мне ты не моргнув глазом сказал, что одну из названных книг ты купил и что книготорговец обещал ее прислать на мой адрес. Разумеется, ее не прислали, и в результате я был лишен возможности читать весь тот ужасный день. Потом я совершенно случайно узнал, что все, тобой сказанное, было ложью – от начала и до конца.

Все эти дни ты, конечно, полностью жил на мой счет, с утра до ночи разъезжая по городу и обедая в «Гранд-отеле». В моей комнате ты появлялся только тогда, когда тебе нужны были деньги.

В субботу вечером, проведя весь день в одиночестве, без внимания и помощи с твоей стороны, я попросил тебя не задерживаться после обеда и немного посидеть со мной. Ты сказал, что вернешься вовремя, но отвечал мне крайне раздраженным и нелюбезным тоном. Я прождал до одиннадцати вечера, но ты так и не появился. Тогда я оставил у тебя в спальне записку, напоминая тебе о твоем обещании и о том, как ты на самом деле его сдержал.

В три часа ночи, не в состоянии уснуть и умирая от жажды, я спустился по темной, холодной лестнице в гостиную в надежде найти там что-нибудь выпить – и нашел там тебя. Ты тут же набросился на меня, изрыгая самые жуткие проклятия, какие только могли прийти в голову такому несдержанному, необузданному, невоспитанному человеку, как ты.

Непостижимая алхимия крайнего эгоцентризма обратила угрызения совести, которые, как мне казалось, ты должен был бы испытывать, в бешеную ярость. Ты называл меня эгоистом за то, что, заболев, я рассчитывал найти в твоем лице няньку и считал тебя обязанным круглосуточно не отходить от моей постели; ты осыпал меня упреками за то, что я не даю тебе весело проводить время и получать удовольствие от жизни.

Ты сказал мне – и я не удивился, услышав это, – что вернулся около полуночи только затем, чтобы переодеться и пойти туда, где, как ты надеялся, тебя ждут новые удовольствия, но моя записка с жалобами на то, что ты оставил меня одного на целый день и весь вечер, испортила тебе настроение, и у тебя пропала всякая охота продолжать развлекаться.

Когда я поднимался к себе наверх, на душе у меня было ужасно скверно. Я так и не уснул до рассвета, метался в жару, а мучившую меня жажду смог утолить не раньше чем поздним утром. В одиннадцать утра ты зашел ко мне в комнату. Устроенная тобой ночью сцена свидетельствовала о том – и это было единственным утешением, – что моя записка, по крайней мере, удержала тебя от новых попоек.

Утром, казалось, ты снова был таким, как обычно. Разумеется, мне было интересно, как ты намерен объяснять свое поведение и каким образом станешь просить у меня прощения, – а оно, как ты прекрасно знал, будет непременно тобой получено, несмотря на твое ужасное поведение. Эта твоя абсолютная уверенность в том, что, как бы ты себя ни вел, тебе гарантировано прощение, всегда поражала меня в тебе, а может быть, даже чем-то и восхищала.

Но ты и не думал извиняться – напротив, ты повторил свою дикую ночную выходку, сделав ее еще более истеричной и грубой. В конце концов я велел тебе убираться из моей комнаты. Ты сделал вид, что уходишь, но, когда я поднял голову с подушки, в которую зарылся, чтобы не слышать и не видеть тебя, ты все еще стоял у порога.

И вдруг, жутко расхохотавшись, ты в припадке истерического бешенства ринулся к моей кровати. Меня охватил безотчетный ужас, и я, поспешно вскочив с постели, бросился бежать – босиком, в том, что на мне было, – вниз по двум маршам лестницы в гостиную. Я сидел там, пока оказавшийся дома хозяин квартиры, которого я вызвал звонком, не уверил меня, что тебя уже нет в моей спальне и что в случае необходимости он сразу же явится на мой зов.

Спустя час (а за это время у меня побывал врач и, естественно, нашел меня в состоянии глубокого нервного шока, от чего мое самочувствие стало даже хуже, чем в начале заболевания) ты вернулся, зашел ко мне в комнату, молча взял все деньги, какие лежали в ящике туалетного столика и на каминной полке, после чего зашел за своими вещами и покинул дом».


Уайльд надеялся, что это конец их «дружбы» и вскоре пошел на поправку. Но через несколько дней писатель получает поздравительное письмо ко дню рождения от Бози. Он распечатывает конверт с грустью, ожидая все же увидеть там слова раскаяния, но не тут-то было:

«Твое «поздравительное» письмо оказалось почти дословным повторением тех двух сцен, которые ты устроил мне поздно ночью, а затем продолжил наутро и которые так потрясли меня. Разница была только в том, что на сей раз ты изложил все свои оскорбления на бумаге – как говорится, черным по белому.

Ты подвергал меня злобному глумлению и пошлым насмешкам. Во всей этой истории, по твоим словам, был лишь один момент, который доставил тебе истинное удовольствие: переехав от меня в «Гранд-отель», ты перед отъездом в Лондон записал на мой счет стоимость своего проживания в номере и последнего ленча.

Ты поздравил меня с тем, что я проявил такое проворство, когда соскочил с кровати и вихрем бросился вниз. «Иначе это могло бы плохо кончиться для тебя, – писал ты, – даже хуже, чем ты можешь себе представить». Уверяю тебя, я и сам чувствовал это, хотя и не знал, в чем именно состоит исходящая от тебя угроза. Должно быть, у тебя с собой был пистолет – тот самый, который ты купил, чтобы попугать своего отца, и из которого, думая, что он не заряжен, ты однажды выстрелил в ресторане, когда мы с тобой там обедали.

А может быть, я краем глаза увидел, как твоя рука тянется к столовому ножу, который неизвестно каким образом оказался на столике между нами. Возможно также, что, забыв в припадке ярости, насколько я крупнее и сильнее тебя, ты собирался напасть на меня или даже избить меня, пользуясь тем, что я болен. Трудно сказать, чем это могло кончиться, и я до сих пор не знаю, что было у тебя на уме.

Знаю только, что мною овладел беспредельный, неизъяснимый ужас, и я почувствовал, что, если я сейчас же не спасусь бегством, выскочив из комнаты, ты сделаешь (или попытаешься сделать) нечто такое, о чем и сам будешь сожалеть до конца своих дней.

Только раз перед этим я испытывал подобного рода ужас. Я имею в виду тот случай, когда в мою библиотеку на Тайт-стрит, не помня себя от бешенства, ворвался твой папочка вместе с каким-то головорезом, очевидно своим дружком, и, размахивая коротенькими руками, брызжа слюной, стал изрыгать на меня все грязные ругательства, какие только мог выискать в своей грязной памяти, перемежая их гнусными угрозами, которые он впоследствии столь коварно привел в исполнение.

Только в тот раз убираться из комнаты пришлось ему, а не мне: я его попросту выставил за дверь. Ну а в этом случае бежал из комнаты я. В сущности, я спасал тебя от самого же тебя, и, нужно заметить, далеко не впервые.

Заканчивал ты письмо следующими словами: «Когда ты спускаешься со своего пьедестала, ты становишься совершенно неинтересен. В следующий раз, если вздумаешь заболеть, я уеду немедленно». Бог ты мой, о какой же грубой натуре свидетельствуют эти слова! О каком узком мышлении и каком жалком воображении! О каком бессердечии и цинизме!»

После письма Уайльд «почувствовал себя как бы замаранным»: «У меня возникло ощущение гадливости, словно общение с таким, как ты, запятнало и опозорило меня на всю жизнь. Ощущение это в конце концов не обмануло меня, но до какой степени оно оказалось верным, я узнал лишь полгода спустя».


Неудачный побег

Примерно раз в три месяца Уайльд пытался сбежать, но тогда в ход шло все: мольбы, телеграммы, письма, посредничество оксфордских преподавателей, друзей и родственников, угрозы самоубийством. «Чего я только ни перепробовал, чтобы положить конец нашей злосчастной дружбе! — вспоминает он. — Я даже пошел на то, чтобы уехать из Англии, оставив неверный адрес, в надежде одним ударом перерубить все связывавшие нас узы, ставшие для меня тягостными, ненавистными и разрушительными».

Вот еще история настолько яркая, что хочется ее привести целиком:

«Помню, как под вечер того же дня, когда поезд, несясь как ветер, приближался к Парижу, я сидел в своем купе и думал, до чего же невозможной, бессмысленной и абсолютно невыносимой стала моя жизнь. Подумать только, мне, всемирно известному писателю, приходится бежать из Англии, чтобы попытаться спастись от дружбы, разрушающей во мне все возвышенное и совершенно губительной для меня как в моральном, так и в интеллектуальном отношении!

И кто же тот, от кого я бегу? Он не какое-то там чудовище, выползшее на свет Божий из зловонной сточной канавы или болотной трясины, чтобы опутать меня своими щупальцами и уничтожить меня. Нет, это молодой человек из тех же слоев общества, что и я, учившийся в том же колледже в Оксфорде, в котором в свое время учился и я, постоянный гость в моем доме.

Вслед за мной, как всегда, полетели одна за другой телеграммы, полные мольбы и раскаяния, но я не обращал на них никакого внимания. Тогда ты прибегнул к угрозам — дескать, если я не соглашусь повидаться с тобой, ты ни при каких обстоятельствах не согласишься ехать в Египет: ты ведь, надеюсь, помнишь, что, с твоего ведома и согласия, я убедил твою матушку отослать тебя в Египет, подальше от Лондона, где ты губил свою жизнь.

Я знал, что, если ты не уедешь, она будет ужасно огорчена, а потому, исключительно ради нее, я в конце концов сдался и согласился на встречу с тобой. Ну а при встрече, под влиянием нахлынувших на меня чувств, в трогательной сцене, о которой даже ты вряд ли сумел забыть, я простил тебя за все прошлое, хотя ни слова не сказал о будущем».


Сахарные шоу проходили по первому разряду:

«Когда я приехал в Париж и мы с тобой встретились, ты не мог удержаться от слез, да и потом, на протяжении всего вечера, во время обеда у «Вуазена» и позднее, за ужином у «Пайяра», по твоим щекам, подобно каплям дождя, то и дело скатывались слезы – столь непритворна и велика была твоя радость. При каждой удобной возможности ты, словно ласковый, провинившийся в чем-то ребенок, брал меня за руку; твое раскаяние было настолько простодушным и искренним, что я не выдержал и согласился возобновить нашу прежнюю дружбу».


Между двух огней

Бози намеренно стравливал Уайльда со своим отцом, хотя писатель изо всех сил пытался не влезать в эту грязную историю:

«Тот факт, что из-за тебя разгорелась столь ожесточенная вражда между твоим отцом и таким известным человеком, как я, приводил тебя в полный восторг. Естественно предположить, что это только льстило твоему самолюбию и возвышало тебя в своих собственных глазах. Увидев шанс устроить публичный скандал, ты не мог упустить его. Тебе не терпелось спровоцировать битву, в которой ты сам оставался бы в полной безопасности».

Дошло до того, что Дуглас-младший устроил стрельбу в ресторане, где его отец застал их с Уайльдом, чтобы скандал уже невозможно было замять. Дуглас-старший в ответ попытался сорвать премьеру пьесы Уайльда в лондонском театре, а когда охрана не пустила его, то оставил Уайльду записку в отеле с одним словом: «Содомит». Это считалось публичным оскорблением, и Уайльд мог бы подать в суд.

Мог, но не хотел — зато Бози только этого и ждал. «Никогда раньше я не видел тебя в таком приподнятом расположении духа, как в то время. Тебя огорчало лишь то, что никаких встреч между мной и твоим отцом, а следовательно, и стычек между нами, больше не происходило», — пишет Уайльд.

Параллельно Бози готовил почву для обвинений против Уайльда, например, «случайно» забывал письма Уайльда в отелях, а потом эти письма «случайно» оказывались у шантажистов, которые требовали денег у писателя за хранение тайны, — по странному совпадению эти шантажисты оказывались друзьями Бози. Трогательные письма Уайльда, где тот сравнивал юношу «и с Гиацинтом, и с Нарциссом, и с другими прекрасными юношами из мифологии», каким-то образом расходится в копиях по всему Лондону, ложатся на стол издателям — и становятся главной уликой против Уайльда в суде.

Когда друзья стали бить тревогу и предупреждать Уайльда, что тот дает загнать себя в ловушку, Бози потребовал ехать с ним в Монте-Карло — подальше от друзей с их советами. Уайльд и сам понимал, что пора бежать, но на нем был огромный долг за отель, в котором за его счет жил Дуглас с приятелями. Из-за расточительства Бози он был близок к разорению — еще одна причина, почему Уайльду не хотелось ввязываться в судебный процесс. Но Бози заверил писателя, что вся его семья будет счастлива взять расходы на себя, если Уайльд поможет им избавиться от домашнего тирана.

«Ты стал уверять нас с поверенным, что твой отец — злой гений семьи, что вы давно уже обсуждаете возможность поместить его в психиатрическую больницу и тем самым избавиться от него, что он источник каждодневных огорчений и неприятностей для твоей матери и всех остальных в доме, что если я помогу упрятать его в тюрьму, то вся семья будет относиться ко мне как к своему защитнику и благодетелю, а богатая родня твоей матери с радостью возместит все связанные с этим издержки», — вспоминает писатель. Разумеется, это все было ложью, и никто не пришел к нему на помощь, когда Уайльд оказался банкротом.

В итоге Оскар Уайльд подал в суд, и мышеловка захлопнулась: «Два дня ты просидел на возвышении рядом с шерифами, наслаждаясь зрелищем своего отца на скамье подсудимых в Центральном уголовном суде. А на третий день на его месте оказался я. Что же произошло? А то, что вы с отцом, играя в вашу чудовищную игру в ненависть, оба бросили кости, ставя на мою душу, и тебе не повезло – ты проиграл. Вот и все».


Не отец, а сын посадил его в тюрьму, понял Уайльд со временем. Если Бози и сочувствовал писателю, то лишь как сочувствуют театральные зрители героям трагедии. «А то, что автором этой трагедии был никто иной, как ты, тебе и в голову не приходило», — возмущается Уайльд в письме.


Принц Флёр-де-Лис шлет вам пинг

Бози умудряется делать жизнь Уайльда в тюрьме еще невыносимее, хотя это, казалось бы, невозможно: «Своими поступками и своим молчанием, своими действиями и своим бездействием ты омрачал буквально каждый день моего и без того малорадостного и кажущегося бесконечным заточения. Даже хлеб и вода – основа моего тюремного пайка – потеряли свой вкус по твоей милости».

Так, юный друг без спроса решил опубликовать их переписку. Об этом Уайльд узнал случайно — от друзей, которые регулярно навещали его в тюрьме. От Бози за два года не пришло ни строчки. Были лишь пинги, и тут он превосходил сам себя. Когда поверенный семьи Дугласов приехал в тюрьму к Уайльду снимать показания по поводу банкротства, то неожиданно нагнулся к заключенному и таинственным шепотом произнес: «Принц Флёр-де-Лис просил передать вам привет. Этот джентльмен сейчас за границей».

Имя было взято из поэмы самого Бози «Нарцисс и Флёр-де-Лис». Уайльд не сразу понял, о ком речь, а когда понял — расхохотался в первый и последний раз за время своего заключения.

«Это был горький смех, в нем звучало все презрение мира, — пишет он. — Так вот оно что: принц Флёр-де-Лис! Мне вдруг стало как никогда ранее ясно – и все последующие события только подтвердили мою правоту, – что, несмотря на случившееся, ты так ничего и не понял. Ты по-прежнему видел себя в роли очаровательного принца в изящной комедии, а не в роли зловещего героя мрачной трагедии».


Худший из врагов

«Наша роковая и столь злосчастная дружба завершилась для меня катастрофой и публичным позором», — такой вердикт выносит Уайльд своим отношениям с Бози. Меньше чем за три года юноше удалось погубить писателя во всех отношениях, став «худшим из врагов, какого только может иметь человек». «Конечно, я должен был бы порвать с тобой, вытряхнуть тебя из своей жизни, как вытряхивают ужалившее насекомое из одежды», — размышляет писатель в тюрьме.

Удивительно, что, хотя Уайльд так точно поставил диагноз, он продолжает оправдывать Бози, брать часть вины на себя и надеяться на лучшее. Он наивно верит, что Бози страдает от своего чудовищного характера не меньше, чем окружающие, и столь искреннее письмо поможет ему исправиться:

«Втайне – я в этом абсолютно уверен – ты уже и сейчас стыдишься своего поведения. Неизменно представать перед миром в маске невозмутимости и дерзкой, бесстыдной самоуверенности – это, конечно, достойно всяческого восхищения, но, хотя бы время от времени, когда ты остаешься наедине с собой и тебя не видит ни одна живая душа, ты, надеюсь, все же срываешь с себя маску, чтобы дать себе свободно дышать. А то ведь и задохнуться можно».

В глубине души Бози все равно любит его, уверен писатель:

«Да, я прекрасно понимал, насколько притягательны для тебя и мое положение в мире искусства, и тот интерес, который я всегда вызывал у людей, и мои деньги, и та роскошь, в которой я жил, и тысячи разных мелочей, делавших мою жизнь столь увлекательной и необыкновенной, но в то же время я знал, что тебя влекло ко мне нечто гораздо более непреодолимое, чем все это, и что ты любил меня намного больше, чем кого-либо другого в своей жизни. Но в твоей судьбе, так же, как и в моей, произошла трагедия, хотя и прямо противоположного свойства. Хочешь знать, в чем она заключалась? Что ж, я тебе скажу. Случилось так, что в один прекрасный, а точнее, ужасный момент Ненависть возобладала в тебе над Любовью».

Он уверен, что Бози поступил с ним так дурно без злого умысла и сожалеет об этом:

«Ты не можешь относиться к тому, что навлек на меня столько бед, как к одному из сентиментальных воспоминаний, которыми ты будешь иногда развлекать друзей за сигаретами и liqueurs. Ты не можешь взирать на нашу прошлую дружбу, как на красочный фон праздной жизни или как на старинный гобелен, висящий в дешевом трактире.

Это может доставить тебе минутное удовольствие, подобно свежему соусу или новому сорту вина, но то, что остается после пиршества, быстро теряет свежесть, а осадок на дне бутылки горчит. Если не сегодня и не завтра, то когда-нибудь тебе все же придется это понять. Иначе до конца своих дней ты так и не осознаешь, насколько жалкой, никчемной, лишенной воображения и вдохновения была твоя жизнь».

В завершении письма Уайльд обещает простить Бози, если тот ему хоть немного поможет, и предлагает обсудить, где и на каких условиях состоится их встреча после того, как писатель выйдет на свободу.


Они действительно встретились в Неаполе. Но Уайльд наконец прислушался к мольбам друзей и угрозам жены (которая в отчаянии обещала никогда не дать ему увидеть сыновей, если в его жизни останется Бози) и разорвал эти роковые отношения. Известно, что Уайльд попросил у Бози немного денег, в память о старой дружбе — ведь он был полностью разорен, — на что Дуглас кинул пачку денег на пол, заявив, что их дружба «с самого начала была с душком». Вполне вероятно, тюрьма настолько сломила писателя, что Бози уже нечего было с него взять, и он наконец оставил жертву. 

Уайльд умер через три года от осложнения инфекции, которую подхватил в тюрьме. Бози женился, родил ребенка, стал поборником морали, католической веры и классицизма, промотал огромное наследство на скачках и стал жить на журнальные гонорары.


Когда, спустя десять лет после смерти Уайльда, была наконец опубликована «Тюремная исповедь», Дуглас обрушился на Уайльда с новой силой — ведь вся его мнимая респектабельность рухнула в один момент. Он называл умершего писателя «самым большим пристанищем зла, которое появилось в Европе в течение прошедших трехсот пятидесяти лет» и многократно судился с авторами статей и книг о Уайльде.

Он измотал судами и опубликовавшего письмо Роберта Росса, самого преданного друга Уайльда, — после публичного процесса по обвинению в содомии здоровье Росса ухудшилось и он умер в возрасте 49 лет.


Отношение Бози к Уайльду менялось неоднократно: он опубликовал несколько автобиографий, и в одних изображал Уайльда исчадием ада, а в других называл своей самой большой любовью. Он разошелся с женой, а его единственный сын окончил жизнь в психиатрической лечебнице. В 1923 году Альфред Дуглас был признан виновным в клевете на Уинстона Черчилля и вскоре сам оказался в тюрьме. Умер он от остановки сердца в 1945 году, дожив до 74 лет.


Источник: tanja-tank.livejournal.com

Report Page