Атлант расправил плечи

Атлант расправил плечи

Айн Рэнд

ГЛАВА X. ЗНАК ДОЛЛАРА

Дагни сидела у вагонного окна, откинув голову и мечтая о том, чтобы больше никогда и никуда не ехать. В окне убегали вдаль телеграфные столбы, а поезд, кажется, затерялся в бескрайнем пространстве между бурой плоскостью прерии и тяжелым одеялом сероватых, тронутых ржавчиной облаков. Сумерки спускались на землю, так и не открыв просвета закатного солнца. Вечер напоминал бледное тело, которое покидали остатки крови и света. Поезд шел на запад, словно хотел угнаться за последними лучами солнца и исчезнуть вместе с ними с земли. Дагни сидела тихо, смирившись со звуком движения.

Ей страстно хотелось не слышать больше стука колес, их размеренного ритма, с аккуратно подчеркнутым каждым четвертым ударом, звучавшим громче остальных. В торопливом частом постукивании ей чудилось паническое бегство к спасению, а более редкие подчеркнутые удары напоминали зловещую поступь врага, неотвратимо следующего к цели.

Никогда прежде Дагни не охватывало дурное предчувствие при взгляде на прерии. Теперь ей казалось, что рельсы напоминают тонкую непрочную нить, протянувшуюся через огромное пустое пространство, словно туго натянутый, готовый лопнуть нерв. Могла ли она, всегда ощущавшая себя движущей силой состава, представить, что будет сидеть в нем, как сейчас, – словно малый ребенок или дикарь, страстно желая: пусть поезд движется вечно, пусть он не останавливается, пусть довезет ее в срок… И это желание было не актом воли, а мольбой, обращенной к неведомому темному пространству.

Она размышляла о том, как многое может измениться всего за один месяц. Перемены читались даже в лицах людей на станциях. Рабочие, стрелочники, сотрудники депо, обычно с веселыми улыбками приветствовавшие ее по всей линии, сегодня смотрели с холодным безразличием, отворачивались с замкнутым, усталым выражением обреченности.

Дагни захотелось крикнуть, прося прощения: «Это не я виновата в том, что с вами стало!» Но она припомнила, как смирялась с происходящим, дав им право ненавидеть ее, что теперь она одновременно и раб, и надсмотрщик над рабами, как, впрочем, и все остальные, живущие в стране, и ненависть отныне – единственное чувство, которое люди способны испытывать друг к другу.

Два дня она утешалась видами городов, проносившихся за окном: заводами, мостами, неоновыми вывесками и рекламными щитами над крышами зданий – всей многолюдной, закопченной, активной жизнью промышленного Запада.

Но города остались позади. Поезд преодолевал прерии штата Небраска, и стук его колес начал напоминать дрожь, словно он замерзал. Дагни видела одинокие строения, некогда бывшие фермами, которые мелькали на пустошах, некогда бывших возделанными полями. Активность труда, вспыхнувшая несколько поколений назад, еще оставила светлые ручейки, прорезавшие пустоту – иные из них уже иссякли, зато в других по-прежнему теплилась жизнь.

Огни небольшого городка пронеслись мимо ее вагона и, исчезнув, сделали окружающую темноту еще непроницаемее. Дагни не двинулась, чтобы зажечь свет. Она сидела, следя за огоньками редких селений. Порой встречный луч света коротко освещал ее лицо, напоминая беглое приветствие.
Она видела, как проносились мимо вывески на стенах скромных строений, над закопченными крышами, вдоль стройных заводских труб, на боках цистерн: «
Комбайны Рейнолдса»
, «
Цемент Мэйси»
, «

Прессованная люцерна Куинлэна и Джонса»
, «
Матрацы Кроуфорда»
, «
Зерно и крупы Уайли»

. Слова кричали на фоне глухой пустоты неба, подобно флагам былых времен – неподвижным символам движения, усилия, отваги, надежды; слова-памятники тому, как многого добились люди на краю света, люди, которые так и не обрели свободы, несмотря на свои достижения. Она видела уютные домики на улицах с неоправданно просторной застройкой, небольшие магазинчики, электрическое освещение, крестообразно пересекающее темные участки пустырей. В промежутках между полуобжитыми поселками встречались призраки городов, остовы заводов с осыпающимися фабричными трубами, трупы магазинов с выбитыми окнами, покосившиеся столбы с обрывками проводов, миражи бензозаправочных станций, подобно осколкам белого стекла и бетона блестевших под огромной тяжестью черного неба. Потом она увидела огромный конус бутафорского мороженого из сияющих неоновых трубок, нависший над углом одной из улиц, остановившийся под ним видавший виды автомобиль, из которого вышли юноша и девушка в белом платье, развевающемся на летнем ветерке. При виде этих двоих Дагни поежилась: «Не могу смотреть на вас… Я, которая знает, как много пришлось совершить, чтобы дать вам вашу юность, этот вечер, старенькую машину и гигантский конус мороженого, которое вы собираетесь купить за четвертак». Она увидела на краю городка здание с этажами, светившимися голубоватыми огнями – дежурным освещением заводских цехов, цвет которого она так любила, с силуэтами станков в окнах и рекламным щитом над крышей. И, внезапно уронив голову на руки, она безз

Вскочив, Дагни включила свет. Постояла, пытаясь совладать с собой, зная, как опасны для нее такие моменты. Огни города унеслись назад, окно превратилось в пустой темный прямоугольник, и в тишине она вновь услышала неизменную цикличность четвертых ударов колес: неумолимую, равномерную поступь врага, не замедлявшуюся, но и не ускорявшуюся.

Испытывая отчаянную потребность увидеть живых, нормальных людей, Дагни решила не заказывать ужин к себе, а отправиться в вагон-ресторан. Словно для того, чтобы подчеркнуть ее одиночество и сделать его еще более невыносимым, в ее голове прозвучал голос: «Но ты не сможешь пускать поезда, если они опустеют». «Забудь!» – сердито приказала она себе, торопливо шагая к двери своего вагона.
Подходя к тамбуру, Дагни с удивлением уловила голоса. Потянув ручку двери, она услышала крик:
– Пошел ты к черту!

В самом углу тамбура нашел пристанище пожилой бродяга.
Он сидел на полу в позе, ясно говорящей о том, что у него нет сил ни встать, ни защищаться. Он смотрел на проводника отсутствующим взглядом, осмысленным, но лишенным сколько-нибудь конкретной эмоции. Поезд снизил скорость, проходя опасный поворот; проводник распахнул дверь в завывающий холодный ветер и, тыча рукой в проносящуюся черную пустоту, приказал:
– Убирайся! Выметайся, или я вышибу тебе мозги!

На лице бродяги не отразилось ни протеста, ни гнева, ни надежды. Похоже, он давно уже не осуждал никого и ничего. Послушно двинулся, пытаясь подняться, цепляясь рукой за заклепки на стене вагона. Дагни поймала на себе его взгляд, потом увидела, как он отвел глаза, будто принял ее за еще одну деталь поезда. Кажется, бродяга совершенно не обратил на нее внимания; он с полным безразличием собирался подчиниться приказу, что означало для него верную смерть.

Посмотрев на проводника, Дагни не заметила в его лице ничего, кроме слепой злобы, долго сдерживаемой ярости, вырвавшейся наружу при первом представившемся случае, а кто стал ее объектом, значения не имело. Столкнувшись, эти двое перестали быть людьми.

Костюм бродяги состоял из аккуратных заплат, сплошь покрывавших ткань, такую заскорузлую и засалившуюся от носки, что, кажется, согни ее, и она треснет, как стекло. Однако на рубашке присутствовал воротничок, истрепавшийся от бесконечных стирок, но все еще хранивший подобие прежней формы. Бродяга почти поднялся на ноги, безразлично глядя на черную дыру, открывшуюся над милями необитаемой пустыни, где никто не услышит вскрика искалеченного человека и не увидит его тела. Его реакцию выдал только жест, которым он крепко вцепился в свою жалкую, грязную котомку, словно хотел убедиться, что, прыгнув с поезда, не выронит ее.

Именно застиранный воротничок и то, как бродяга цеплялся за свое последнее имущество – жест, говоривший об остатках чувства собственности, полоснули Дагни обжигающей болью.
– Подождите! – вырвалось у нее.
Оба обернулись к ней.
– Он будет моим гостем, – сказала она проводнику и, открыв перед бродягой дверь, приказала ему: – Заходите.
Бродяга повиновался ей так же послушно и безучастно, как перед этим проводнику.

Стоя посреди вагона, держа в руках свою котомку, он огляделся с тем же отстраненным, лишенным всякого выражения видом.
– Садитесь, – предложила Дагни.
Он послушался и посмотрел на нее, словно ожидая дальнейших приказаний. В его манерах проскальзывала почтительность, открытое признание того, что он не станет ни требовать, ни выпрашивать, ни задавать вопросов; что примет все, что с ним захотят сотворить, и готов безропотно все снести.

Мужчине, похоже, перевалило за пятьдесят. Судя по сложению и обвисшему костюму, некогда он отличался крепким телосложением. Безжизненному безразличию взгляда не удавалось скрыть искру разума. Морщины мягкосердечного лица придавали ему выражение невероятной горечи, не до конца стершей честность.
– Когда вы ели в последний раз? – спросила Дагни.
– Вчера, – ответил мужчина, потом добавил: – Кажется.
Дагни позвонила и попросила стюарда принести из вагона-ресторана ужин на двоих.

Бродяга молча смотрел на нее, но, стоило стюарду уйти, отплатил ей единственным, что оставалось в его распоряжении, сказав:
– Мне не хотелось бы создавать вам проблем, мэм.
– Каких? – улыбнулась Дагни.
– Вы путешествуете с одним из воротил, владельцев железной дороги, не так ли?
– Нет, я еду одна.
– Значит, вы – жена одного из хозяев?
– Нет.
– О…
Дагни заметила его попытку сохранить во взгляде что-то вроде уважения, словно она призналась в порочащем ее поступке и засмеялась:

– Нет, я не то, что вы подумали. Кажется, я и есть одна из железнодорожных воротил. Меня зовут Дагни Таггерт, я работаю на эту железную дорогу.

– Кажется, я слышал о вас, мэм, в прежние времена, – трудно было догадаться, что именно означали для него слова «прежние времена»: месяцы, годы или всего лишь период, миновавший с тех пор, как он бросил работу. Он смотрел на нее с невнятным интересом, будто вспоминая о днях, когда считал ее достойной персоной. – Вы – та леди, которая управляла всей железной дорогой?
– Да, – кивнула она. – Это я.

Мужчину, казалось, не удивило ее решение помочь ему. Создавалось впечатление, что он сталкивался с таким количеством грубости и жестокости, что вообще разучился чему бы то ни было удивляться.
– Где вы сели на поезд? – поинтересовалась Дагни.
– На пункте формирования состава, мэм. Дверь оказалась не заперта, – и добавил: – Я подумал, вдруг меня до утра никто не заметит, ведь это частный вагон.
– Куда направляетесь?

– Не знаю… – потом, почувствовав, что его слова могут вызвать жалость, пояснил: – Наверное, просто решил ездить, пока не найду место, где может подвернуться работа, – он явно хотел создать впечатление, будто передвигается осознанно, с определенной целью – не желая слишком уж испытывать ее сострадание бременем своей безысходности… Еще одна попытка сохранить приличие, вроде воротничка его сорочки.
– Какую именно работу вы ищете?

– Люди сейчас больше не ищут работы по специальности, мэм, – бесстрастно ответил мужчина. – Они ищут
просто работу
.
– Какую работу вы надеетесь найти?
– Наверное, на заводе.
– Кажется, для этого вы выбрали неверное направление. Все заводы находятся на востоке.
– Нет, – с твердостью знающего человека ответил он. – На востоке слишком много людей. За заводами слишком хорошо следят. Я думаю, больше шансов найти работу там, где меньше людей и законов.

– А, так вы беглец? Скрываетесь от закона, верно?
– Не то, что называлось этими словами в прежние дни, мэм. Но при нынешних обстоятельствах, наверное, так и есть. Я хочу работать.
– Что вы имеете в виду?

– На востоке не осталось работы. Даже если у нанимателя есть работа, он вам ее не даст, потому что его за это упрячут в тюрьму. За ним следят. Нельзя получить работу без санкции Объединенного совета. А у Объединенного совета есть своя очередь друзей, ожидающих работы; их больше, чем родственников у миллионера.
– Где вы работали в последний раз?

– Я колесил по стране месяцев шесть… да нет, дольше, наверное, с год. Обычно попадалась работа на один день. В основном на фермах. Но теперь с этим покончено. Я знаю, как на нас смотрят фермеры, они не могут спокойно видеть голодающего, но сами близки к голодной смерти, у них нет для нас ни работы, ни еды. А если им удается заработать деньги, то их отберут или сборщики налогов, или грабители – вы же знаете, по стране рыщут банды тех, кого называют дезертирами.
– Думаете, на западе лучше?

– Нет. Не думаю.
– Зачем же тогда вы туда едете?
– Потому что там я еще не бывал. Здесь больше нечего искать. Нужно куда-то ехать. Просто двигаться вперед… Знаете, – неожиданно продолжил он, – я не думаю, что выйдет толк. Но на Востоке ничего не остается, как только сесть под куст и ждать, когда умрешь. Кажется, я не стал бы возражать против смерти. Стало бы намного легче. Только, наверное, грешно сесть и позволить жизни покинуть тебя, не пытаясь ее сохранить.

Дагни вдруг подумала о современных паразитах, испорченных колледжами, усвоивших тлетворный дух нравственного лицемерия, провозглашающих стандартные банальности о своей ответственности за благосостояние людей. Последняя фраза бродяги – самое высоконравственное заявление из всех когда-либо слышанных ею. Но сам он не подозревал об этом, произнося слова безжизненным, погасшим голосом, просто и сухо, как нечто само собой разумеющееся.
– Из какого штата вы приехали? – спросила Дагни.

– Из Висконсина, – ответил мужчина.
Вошел официант, принес им ужин. Накрыв стол, учтиво пододвинул к нему два стула, не выказывая ни малейшего удивления тому, что видит.

Дагни посмотрела на стол и подумала о том, что это остатки от великолепия мира, в котором люди могли позволить себе такую роскошь, как накрахмаленные салфетки и позвякивающие кубики льда, всего за несколько долларов полагавшиеся к трапезе путешественников. Они сохранились с тех времен, когда борьба человека за жизнь еще не являлась преступлением, а пища не стала причиной гонки со смертью. И эти последние остатки очень скоро исчезнут, как застекленные боксы бензозаправок на краю зеленых джунглей.

Дагни увидела, что бродяга, не имевший сил стоять прямо, не утратил уважения к вещам, разложенным перед ним на столе. Он не набросился на пищу. Напротив, стараясь действовать уверенно и плавно, мужчина развернул салфетку, вслед за нею взял вилку дрожащей рукой, словно помня, что, каким бы унижениям его ни подвергали, нужно держаться достойно.
– Где вы работали в прежнее время? – спросила Дагни, когда официант ушел. – На заводах, не так ли?
– Да, мэм.
– По какой специальности?

– Токарь высшего разряда.
– Где последний раз работали по специальности?
– В Колорадо, мэм. В 
«Хэммонд Кар Компани»
.
– О!
– Что-то не так, мэм?
– Нет, ничего. Долго там проработали?
– Нет, мэм. Всего две недели.
– Как получили работу?
– Я проторчал в Колорадо целый год, дожидаясь ее. В «
Хэммонд Кар Компани»

тоже был свой лист ожидания, только они не принимали людей по дружбе или по старшинству, учитывали опыт работы. У меня был хороший опыт. Но ровно через две недели после того, как я поступил на работу, Лоуренс Хэммонд ушел. Ушел и исчез. Завод закрыли. Потом создали гражданский комитет и открыли завод заново. Меня взяли назад. Но завод продержался всего пять дней. Почти сразу же начались отстранения от работы. По старшинству. Пришлось мне уйти. Я слышал, гражданский комитет продержался три месяца. Потом завод закрыли навсегда.

– А до этого где работали?
– Да, пожалуй, во всех восточных штатах, мэм. Но никогда не удавалось продержаться больше одного-двух месяцев. Заводы все время закрывались.
– И так случалось на всех заводах… где вы работали?
Он посмотрел на Дагни, словно догадавшись, о чем она говорит.

– Нет, мэм, – и в первый раз в его голосе прозвучала гордость. – На своем первом рабочем месте я проработал двадцать лет. Не в той же должности, я хочу сказать, а на одном и том же заводе. Я был мастером цеха. Двадцать лет назад. Потом владелец завода умер, а его наследники свели дело к нулю. И в прежние времена было не без проблем, но с тех пор все стало разваливаться быстрее и быстрее. С тех пор, куда бы я не сунулся, все приходило в упадок. Сначала мы думали, что это творится только в нашем штате. Большинство из нас считали, что Колорадо продержится. Но и этот штат тоже пришел в упадок. Чего ни коснись, все рассыпается как песок. Куда ни посмотри, работа прекращалась, заводы вставали, станки выключали, – он медленно добавил шепотом, как будто его преследовало пугающее зрелище: – Станки… выключали! – потом погромче: – О боже, кто такой… – и умолк.

– …Джон Голт? – закончила она за него.
– Да, – мужчина тряхнул головой, словно пытаясь избавиться от навязчивой картины. – Только я не люблю это повторять.
– Я тоже. Хотелось бы мне узнать, почему люди так говорят и кто первый начал.
– Вот этого я и боюсь, мэм. Наверное, это я начал.
– Что?!
– Я или еще шесть тысяч наших. Мы начали. Наверное, это мы. Надеюсь, мы ошибаемся.
– Что вы хотите этим сказать?

– Знаете, на том заводе, где я проработал двадцать лет, случилась одна история. Как раз тогда, когда старик умер и его наследники приняли дела. Их было трое, двое сыновей и дочь, и они составили новый план работы завода. Они предложили нам проголосовать за него, и все мы – почти все – проголосовали «за». Мы не знали. Мы думали, так будет лучше. План состоял в том, чтобы каждый на заводе работал сообразно своим способностям, а оплату получал согласно своим нуждам. Мы… В чем дело, мэм? Почему вы так на меня смотрите?

– Как назывался ваш завод? – еле слышно спросила Дагни.
– Моторостроительная компания «
Двадцатый век»
, мэм. В Старнсвилле, штат Висконсин.
– Продолжайте…

– Мы проголосовали за этот план на большом собрании, пришли все работники завода, шесть тысяч человек. Наследники Старнса произносили длинные речи, дело яснее не стало, но никто не задавал вопросов. Никто из нас не знал, как будет работать план, но каждый думал, что другие это понимают. А если кто-то сомневался в успехе, то чувствовал себя виноватым и не раскрывал рта, поскольку выходило так, что каждый возражающий – в душе детоубийца и не человек вовсе. Нам сказали, что этот план приведет нас к благородному идеалу. Откуда нам было знать? Мы всю жизнь слышали это, сначала от родителей и учителей, потом от министров, да и в каждой газете, что мы прочли, в каждом фильме и в каждой публичной речи. Разве нам не твердили постоянно, что это справедливо и правильно? Может быть, это немного извиняет нас за то, что мы сделали на собрании. Мы проголосовали за план, и за что боролись, на то и напоролись. Знаете, мэм, мы люди меченые в некотором смысле – те из нас, кто прожили четыре года на заводе «

Двадцатый век»
по плану. Что из этого могло получиться? Зло. Обычное, голое, нагло ухмыляющееся зло, и больше ничего. А мы помогали ему, и я считаю, что все мы прокляты, каждый из нас, и, может быть, нам не будет прощения…

Знаете, как работал тот план и что он сделал с людьми? Попробуйте наполнить бочку водой, когда внизу у нее есть труба, из которой все выливается быстрее, чем вы льете сверху, и каждое вылитое вами ведро воды разрушает трубу и делает отверстие на дюйм шире. И чем упорнее вы трудитесь, тем больше усилий от вас требуется. И вы таскаете ведра по сорок часов в неделю, потом – по сорок восемь, потом – по шестьдесят четыре. Для того чтобы у вашего соседа был ужин, чтобы сделать операцию его жене, вылечить корь у его ребенка, чтобы дать инвалидную коляску его матери, купить рубашку его дяде, послать в школу его племянника, для ребенка в соседней квартире, для будущего ребенка, для каждого из тех, кто вас окружает. Они получат все, от пеленок до зубных протезов, а вы будете работать от зари до зари, месяц за месяцем, год за годом и ничего не получите, кроме пота, и не увидите ничего, кроме их удовольствия, и так всю жизнь, без отдыха, без надежды, без конца… От каждого по способностям, каждому по потребностям.

Мы все – одна большая семья, говорили нам, мы все здесь заодно. Вот только не все работают у ацетиленового резака по десять часов кряду, и не у всех от этого болит живот. Что главное из способностей и что имеет преимущество из потребностей? Когда все идет в общий котел, вы же не можете позволить каждому решать, каковы его потребности, правда? Если так рассуждать, он может заявить, что ему необходима яхта, и если кроме желания ему нечего предъявить, то пусть докажет ее необходимость. Почему бы нет? Если мне не позволено иметь машину, пока я не доработаюсь до больничной палаты, зарабатывая на машину для каждого бездельника и для последнего голого дикаря на земле, почему бы ему не потребовать себе еще и яхту, если я до сих пор держусь на ногах? Нет? Не может? Тогда почему он требует, чтобы я пил кофе без сливок, пока он не переклеит обои в своей комнате?.. Короче, решили, что ни у кого нет права оценивать собственные способности и потребности. Проголосовали за это. Да, мэм, мы голосовали за это на собраниях дважды в год. Как еще можно было все устроить? Представляете, что творилось на этих собраниях? На первом же мы обнаружили, что все как один превратились в попрошаек, потому что никто не мог требовать оплаты как законного заработка: у него не было прав, не было заработка, его труд ему не принадлежал, он принадлежал «семье», которая ничего не давала ему взамен, и единственное, что он мог предъявить – свою «потребность». То есть публично попросить удовлетворить его потребности к


Все материалы, размещенные в боте и канале, получены из открытых источников сети Интернет, либо присланы пользователями  бота. 
Все права на тексты книг принадлежат их авторам и владельцам. Тексты книг предоставлены исключительно для ознакомления. Администрация бота не несет ответственности за материалы, расположенные здесь

Report Page