Книжный вор

Книжный вор

Маркус Зузак

ЖЕНЩИНА С УТЮЖНЫМ КУЛАКОМ

Те первые месяцы были, конечно, самыми трудными.
Каждую ночь Лизель снились страшные сны.
Лицо брата.
Как он глядит в пол вагона.
Просыпаясь, она плыла в кровати, кричала, тонула в половодье простыней. Напротив у стены кровать брата, как лодка, дрейфовала в темноте. Лизель приходила в себя, и кровать медленно тонула — видимо, в полу. И в этом видении радости было немного, и обычно крики девочки стихали не сразу.

Пожалуй, единственное благо страшных снов было в том, что в комнату Лизель тогда приходил Ганс Хуберман, новый Папа — с утешением и любовью.
Он приходил каждую ночь и сидел с нею. Первые раз-другой просто приходил — другой человек, истреблявший ее одиночество. Через несколько ночей он прошептал:
— Ш-ш, я тут, все хорошо.
Через три недели он обнял ее. Доверие росло быстро, и причиной была прежде всего грубая сила нежности этого человека, его
здешность

. С самого начала девочка знала, что он придет с полукрика и не покинет ее.
* * * ОПРЕДЕЛЕНИЕ, НЕ НАЙДЕННОЕ В СЛОВАРЕ * * *
Не-покидание
— проявление доверия и любви, часто распознаваемое детьми.

Ганс Хуберман, сонно щурясь, сидел на кровати, а Лизель плакала ему в майку и глубоко дышала им. Каждую ночь сразу после двух она снова засыпала под этот запах: смесь умерших сигарет, человеческой кожи и десятилетий краски. Поначалу она всасывала все это, затем вдыхала, пока не шла на дно сама. А наутро Ганс был в нескольких шагах от нее — скрючившись едва ли не пополам, спал на стуле. На вторую кровать никогда не ложился. Лизель выбиралась из постели и осторожно целовала его щеку, а он просыпался и улыбался ей.


В иные дни Папа просил ее вернуться в постель и минутку подождать, возвращался с аккордеоном и играл ей. Лизель садилась и мычала в такт, от возбуждения поджав озябшие пальцы на ногах. Прежде никто не дарил ей музыки. Она глупо сама себе ухмылялась, наблюдая, как рисуются линии на Папином лице, глядя в мягкий металл его глаз, — пока из кухни не доносилась брань:
— КОНЧАЙ ПИЛИКАТЬ, СВИНУХ!
Папа играл еще немного.
Подмигивал девочке, и она неумело подмигивала в ответ.

Несколько раз, только чтобы чуть больше позлить Маму, он приносил инструмент на кухню и играл, пока все завтракали.

Папин хлеб с джемом лежал недоеденным на тарелке, выгнувшись по форме откусов, а музыка смотрела Лизель прямо в лицо. Я знаю, это странно звучит, но так ей виделось. Папина правая рука бродила по клавишам цвета зубов. Левая тискала кнопки. (Лизель особенно нравилось, когда он нажимал серебряную, искрящую — до мажор.) Поцарапанные, но все же блестящие черные бока аккордеона ходили туда-сюда, когда Папины руки сжимали пыльные меха, заставляя их всасывать воздух и выталкивать его обратно. В такие утра на кухне Папа давал аккордеону жизнь. По-моему, если как следует задуматься, эти слова имеют смысл.

Как мы определяем, живое ли перед нами?
Смотрим, дышит ли.

Музыка аккордеона, если разобраться, еще и провозглашала надежность. Дневной свет. Днем не мог присниться страшный сон о брате. Лизель вспоминала его и тайком часто плакала в тесной умывальне, но все равно радовалась, что не спит. В первую ночь у Хуберманов Лизель спрятала свою последнюю память о брате — «Наставление могильщику» — под матрасом и теперь доставала книгу иногда, просто подержать в руках. Разглядывая буквы на обложке и трогая текст на страницах, она и знать не знала, что все это значит. На самом деле ей было все равно, о чем эта книга. Важно было то, что она значит.

* * * ЗНАЧЕНИЕ КНИГИ * * *
Последний раз, когда она видела брата.
Последний раз, когда она видела мать.
Бывало, Лизель шептала слово «мама» и вспоминала лицо матери сотню раз за один день. Но это мелкие горести в сравнении с ужасом ее сновидений. Там, в необъятных просторах сна, она была, как никогда, беспросветно одинока.
Не сомневаюсь, вы уже заметили: других детей в доме не было.

Хуберманы родили двоих собственных, но те уже выросли и жили отдельно. Ганс-младший работал в центре Мюнхена, а Труди подрабатывала домработницей и няней. Вскоре они оба окажутся на войне. Одна будет лить пули. Другой — ими стрелять.

Школа, как вы можете представить, оказалась сокрушительным провалом.
Хотя она была государственной, там имелось сильное католическое влияние, а Лизель была лютеранка. Не самое благоприятное начало. Затем выяснилось, что девочка не умеет ни читать, ни писать.

К вящему унижению, ее отправили к младшим детишкам, которые только начали учить азбуку. И хотя Лизель была худенькой и бледной, она казалась себе великаншей среди карликов и не раз думала: хорошо бы стать такой бледной, чтобы вовсе исчезнуть.
Даже дома ей особо некому было помочь.
— Нечего у него спрашивать, — назидательно говорила Мама. — Этот свинух. — Папа сидел уставившись в окно — привычка такая. — Он бросил школу в четвертом классе.

Не поворачиваясь, Папа отвечал спокойно, однако с ехидством:
— Ага, и ее тоже не спрашивай! — Он стряхивал пепел за окно. — Она бросила школу в
третьем
.

Книг в доме не водилось (кроме той, спрятанной у Лизель под матрасом), и Лизель только и могла, что бормотать азбуку про себя, пока в недвусмысленных выражениях ей не прикажут умолкнуть. Весь этот бубнеж. Но домашние занятия чтением начались потом, уже после кошмара обмоченной постели. Неофициально это звалось полуночными уроками, хотя обычно начинались они в два часа пополуночи. Об этом дальше.

В середине февраля, когда Лизель исполнилось десять, ей подарили старую куклу без одной ноги и с желтыми волосами.
— Все, что мы смогли, — виновато сказал Папа.
— Что ты мелешь? Да ей за счастье и
это
получить, — вразумила его Мама.
Ганс разглядывал уцелевшую кукольную ногу, а Лизель пока примеряла новую форму. Десять лет означало «Гитлерюгенд». «Гитлерюгенд» означал детскую коричневую форму. Лизель как девочку записали во что-то под названием БДМ.
* * * РАСШИФРОВКА СОКРАЩЕНИЯ * * *

Оно означает Bund Deutscher Mädchen — Союз немецких девушек.
Первым делом там заботились, чтобы ты как следует исполняла «Хайль Гитлер». Затем учили стройно маршировать, накладывать повязки и зашивать одежду. Кроме того водили в походы и на другие такие же занятия. Среда и суббота были установленные дни сборов — с трех до пяти.

Каждую среду и субботу Папа провожал Лизель в штаб БДМ, а через два часа забирал. Об этом они почти не разговаривали. Просто шли, взявшись за руки, и слушали свои шаги, и Папа выкуривал самокрутку-другую.

Только одно тревожило Лизель в Папе — он часто уходил. Нередко вечером он заходил в гостиную (которая заодно служила Хуберманам спальней), вытягивал из старого буфета аккордеон и протискивался через кухню к выходу.
Он шел по Химмель-штрассе, а Мама открывала окно и кричала вслед:

— Поздно не возвращайся!
— Не так громко, а? — оборачивался и кричал в ответ он.
— Свинух! Поцелуй меня в жопу! Хочу — и кричу!

Отзвуки ее брани катились за Папой по улице. Он больше не оглядывался — если только не был уверен, что жена ушла. В такие вечера, остановившись в конце улицы с футляром в руке, он оборачивался, немного не дойдя до лавки фрау Диллер на углу, и видел фигуру, сменившую Розу в окне. На миг его длинная призрачная ладонь взлетала вверх, потом он поворачивался и медленно шел дальше. В следующий раз Лизель увидит его в два часа ночи, когда он будет осторожно вытаскивать ее из страшного сна.
* * *

На маленькой кухне вечера неизменно проходили бурно. Роза Хуберман непрерывно говорила, а для нее говорить, значит — schimpfen.
[1]
Постоянно что-то доказывала и жаловалась. Спорить вообще-то было не с кем, но Мама умело использовала любой подвернувшийся случай. У себя на кухне она могла спорить с целым миром — и почти каждый вечер спорила. После ужина и Папиного ухода Лизель с Розой обычно оставались на кухне, и Роза принималась за глажку.

Несколько раз в неделю Лизель, вернувшись из школы, отправлялась с Мамой на улицы Молькинга — по состоятельным домам, собирать вещи в стирку и разносить стираное. Кнаупт-штрассе, Хайде-штрассе. Еще пара улиц. Мама принимала и отдавала стирку с дежурной улыбкой, но лишь дверь закрывалась, Роза, уже уходя, начинала поносить этих богатеев со всеми их деньгами и бездельем.
— Совсем
g'schtinkerdt

, не могут себе одежду постирать, — ворчала она, хотя сама зависела от этих людей. — Этому, — обличала она герра Фогеля с Хайде-штрассе, — все деньги достались от отца. Вот и проматывает на дамочек и выпивку. Да на стирку с глажкой, конечно!
Это было что-то вроде позорной переклички.
Герр Фогель, герр и фрау Пфаффельхурфер, Хелена Шмидт, Вайнгартнеры. Все они были хоть
в чем-нибудь
, но виноваты.

Эрнст Фогель, по словам Розы, помимо пьянства и дорогостоящего распутства, постоянно чесал в обсиженных гнидами волосах, лизал пальцы и только потом подавал деньги.
— Их надо стирать, прежде чем нести домой, — подводила черту Роза.
Пфаффельхурферы пристально разглядывали работу.
— «Пожалуйста, на этих рубашках никаких складок! — передразнивала их Роза. — На пиджаке чтоб ни одной морщинки!» И вот стоят и все рассматривают прямо передо мной. Прямо у меня под носом!
G'sindel!
[2]
Ну и отребье!

Вайнгартнеры были, очевидно, «дурачьем с постоянно линяющей кошачьей свинюхой».
— Ты знаешь, сколько я вожусь, очищаю всю это шерсть? Она везде!
Хелена Шмидт была богатая вдова.
— Старая рухлядь — сидит там и чахнет. Ей за всю жизнь ни дня не пришлось работать.
Однако самое злое презрение Роза приберегала для дома номер 8 по Гранде-штрассе. Большого дома на высоком холме в верхней части Молькинга.

— Это вот, — показала она, когда первый раз привела туда Лизель, — дом бургомистра. Жулика этого. Жена его целый день сидит сложа руки, сквалыга, огонь развести жалеет — у них вечно холодрыга. Чокнутая она. — И Роза повторила с расстановкой: — Полностью. Чокнутая. — А у калитки махнула девочке рукой. — Иди ты.
Лизель перепугалась до смерти. На невысоком крыльце громоздилась гигантская коричневая дверь с медным молотком.
— Что?
Мама пихнула ее.
— Не чтокай мне, свинюха! Тащи!

Лизель потащила. Прошла по дорожке, взошла на крыльцо и, помедлив, постучала.
Дверь открыл банный халат.
А внутри халата оказалась женщина с испуганными глазами, волосами как пух и в позе забитого существа. Увидав Маму у калитки, она подала Лизель узел с бельем.
— Спасибо, — сказала Лизель, но безответно. Только дверь. Она закрылась.
— Видишь? — спросила Мама, когда Лизель вернулась к калитке. — Вот что мне приходится терпеть. Этих богатых гнусов, свиней ленивых…

Уже уходя с узлом в руках, Лизель оглянулась. С двери ее провожал пристальным взглядом медный молоток.

Закончив распекать людей, на которых работала, Роза Хуберман обычно переходила к своему излюбленному предмету поношения. Собственному мужу. Глядя на мешок со стиркой и на ссутулившиеся дома, она все говорила, говорила и говорила.
— Если бы твой Папа хоть на что-нибудь годился, — сообщала она Лизель
каждый

раз, пока они шли по Молькингу, — мне бы не пришлось этим заниматься! — И насмешливо фыркала — Маляр! И чего я вышла за этого засранца? Мне же так и говорили — родители то есть! — Их шаги хрустели по дорожке. — И что я теперь — таскаюсь по улицам и гну спину на кухне, потому что у этого свинуха вечно нет работы. Настоящей, по крайней мере. Только жалкий аккордеон и каждый вечер по этим грязным притонам!
— Да, Мама.

— Это все, что ты можешь сказать? — Мамины глаза стали как две бледно-голубые заплаты на лице.
Лизель с Розой шагали дальше.
Мешок с бельем несла Лизель.
Дома белье стирали в титане рядом с плитой, развешивали вокруг камина в гостиной, потом гладили на кухне. Вся работа шла на кухне.

— Ты слышала? — почти каждый вечер спрашивала ее Мама. В кулаке она держала утюг, нагретый на плите. Свет во всем доме был тусклый, и Лизель сидела за столом, уставившись в провалы между языками пламени.

— Что? — спрашивала она. — Что там?
— Это была Хольцапфель! — Мама уже срывалась с места. — Эта свинюха только что снова плюнула нам на дверь!
Такая традиция была у одной их соседки, фрау Хольцапфель — плевать им на дверь, всякий раз проходя мимо. От двери до калитки было всего несколько метров, а фрау Хольцапфель обладала, скажем так, нужной дальнобойностью — и меткостью.

Причина плевков заключалась в том, что фрау Хольцапфель и Роза Хуберман уже лет десять состояли в какой-то словесной войне. Никто не знал истоков этой вражды. Они и сами, должно быть, ее забыли.
Фрау Хольцапфель была сухопарая женщина и, как видим, так и брызгала злобой. Замужем она никогда не бывала, но имела двух сыновей, несколькими годами старше Хуберманова отпрыска. Оба ушли в армию, и оба еще появятся в эпизодических ролях, прежде чем наш рассказ закончится, это я вам обещаю.

Ну а про плевки мне следует добавить, что плевалась фрау Хольцапфель еще и добросовестно. Никогда не манкировала обязанностью харкнуть и сказать «Свинья!», проходя мимо двери дома номер 33. Вот что я понял про немцев:
Похоже, они без ума от свиней.
* * * МАЛЕНЬКИЙ ВОПРОС И ОТВЕТ НА НЕГО * * *
И кого, по-вашему, каждый вечер заставляли вытирать с двери плевок?
Точно — угадали.

Когда женщина с утюжным кулаком велит тебе пойти и стереть с двери плевок, хочешь не хочешь, а пойдешь. Особенно если утюг горячий.
Вообще-то это стало обычным делом.
Каждый вечер Лизель выходила на крыльцо, вытирала дверь и смотрела на небо. Обычно небо было как помои — холодное и густое, скользкое и серое, — но время от времени несколько звезд набирались духу показаться и посветить, пусть и несколько минут. В такие вечера Лизель задерживалась подольше и ждала.
— Привет, звезды.
Ожидание.

Крика из кухни.
Или пока звезды опять не пойдут ко дну, в хляби немецкого неба.


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page