Июнь

Июнь

Дмитрий Быков

…Он выехал из Москвы поездом на Воркуту, который плелся необычайно медленно, иногда вставая в чистом поле; глубокой ночью, по-северному светлой и оттого еще более страшной, он сошел на станции, от которой надлежало искать попутную машину, а дальше добираться еще десять километров чем придется. Горелов не снабдил его никаким письмом — да и какое письмо тут было возможно? Сказал только, что «там предупреждены». Никакой машины, понятное дело, не было. Откуда цыгане взяли в этом краю лошадей, Боря представить не мог. Добираться пешком он и не мыслил, поскольку тащил тяжелый чемодан с продуктами, теплыми вещами и зачем-то еще с книгами, Господи, книгами от Алиной матери. «Вы не понимаете, она совершенно не может без книг, она в письме просила словарь итальянского языка!» — разумеется, для общения с надзирателями ей необходим именно итальянский язык; но возражать было нельзя, она пришла провожать и сунула ему в руки пакет с пятью толстыми томами, еле вместившимися потом в чемодан, тот самый, кстати, с которым они тогда… о, tempo felice!..

Боря в растерянности стоял на жалкой станции, но тут подкатил, о чудо, грузовик, и из грузовика выпрыгнул, о чудо, человек. Рожа его была темная — только рожу да кисти рук и видел Боря, но этого совершенно хватило, чтобы он про этого человека многое понял. Это был человек тюремный, по-тюремному пришибленный и при этом всегда готовый к прыжку: ходил он враскачку, пружинисто, глядел исподлобья, из-под темно-серого, мышиного кепарика, и было в его манерах нечто наглое и притом заискивающее. «Гражданин Гордон?» — спросил он любезно, то есть с той именно любезностью, с какой грабитель просит закурить или осведомляется, хороша ли погода. Боря известил Алю за неделю о своем приезде, предупредив, однако, что сорваться все может в любой момент; но он и представить не мог, что Аля организует ему встречу. «Для Ариадны мы всегда, гражданин Гордон, Ариадна имеет друзей», — говорил водитель с невыносимой гнусностью, и такие же невыносимо гнусные мысли лезли Боре в голову. Аля молода, прелестна, могла здесь и торгануть собой, и кто осудил бы ее за это? Наверняка никто из следователей, охранников, да кто угодно, — не отказывает себе, ведь каждый ворует с того места, к какому приставлен, а кто приставлен к живому товару, тот берет проценты с него… Руки водителя на руле — «Вы называйте меня Гусем для простоты» — были покрыты синюшной сетью татуировок, как бы митенками, все эти рисунки наверняка что-то значили, даже ладони были истыканы. «Не подумайте, — Гусю, как и всей воровской аристократии,

Тот свет поразил его опрятностью. Это была типичная опрятность ада, аккуратность чистеньких мертвецких, палаты безнадежных больных с простынями в голубой цветочек, скромность серых казенных одеял. Был очень ровный желтый забор, очень ровная проволока над ним. Почему Алю надо было держать за проволокой? Боря задался этим вопросом машинально, сказался недосып, стресс, — вопросов у него давно не возникало. Все та же лягушка в медленно нагревающемся котле. Был дом свиданий, куда его провели, тоже удивительно чистенький, с голубыми стенами. Аля была на завтраке. Привезти ее раньше не было никакой возможности: надо было регулярно питать, как в крымском санатории. Вместе с тем за этими голубыми стенами, за цветочками видел он такую камеру пыток, такую лавину унижении и прямого разрешенного насилия, что голова шла кругом и глаза словно выдавливались наружу от боли; мигрень начиналась очень не вовремя. Будто ударная волна давила на уши, просто взрыв прогремел еще в сентябре. Он сейчас увидит Алю. Вместить это было невозможно. Невозможно было представить, что разрешают ездить в ад, как бы в командировку или с визитом.

Он ждал два часа. Пришел офицер, назвавшийся политработником, переписал подробно все его данные. Пришел охранник, перед которым Боря непроизвольно встал. Охранник пристально его осмотрел и вышел — доложить, вероятно, что приезжий благонадежен. Пришел еще один охранник, досмотрел подробно все содержимое чемодана, отобрал папиросы, унес, вернул папиросы. Из теплых вещей оставили безрукавку, остальное унесли. Унесли печенье. Яблок оставили два. Еще раз пришел офицер, еще раз осмотрел чемодан. Через десять минут привели Алю.

Они стояли друг против друга, не решаясь заговорить при охраннике. Охранник потоптался и вышел. Дверь заперли снаружи. Боря тоже был теперь в заключении. Иван-царевич приехал освобождать Василису, им дали свидание, Иван-царевич все понял и уехал восвояси. Иванова ничуть не преувеличила. Все было даже страшней, чем она рассказывала. Глаза. Это были уже не фары, это были дыры. Из Алиных глаз всегда шел свет, озарявший лицо, комнату, Борю, — теперь эти глаза были мертвы, как чистенькая мертвецкая, и страшно было в них заглядывать, и ясно было, что никакой любовью, никакой заботой, никаким Крымом не вернуть прежнего света. Далее — руки. Они тискали, мяли цветастую юбку, которой Боря никогда на ней не видел, — откуда взялась эта юбка? На ногах были толстые коричневые чулки, большущие галоши, но галоши можно снять, юбку сбросить, а куда деть руки? И она тоже не знала, куда деть издырявленные, загрубевшие, согнувшиеся пальцы с опухшими суставами, с короткими расслоившимися ногтями. Рот странно искривился, словно она перенесла удар, — какие удары и сколько их было, этого он и представить не мог. И поверх всего эта страшная маска, выражение покорной, согбенной виноватости, заранее согласной на любую кару; это сознание предательства, полной отверженности, отлученности от всего прежнего, — и виновата была только она, без всяких ссылок на внешние условия; прощения не было.

— Аленька, — выговорил он вдруг. Он никогда к ней так не обращался. Это было ужасное слово, какой-то аленький цветочек; но она была теперь именно Аленька, никак не Аля.
— Я сдала отца, — сказала она очень тихо, совсем беззвучно, словно это было первое, что теперь надо было о ней знать.
— А меня? — спросил Боря, и это был подлый вопрос, но с инстинктом ничего не сделаешь.
— Тебя? — переспросила она. — Про тебя не спрашивали.
И камень свалился с его плеч, и это было страшней всего.

— Да не сдала ты никого, — сказал Боря фальшиво. — Ты же знаешь, они спрашивают только то, что уже знают.
— Все равно, — сказала она. — Значит, им надо просто, чтобы мы всех сдали. Тогда мы уже такие, как надо.
Они так и стояли, он не решался к ней прикоснуться. Он и на похоронах опасался трогать покойников. Они были уже там, а он еще здесь: не положено.

— Боря, я была такая хорошая девочка, — сказала она вдруг жалобно, и рот у нее еще сильней покривился. — Так меня все любили. Почему со мной надо было это сделать?
Боря молчал.
— Так мне нравилось всё… — проговорила она.
— Это не тебе, — начал Боря. — Это все мне. Это мне за тебя, за все. Пойми, Алька, я лучше бы двадцать раз умер…
— Чем вот так приехать, да?
— Нет, чем отдать тебя.
— Нас всех мало убить, — повторила она слова Ивановой. — Всех убить.

И сказать, что с этим не задержатся, уже нельзя было.
— Ну что мама, что Шур?
— Вот… вот они написали тебе, — засуетился Боря. — Сядь, поешь. Я тут привез, они только печенье унесли…
Голод, видно, был все-таки сильней любых чувств — любви, вины; Аля стала осторожно отламывать халву по крошечному кусочку.
— Ты знаешь, меня тут встретили по-царски, прямо на станции…

— А. — Она попыталась улыбнуться. — Я передала. Я оказала им тут услугу. Спрятала одну вещь. Меня досматривали на этапе, ну, и здесь не стали. Мне отдали, я в лифчике спрятала. Потом оказалось, большая ценность. Неважно. У той, которая мне это отдала, — такая есть Муха, — у нее на воле влиятельный друг. У влиятельного друга шофер, тоже друг. Тут, в общем, связи, везде связи…
— Но что за люди вообще?
Она молчала и ела.
— Я к тому, не слишком ли обижают и все это…

— Нормальные люди, — сказала она блекло. — Если бы убили, то было бы правильно.

Были у них сутки, за время этих суток так и не стемнело, все тот же мертвенный свет. Ненадолго они засыпали, привалившись друг к другу, но любовь — какая любовь? Не могло быть и речи о том, чтобы по-мужски к ней прикоснуться. Вся она была как тряпочная кукла, жалкое мясо на гнутых костях. И если с ней, вообще с лучшим, что было на свете, можно было такое сделать, — то действительно оставалось только всех убить. Но почему, за что? Теперь не спрашивают, за что, вспомнилось ему; теперь спрашивают — зачем. Так неужели только затем, чтобы выросло племя, которому умирать не больно; а племя это нужно только затем, чтобы воевать; а воевать нужно только затем, чтобы все списать? Неужели тут всегда стоит одна задача — все списывать; всех сплачивать вокруг стержня; отводить любые претензии? А чтобы все были готовы умирать, неужели надо, чтобы никому не хотелось жить? Он взглянул на свою руку: жить не хотелось. Он был уже почти в том идеальном состоянии, в каком можно ложиться под серп; а тут и не было другой задачи, кроме как дать себя скосить. Одних надо убить, чтоб не мешались; других прогнать через фильтр; после фильтра можно воевать; после войны можно еще пятьдесят лет жить этой легендой. Если цель такова, они все делают правильно; если они все делают правильно — цель такова.

Они почти не разговаривали. Борис отдал ей письма матери и брата, сказал, что попробует приехать еще.
Когда уже оставалось полчаса до назначенного им срока и он явственно ощущал присутствие охранника за дверью, когда чувствовал физическую тяжесть каждой секунды, она сказала вдруг:

— У меня была младшая сестра. Я никогда не рассказывала. Ни тебе, никому. Она была страшная. Я и жалела ее, и боялась. У нее была огромная круглая голова, шейка тонкая, голова не держалась. Она как начнет одно слово повторять, без всякого смысла, как шаман, так и по полчаса, по часу… Если бы кормить и лечить, то, может быть, все встало бы на место. Но мы ее отдали в приют, и она умерла. Я тогда каялась, потому что ведь это меня спасали, когда ее отдали. И я молилась тогда: пусть я стану как Марина! Должно быть, я думала, это ее вернет. Но вот эту именно молитву и услышали. Может так быть?

— Нет, не может, — сказал Боря.
— Ты знаешь, — сказала она под конец, — я думала… Может, мне можно как-то отсюда писать? Ведь писала же я очерки из Крыма, писала, как мы в театр ходили… Была же книга про Беломорканал! Здесь тоже область жизни. Как ты думаешь? Печатать очерки, как тут перековываются все, как я… Фотографии, конечно, нельзя, но я делала бы рисунки. А?

Она так ничего и не поняла, она еще не понимала, что попавший сюда вычеркивается отовсюду, что, если даже ему и повезет выйти, — ведь ее фактически признали невиновной, «врешь, ни за что у нас пять дают», — все равно вход в журналистику, хоть в районную газету, хоть в помоечный листок, будет ему закрыт навеки, вплоть до запрета на некролог. Репортажи о перековке, боже мой! После статьи за шпионаж! Он сам был виноват, конечно, не написав ей правды, да и кто бы решился написать? Он передавал ей приветы от людей, давно сделавших вид, что ее нет и никогда не было; посылал номера журналов, сообщая в письмах, что все ее ждут не дождутся, а то совсем просел стиль, нет свежих идей…

Ни одна душа там ее не помнила, а она все хотела для них работать, передавала ответные благие пожелания, интересовалась, как растет ребенок у одной и оболтус у другой… «Да, — сказал он, — да, пиши, конечно. Попробуем напечатать. В конце концов, сегодня это главная сфера жизни, об этом думают все».
Вошел охранник. «Собирайтесь», — сказал им обоим. Она взяла тяжелые свертки со словарями и легкий — с едой.
— Аля! — чуть не заорал Боря, но надо было щадить ее.

При охраннике обняться было немыслимо. Она поцеловала его в щеку, не поцеловала — коснулась, и ужасный запах снова проник в его ноздри, растворился в его крови, стал его частью — запах мертвой опрятности, в котором, как в белом цвете, было все зловоние мира.
Гусь поджидал его с грузовиком. «У нас со всем уважением», — повторял он.
Боря закаменел. Обратного пути он не помнил.
И стал жить, то есть умирать.
— 6 —

Гремевший тогда поэт воспевал войну, уже идущую повсюду; он извергал дикую смесь барачной киплинговской вони и шипра, причем шипр преобладал. Шипром было пропитано все. Осенью наметился некий перерыв в дружбе: случилась ось Германия — Италия — Япония, и под это дело пришлось переверстывать весь номер, на девяносто процентов посвященный германским друзьям. Но потом улеглось и пошло прежним чередом. Аля писала письма, полные вины и ужаса: «Прости, я была сама не своя, твой приезд был так невозможен» и прочее. Боря все понимал, не понимал одного: как вышло, что он, красавец и муж красавицы, оказался вдруг старым человеком, тащившим на себе двух инвалидов? Это была расплата за слишком легкую жизнь, за совмещение черняночки и беляночки, двух красавиц, которым все завидовали; теперь обе они никуда не годились, как, собственно, и Родина, до поры ими олицетворяемая. И та, игривая, на все готовая, любительница экспериментов, гибкая, в шоферской кепке, и эта, нежная, вернувшаяся откуда-то из дореволюционной дымки, женственная и девственная, страстно преданная ему одному и предаваемая им, — обе они теперь никуда не годились. У одной был шрам и тик, у другой срок, и он волок их на себе, ни одной не желая и ни одну не любя. Долг привязывал его к ним, долг и больше ничего, и ничего он так не желал, как их взаимного уничтожения; но обе были между жизнью и смертью, а потому бессмертны.

Так и тянулось бы это существование, в котором не было теперь места ни попойкам, ни дружеским остротам; случалось, он по неделям ни с кем подолгу не говорил, кроме разве Горелова, назначавшего встречи все реже. Все начало переворачиваться после одного существенного разговора — и именно с Гореловым.
Боря не хотел больше ехать к Але, но Горелов сам вывел разговор на нее.
— Вы не хотите ее навестить?
— В каком качестве?

— В качестве жениха, — сказал Горелов. — Папа, понимаете, оказался упрям. И, чтобы ускорить ее освобождение, вы бы, может быть…
Боря ничему уже не удивлялся, но этому удивился.
— Вы хотите, чтобы я вытащил из нее недостающие свидетельские показания?
Горелов мог завозражать, заотнекиваться, но он был честный малый.
— Почему же нет, — сказал он.
— Разве он недостаточно изобличен? — спросил Боря. — Ведь уже сидит, может и дальше сидеть.

— Нет, этого нельзя. Мы не можем посадить человека несправедливо. Все должно быть справедливо.
— То есть на него надо изготовить показания?
— Почему изготовить? Скажем так, добыть. Цель всякой психотерапии заключается в том, чтобы виновный сам объяснил вину. Сам отыскал ее. Если пациент живет с неявным чувством вины, наш долг — найти ее источник.
— А если пациент не виноват?

— Смешно, — сказал Горелов. — Мы же с вами модернисты. Вина — ключевое понятие модерна. Невиноватых нет. Состояние вины — самое творческое, самое высокое. Мы всех сделаем виноватыми и всех излечим.
— Погодите, — сказал Боря. — Игра игрой… Но не хотите же вы сказать, что и в самом деле…
— Именно это я и хочу сказать. — Горелов прошелся по кабинету — да, по кабинету, как еще это назвать? — Так вижу я. А как это все на самом деле…
Снова пауза. Боря захрустел пальцами.

— А знаете, что тут бывает, когда мы с вами не встречаемся? — вдруг спросил Горелов.
— Откуда же мне знать.

— Тут один мой приятель встречается с девушками. У него есть ключ. Не простаивать же помещению. Он говорит, ему здесь не очень комфортно и не всегда получается, но это, наверное, потому, что срабатывает психологический барьер. А мне, напротив, гораздо лучше здесь работается, когда я знаю, что в другие дни… или ночи… Это как бы подстегивает. Я думаю, что и у вас так хорошо идет терапия во многом за счет того, что мы с вами присутствуем как бы на месте любви.

«Сошел с ума», — подумал Боря с облегчением. Было гораздо легче думать, что это безумие, нежели принять за норму.
— Случаи бывают теперь очень интересные, — сказал Горелов с обычным своим скучающим видом. — Вот, полюбуйтесь.
И, закинув голову, закрыв глаза, прочел:
Поймем ли мы в огне и дыме
Своей сегодняшней войны,
Какими битвами иными
Мы в этот миг окружены?
Он открыл глаза и в упор посмотрел на Борю:
— Нравится?
— Хорошо, — не сразу ответил Боря. — Похоже немного на…

Он назвал человека, давно уехавшего и, вероятно, уже умершего.
— Похоже, — кивнул Горелов. — Неприятный был человек. Я знал его немного. Тоже все надеялся, что придет всемирная катастрофа и все спишет. Тяжек груз ответственности.
— А это чье?

— А эта фамилия вам ничего не скажет. Интересный человек. Обратился, между прочим, добровольно. Сообщил о нескольких ближайших друзьях, тоже поэтах. Сообщал с такой откровенностью, что даже удивительно. Всю их жизнь рассказал, с какой-то, знаете, любовью. Я долго бился, не хотел спрашивать прямо: почему? С одним, положим, ясно: девушку они не поделили, роковое такое создание. Но остальные? Пока не стал читать его стихи, не угадал. Позор на мои седины. Он знаете что решил? Что ему не хватает злодейства. Что он никак не может создать шедевр, потому что слишком морален. А надо перешагнуть — вот и пойдут шедевры один за одним. Просто ему лень топором махать, и старухи подходящей нет на примете. А так — гуляй, душа. Ему кажется, что раз грядет мировая катастрофа, то в последние дни перед ней можно все попробовать. Вот он и пробует. Сверхчеловечек такой, графоманчик. Ведь им зачем нужен конец всего? Чтобы все списалось. Правда, по моим ощущениям, настоящего шедевра нет, — а вам как кажется? Вы же литератор.

— По четырем строчкам судить трудно, — осторожно сказал Боря.

— Да и по одной можно, — уверенно заметил Горелов. — Ясно, что случай патологический, и что всем до смерти хочется списать свои грехи, увидать битву мировую. И вот — доносят: думают, попробуют запретного. Да ведь ничего не будет. Гадостей наделали, а никакого конца света не случится. И теперь с этим надо будет жить, просто жить. Такая ловушка. Господь ведь тоже с юмором. Все ждут: ну, сейчас будет Содомская Гоморра! А будет максимум еще одна европейская война, и посмотрю я на них на всех…

Боря не знал, что сказать. Разговоров на такие темы он давно не вел.
— Ну да ладно, — сказал Горелов. — Я поспособствую вам, конечно. У вас все чисто. Она, кстати, на вас ничего плохого не сказала.
— Она, кстати, говорила мне, что несколько… как бы это… что-то лишнее про отца…
— Нет, совсем нет. Всякие невинные вещи. Вот если бы серьезное — тогда, может, мы давно бы его отпустили.
— Странно, — сказал Боря.
— Ничего странного. Признание вины решает все. Пока человек не признался, он не исцелен.

— А я?
— А вы и так кругом виноваты. Я же говорил вам. Так что если надумаете еще раз поехать, зимой, например, или весной, — милости просим. Большего пока сделать не могу, но, знаете, перемелется — будет мука.
И отпустил его, опустошенного, как никогда прежде.

«Нет, голубчики, — думал теперь Боря, — вы хотите меня сделать виноватым — так нет же. Не будет вам виноватого. Не будет вам исцеленного. Сотня безумных психиатров или кто они там — стая безумцев решила всех подавить комплексом вины и бросить в огонь, чтобы существовать вечно, — нет, увольте. Этого не будет никогда, — повторял он, шагая по лужам, глядя в блеклое, голубое, виноватое небо цвета мертвой опрятности. — Все повинятся, а я не повинюсь, потому что я не виноватый, потому что я не русский».

Так начал просыпаться Шестой.

Шестой, как и положено, был жестоковыйный, упрямый, смуглый; Шестой терпеть не мог прощения и примирения. Примирение он считал чем-то вроде вишистского компромисса, который, может, кого-то и спас, но погубил единственно ценное, что там вообще было. Если вы думаете, что я имею в виду их жалкую французскую честь, вы заблуждаетесь. Я имею в виду всех шестых, всех, кого взяли первыми. Нас заставили забыть о крови, я сам заставлял себя забыть о крови, утверждая, что для новых людей пол, возраст, нация несущественны; но нация — последнее, что можно отнять у человека, а точней, то, чего отнять нельзя. Когда сдергивается блестящий покров Европы, под ним остается нация; и вот их осталось две — я и волк. С волком не может быть примирения. Я слишком долго прожил с русскими, это верно; но, когда русские показали свое лицо и я узнал, что единственное их предназначение — война, а единственный инструмент войны — человеческий тростник, я отказался от всех пяти идентичностей и вспомнил шестую. Теперь я понимаю, почему мы стали главной мишенью: потому что мы — последний оплот человеческого.


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page