5

5

Арестантские Хроники

В "стакане" суда нас продержали недолго – часа три. Когда кончились сигареты, я, вспомнив, как подзывать конвойных, стал с силой колотить в серую металлическую дверь руками и ногами, чем поверг в ужас строителя.

– Потерпим. Не надо!

– Не ссы в компот!

Минут через пятнадцать беспрерывного стука дверь открылась.

– Чего надо?!

– Отлить, начальник. В ушах уже булькает.

– Вышел.

Комната с незапираемой дверью находилась рядом с дверью нашего "стакана". Выходя из камеры я заметил, что мой пакет лежит на том же месте, где его оставил конвойный, который меня шмонал.

Справив нужду, я помыл руки по локти, вымыл лицо и намочил голову – холодная вода освежила меня, и я, вытирая руки о бока джинсов, подошёл к столу, на котором лежал мой целлофановый пакет. За мной наблюдал конвойный, стоявший в углу комнаты, в которой нас шмонали, рядом с дверью "стакана", где ожидали перевозки наши дамы.

– Начальник, – обратился я к нему, – можно пару сигарет взять из моего пакета?

– Пару – можно.

Я открыл пачку и зацепил штук шесть сигарет.

– Пару – я сказал!

– Начальник, нас трое там. Курятина кончилась. Как раз по паре, – сказал я, разжав ладонь, в которой держал сигареты.

Конвойный кивнул, чтобы я заходил в камеру, а там за запертой дверью уже стоял строитель.

– Можно и мне в туалет? – спросил он, когда конвойный отворил её.

Следом за строителем, который принёс ещё две сигареты, вышел в тубзик и Лёха. Через несколько минут у нас снова было десять сигарет.

Разговаривать в "стакане" было не о чем. Строитель травил какую-то пургу про какую-то свою стройку, мы как бы слушали, курили и кивали, когда этого требовал момент в повествовании, думая о том, как там родные.

Засов двери лязгнул неожиданно, и нас по лестнице, ведущей из цокольного этажа, подняли в огороженный кованым забором дворик суда. Было уже совсем темно, и дворик освещал одинокий фонарь. По центру двора стоял белый КамАЗ, вместо кузова у него была глухая белая будка с горизонтальной надписью с каждой стороны "ПОЛИЦИЯ". Сбоку, на одной стороне будки, была открыта дверь, внутрь которой вели маленькие металлические ступеньки. С нами из "сборки" туда проследовали ещё три человека, державших, как и мы, руки за спиной.

Внутри кунга, на входе, сидел полицейский.

Поднявшись по ступеням, я увидел, что камазовский кунг разделён вдоль на две части металлической стенкой. Образованные этой стенкой узкие, вытянутые, как вагон, отсеки имели по двум своим длинным стенам такие же лавки от самого входа и до конца отсека, как и в "стакане". Лавки были чуть шире стаканных, но всё равно были узкими, так как между ними был проход.

Колени моих ног упёрлись в лавку напротив, как только я сел, и мне пришлось развести их в стороны.

Следом за мной в узкую железную коробку кузова полицейского КамАЗа зашли все, кто ожидал отправки на централ на " сборке" суда. Как только мы расселись по лавкам, конвойный захлопнул решётку в нашем отсеке, и по ступенькам минут через пять завели наших женщин. Их завели в соседний отсек, и мы услышали, как звонко лязгнула их решётка.

Отделённый от нас прутьями двери сидел конвойный в форме полицейского с совершенно безучастным усталым лицом. С таким выражением на лице он вполне мог бы вписаться в интерьер вагона московского метрополитена или на лавочку какого-нибудь столичного дворика, где сидят ожидающие из школы своего ребёнка родители.

В таком положении мы просидели около часа. Минут через тридцать один из тех парней, которых завели вместе с нами, достал сигарету и закурил. Конвойный никак не отреагировал на этот факт, и мы сразу же закурили следом. Дверь, ведущая в КамАЗ, была открыта, и сигаретный дым бело-голубым прозрачным языком потянуло на улицу.

Примерно через час ожидания непонятно чего мы услышали, как к нашему КамАЗу подъехала какая-то машина, и вскорости к нам в отсек завели ещё человек восемь. После того как эти люди расселись внутри отсека, КамАЗ заурчал мотором, дверь в кунг захлопнулась, и мы поехали.

Среди тех восьмерых, кого загрузили к нам в отсек, был какой-то бородатый молодой дагестанец, который, не в силах сдержать свои эмоции, стал горячо рассказывать всем о том, что ему только что на апелляционном суде накинули к сроку четыре года.

– У меня тринадцать было! Я два с половиной до первой инстанции отсидел на СИЗО, год - суд; итого: три с половиной. Три месяца апелляшку на четвёртом централе ждал, а эта гнида мне к тринадцати ещё четыре прилепила сейчас! Это как?!

Все сочувственно покивали, примеряя его срок к своему. Стало немного легче. "Семнадцать лет... Атас... – подумалось мне. – Просто хоть "Семнадцать мгновений весны" снимай...

– Я что, эти три и восемь впустую сидел, маму его в рот?! – никак не унимался дагестанец.

– Какая беда у тебя? – спросил его кто-то.

– 162-я.

Сто шестьдесят вторая – это разбой. У меня дружок армейский в середине девяностых ушёл по ней на восемь лет строгого. Отсидел "от звонка до звонка". Звали его Юра Костиков.

Попал Юра в наше подразделение через полгода после " малолетки". На пальцах у Юры были наколоты характерные "перстни". Значение этих "перстней" знали все мои друзья "на раёне", и я сразу понял, что Костик, так мы стали называть его, был паренёк не простой.

Самую красивую наколку из всех, что я сделал кому-то в армии, я сделал ему. Это был большой цветок розы, пробитый финским ножом. С кончика ножа как бы стекала капелька крови – так просил Костик. Я бил ему эту татуху на правом плече недели две подряд заточенной гитарной струной. Татуху Костик делал в ту пору, когда уже стал черпаком (год в армии), а до этого, когда нашему призыву до года оставалось месяца три и мы были зубрами, меня Костик сильно удивил.

Дело было зимой.

Я стоял в курилке казармы, на втором этаже, рядом с комнатой для умывания, и курил, глядя в окно. Из окна курилки был отлично виден за деревьями вход в солдатский клуб – двухэтажное здание с актовым залом, где каждую субботу и воскресенье бойцам части показывали два кинофильма. Клуб был местом моей основной работы. Там была "художка", где лежали краски, кисти, ластики, много листов ватмана и оргалита. Перед клубом, слева от центрального входа, стояла тумба, на которую я каждую пятницу вешал плакат с анонсом субботнего фильма, а в субботу – с анонсом воскресного. Я разглядывал свой плакат из окна курилки, можно сказать, любовался своим творением.

В курилку зашёл сержант Сидоренко, который был родом с Одессы и собирался после армии стать музыкантом. Мы играли с Вовой в армейском ВИА – он здорово пел.

Вова, обнаружив меня в пустой курилке, обрадовался.

– А я думаю, где ты? – сказал он мне. – В Ленинской комнате нет, в сушилке тоже...

Помимо работы в клубе, у меня была ещё обязанность рисования стенгазет к праздничным датам и оформления Ленинской комнаты, которое затеял с моим приходом в батарею замполит части капитан Саранов. Саранов хотел, чтобы Ленинская комната второго этажа казармы, где находился личный состав артиллерийской батареи, стала лучшей в воинской части. Когда я попадался ему на глаза, он сразу вспоминал об этом.

Надо сказать, что жгучее желание капитана Саранова сделать показательную Ленинскую комнату означало для меня много положительного. Во-первых, он освободил меня от всех нарядов, и я не ходил ни в наряд по столовой, ни в караул, во-вторых, меня не касались всевозможные построения, в-третьих, я мог хоть всю ночь сидеть в Ленинской комнате, объяснив однажды замполиту, что такое вдохновение. Соответственно, команда "Батарея, подъём!" меня тоже не касалась. А когда к нам в подразделение приходил с утренней проверкой дежурный по части, который был незнаком с определённым для меня замполитом распорядком дня, то дневальный на его возмущённый вопрос: "А что это там за блядь у вас лежит, товарищ дневальный?!" - отвечал: "Это не блядь, это художник. У него ночью вдохновение было – не спал до утра. Творил". Дежурный, конечно, продолжал возмущаться, если был тупым, но в этом случае дневальный ссылался на замполита: "Капитан Саранов распорядился". Типа: я-то что, я ни при чём. Как правило, этого было достаточно. А в-четвёртых, примерно раз в два месяца капитан Саранов выписывал мне увольнительную в Москву, так как кое-какие мои художественные расходники имели обыкновение заканчиваться, и я их ассортимент пополнял, привозя из увольнения всё, что было необходимо.

Моими регулярными командировками в столицу пользовались и другие офицеры части, и накануне очередного моего пятничного отъезда за расходниками кто-нибудь из них приносил мне деньги на закупку деликатесов – времена были сложные, и батон сырокопчёной колбасы или банка печени трески были дефицитом, а мой папа этого слова не признавал в принципе, снабжая редко встречающимися в магазинах продуктами не только меня и офицеров моей воинской части, но и сотню своих друзей и знакомых.

Увидев, что пришёл Сидоренко, я достал из кармана сигареты и угостил его. Вова закурил и начал мне показывать пальцами на предплечье своей руки какой-то аккорд, как бы зажимая невидимые струны на грифе гитары, и напевать песню Антонова.

Репертуар нашего ВИА состоял из популярных шлягеров того времени, партии инструментов мы подбирали на слух. Вова хотел показать мне аккорд, который, как ему казалось, наиболее правильно передавал звучание оригинала. Гитара у нас в батарее имелась – я приехал в часть с гражданки со своим инструментом, – но она была занята кем-то по обыкновению, поэтому Сидоренко показывал мне аккорд не на ней, а вглухую, на своей руке.

– Средь берёз и со-осен, – запел Вова, четырежды меняя расположение пальцев на импровизированном грифе.

– Мы нашли ноль-во-осемь, – подпел я.

Я засомневался в правильности демонстрируемого аккорда и решил сходить за гитарой, но услышал, как сержант Чеватов – мордвин из Саранска – строит батарею.

"Минут через десять", – решил я, зная, что построение внутри казармы в это дневное время дольше не продлится. Идти из Ленинской комнаты, где, скорее всего, находилась моя гитара, в курилку, пронося её перед строем товарищей, казалось мне неудобным, и я решил переждать построение.

Вова, заметив мой нереализованный порыв, всё понял и, решив, что пока нет гитары, надо изобразить звучание аккордов голосом, начал их голосом озвучивать, настаивая на том, что он прав.

– Там строятся, – сказал я ему.

Вова махнул рукой. Нам с ним было ясно – бойцы выползали на дневные построения неохотно минуты три-четыре, можно было не дёргаться. Мы погрузились в сольфеджио и не заметили, как пролетели минут десять.

В курилку пружинисто вошёл Чеватов. Он был крупнее Вовы и вот-вот должен был стать дедом.

– Тебя построение не касается, Сидоренко?! – сухо и зло сказал сержант Чеватов, не обращая на меня никакого внимания. Вова повернулся к нему и, улыбаясь, ответил:

– Иду-иду.

Чеватов, не двигаясь с места, неожиданно ударил Вову в лицо, так что в разные стороны полетели искры от его сигареты. Вова, отклонившись от полученного удара вбок и возвращая своё тело в исходное положение, резко ударил Чеватова в челюсть.

Всё произошло так быстро, что я онемел на мгновение. Чеватов, вытерев лицо рукой, посмотрел на свою ладонь и, не обнаружив на ней ничего, сказал сквозь зубы:

– Сегодня ночью тебе пиздец, сержант! Дрочи жопу! – и вышел из курилки.

Было видно, что Вову эти слова огорчили.

– Ну ты дал! – сказал я, глядя на него и пытаясь заполнить неловкую паузу.

– Да он обурел! – ответил Вова.

Я достал ещё сигарету, понимая, что теперь на построение Вова не пойдёт.

– Ты не ссы, – сказал я ему, – мы ночью встанем. С нашими я переговорю, – имея в виду зубров батареи. Вова кивнул.

Ещё во время дневного приёма пищи я успел пообщаться человеками с двадцатью из нашего призыва, но никто из них не изъявил готовности консолидированно выступить сегодняшней ночью против черпаков, которым до статуса дедов оставалось три месяца. В разговорах этих я делал упор на своевременность пробуждения революционного самосознания, освобождение порабощённого духа зубра и перспективы, связанные с этим освобождением, завоёванным в честном боевом противостоянии ненавистным узурпаторам в лице самых ярких представителей черпачества и дедовщины. Никто не соглашался. Моё обещание, данное Вове в курилке, было под угрозой срыва, и я, вернувшись из столовой в казарму, рассчитывал только на то, что смогу уговорить пятерых зубров, которые должны были прийти из караула.

Черпаков в нашем подразделении насчитывалось пятнадцать человек, дедов – десять. Был ещё один ветеран – Иван Дрозд.

Зубров было примерно в два раза больше, и мы легко могли устроить переворот, просто отталкиваясь от одной численности, но был заведённый порядок, был у зубров страх неизвестности, было внутреннее согласие с заведённым порядком и их текущим положением, не оставляющим никаких надежд и предпосылок для возникновения революционной ситуации. Вова не тянул на предпосылку, я – тоже.

Потом я много раз в жизни сталкивался с подобным раскладом и понял, что люди в нашей стране – они такие. Они будут терпеть голод, холод и унижение, потому что уверены, что так надо, что это их путь, но потом сами собой придут новые времена, и всё станет хорошо – надо просто подождать.

Особенно, я заметил, этим отличались русские, украинцы, прибалты – все, кто входил тогда в наше многонациональное государство. Все, кроме Кавказа: азербайджанцев, дагестанцев, осетин, армян, чеченцев, ингушей и грузин. Эти ребята, с первого дня службы объединялись в землячества и попросту игнорировали заведённый расклад дедовщины.

Пытаясь объяснить себе этот феномен, я успокоился тем объяснением, что всему виной историческая подоплёка явления. Сначала ханы триста лет занимались селекцией видового послушания, потом - цари батюшки, потом сами истребляли друг в друге дух сопротивления нехорошему; войны, которые не обошли ни одно из поколений, революции – всё это должным образом сказалось и отразилось на генетике, как мне кажется, и в массе своей наши люди приобрели бесценную для власти особенную черту национального характера – покорность, граничащую с безрассудством.

Пока я ждал караул, то переговорил ещё с несколькими зубрами, которых мне не попалось в солдатской столовой, но все из них под разными предлогами отказались. Я пробовал стыдить, откровенно высказывался по поводу трусости некоторых, пытаясь взять "на слабо", – всё было тщетно, и я начал переживать, понимая, что сегодня ночью мне и Вове будет больно. Бросить Вову, понятное дело, я не мог, тем более что все мои одногодки были в курсе, и всем было интересно, чем же закончится эта ставшая теперь известной всем ситуация.

Зубры – мои соратники по несчастью, те, с кем я дружил по-настоящему, кого считал своим тылом и опорой, - вдруг открылись мне с неожиданной стороны, и я, выражая своё презрение к их позиции, тем самым ещё больше укрепил их в правильности сделанного ими выбора, оттолкнув их от себя. Это стало заметно после обеда – почти все стали сторониться меня, старались не встречаться взглядом и всячески избегали мест, где я мог появиться. Было противно и страшно. Мне было непонятно, как деды этих парней могли победить в самой страшной войне – это вообще не могло в голове уместиться, но потом, когда я уже был студентом, мне запомнилась одна фраза из Виктора Гюго о том, что армия – это чудовищная сила, в основе которой лежит чудовищное бессилие. "Так оно и есть", – согласился я с Гюго, так и есть, и всё встало на свои места.

И тут я увидел Костика.

Юра пришёл с караула и сдавал в "оружейку" свой автомат. Я дождался, когда он закончит, и позвал его в курилку.

– Юрец, тут такая поганка заворачивается...

Я рассказал Костику об инциденте.

Костик с Вовой не дружил, между ними я никогда не замечал взаимности.

– Во сколько? – спросил Костик.

– После отбоя.

– Я встану, – спокойно сказал он и пошёл подшиваться.

– Костик!

– А?

– Нас будет всего трое: я, Вова и ты. Больше никто не согласился.

– Похуй, – ответил Юрец, оставив меня стоять в полном недоумении.

Вову я нашёл в Ленкомнате.

– Вов, смотри: когда поднимут, я буду тут. Типа рисую. Встанешь – надень сапоги. Если будут бить пыром по голени, будет не так больно. Выйдем я и Костик. Втроём будем, но может, кто-то ещё встанет.

– Ясно, – ответил Вова.

Всё оставшееся до отбоя время я провёл в Ленкомнате и курилке. Рисовать не было желания, и я притащил из каптёрки здоровенный щит оргалита, загрунтованный с прошлого вечера, и начал размечать его под фотографии, какие требовалось на него наклеить, и текст.

Фото, которые я принёс вместе с щитом, были военными фото. Лучшие снимки с эпизодами из Великой Отечественной. Я разглядывал эти фото: лица бойцов, некоторым из которых было почти столько же лет, как и мне, их глаза, в которых можно было увидеть или представить себе те лишения и беды, какие пришлось пережить этим людям, страх и отчаяние, гнев и радость, – всё одновременно. Я вглядывался в их лица и снова задавался вопросом "Как?!" Как могли эти молодые ребята сломать хребет немецкой машине уничтожения? Почему же их внуки такие сыкливые?

Одновременно с этим появилось понимание ничтожности нашей этой с Вовой ситуации, и возникало с этим всем равновесие и спокойствие.

В дверь Ленкомнаты заглянул Иван Дрозд. Иван, как я уже говорил, был ветераном. Последним из своего призыва, уже полностью ушедшего на дембель, но его не отпускали по каким-то непонятным причинам, о каких он не рассказывал.

Иван был очень авторитетным человеком в нашем полку, не говоря уже о казарме и батарее. Он каждый день, начиная с самого первого дня, почти всё своё свободное время тратил на занятия спортом: подолгу висел на перекладине, качал руки гантелями, которые сам сварил в автопарке из старых труб и танковых шестерёнок. Он редко и мало разговаривал с кем-либо, но когда говорил, а говорил он всегда тихо, все замолкали.

На дембель Иван должен был уйти вот-вот, и пару последних месяцев он вообще никак не относился к той одетой в зелёную форму массе человечества, которая ходила строем на приём пищи, чеканила шаг на асфальтовом плацу части, стояла на посту в караулах и чистила картошку в нарядах по столовой. Иван жил по какому-то своему ветеранскому плану и распорядку, совершенно не реагируя, если этот его распорядок не коррелировал с общим.

Познакомились мы, когда я впервые вышел с гауптвахты, куда отправил меня замполит за то, что я нарушил согласованную с ним договорённость о цвете фона информационных стендов, которые должны были висеть на стенах Ленкомнаты.

– Вы, товарищ солдат, охуели, что ли?! – сказал изумлённый замполит, зашедший на оформляемый мной объект после первой ночи моей работы со стендами.

– Так это... – ответил я, испугавшись от неожиданности.

– Хули "э-то"?! Я, блянах, ссука-бля, вас спрашиваю! Какого хуя?! Это чё?! – заводился Саранов, тыкая пальцем в ближайший из стендов.

Я не мог объяснить замполиту истинную причину этого моего странного выбора цвета фона, так как накануне, получив от него две ракетницы, обменял их в стройбате на десять литров белоснежно-белой водоэмульсионки и согласовал с ним светло-кремовый оттенок щитов. Для того чтобы этот оттенок я мог получить, капитан Саранов на свои личные деньги купил в одном из канцелярских магазинов городка, расположенного рядом с нашей воинской частью, три больших коробки гуаши. Отдельно гуашь одного цвета не продавалась – продавалась только целой коробкой, в ней, прижавшись друг к другу боками, стояли двенадцать пластиковых цилиндров с накидными крышечками, в которых была краска разных цветовых оттенков.

Получив от него три коробки гуаши и притащив из стройбата десятилитровый бидон водоэмульсионки, я поставил всё это на один из подоконников Ленинской комнаты и решил сходить покурить.

В курилке была отличная акустика, и в свободное время там обязательно кто-то что-нибудь пел, бренча на гитаре, собирая вокруг себя несколько праздношатающихся бойцов.

Не помню, сколько именно песен я исполнил тогда в курилке, но прошло, видимо, не менее часа, и когда я вернулся в Ленкомнату, то, к моему ужасу, увидел, что вся гуашь из всех трёх коробок пропала.

Именно пропала, почти не оставив следов на стенках пластиковых стаканчиков, в которых она должна была быть и которые самым беспорядочным образом валялись повсюду.

Кому могла понадобиться гуашь с подоконника Ленкомнаты, где всё уже было подготовлено к окраске фона оргалитовых стендов, я понять не мог. Какой-то ступор возник у меня в голове от решения этого вопроса. Все же в батарее знали, что эта гуашь – Саранова, и я собираюсь красить щиты. Куда и зачем кто-то её унёс, разбросав пустые стаканчики?! А, потом, как?! Она же почти жидкая!

Я в полной прострации тупо смотрел на разбросанные по полу и подоконнику пустые баночки от гуаши и пытался осмыслить её бессмысленное исчезновение.

Кто-то подошёл ко мне сзади и сказал: "В бидоне с водоэмульсионкой смотрел?"

Это был Вова.

Я открыл крышку бидона и, к своему полнейшему недоумению, увидел, как на глянцевой поверхности ослепительно белой краски медленно расплывается чёрно-зелёная запятая с длинным хвостиком.

Первое, о чём я подумал, это то, что гуашь не проблема. Я могу пойти в "самоход" в город и купить три коробки гуаши, но где мне теперь взять десять литров водоэмульсионки?!

– Какая блядь это сделала?! – спросил я у Вовы.

– Я не видел, – ответил он.

– Зачем?!

– Наверное, кто-то хотел тебе напакостить. Я постараюсь выяснить, кто сюда заходил, пока тебя не было.

– Бля-я-я... И что теперь с этим делать? – спросил я Вову в отчаянии.

– Давай размешаем, – предложил Сидоренко.

Я сходил в каптёрку и принёс длинную палку. Через минут пятнадцать помешивания содержимого бидона получился тёмно-серый цвет с лёгким оттенком зеленоватости. Оттенок зелёного был едва уловим, но в жерле горловины бидона цвет этот тёмно-серый казался мне почти чёрным. Такого же цвета, подумалось мне, была моя судьба горемычная.

– Ну это же пиздец, Вов, – сказал я, доставая из бидона палку-мешалку.

– Да. Тоскливо, – ответил Вова и добавил, подумав: – Но это как посмотреть. Может, и нормально?

– Да какой – нормально?! Как асфальт, бля!..

– Концептуально. Неожиданно! Смело! – продвигал Вова свою мысль.

В принципе, жидкая водоэмульсионная краска с добавлением в неё гуаши, высыхая, всегда немножко меняет цвет. Либо в сторону светлого, либо тёмного. Я решил попробовать закатать один из щитов и дать ему просохнуть.

Поролоновым валиком я нанёс на оргалит первую жирную полосу и, приставив стенд к стене, отошёл в сторону посмотреть, что получится. Результат вселил в меня какую-то надежду, но всё-таки это был треш. Голимый асфальтовый, концептуальный треш-панк. Для Ленинской комнаты с её идеологическим наполнением это было как-то черезчур революционно и слишком отважно. Другое дело, если бы речь шла о похоронном бюро или холле крематория, но лепить такое в Ленинской комнате - явный перебор.

Вот если бы в бидоне было литров на пять побольше белого – ещё туда-сюда, но так, как было, - было слишком забористо.

"Писать текст надо будет тёмно-синим и чёрным, – подумал я. – А рамки - золотом. Как на кладбище"...

Делать было нечего, и я, решив не дожидаться, когда просохнет первый слой фона, на свой страх и риск закрасил этим гудроном все стенды и пошёл спать.

Иван просунул в дверь голову и подмигнул мне. Вместо привычной улыбки в ответ я просто кивнул. Иван зашёл в комнату и, встав у меня за спиной, стал наблюдать, как я наношу разметку.

Иван сам хорошо рисовал, что в армии почти не встречалось. Дембельский альбом у него был, пожалуй, лучшим из того, что мне доводилось видеть в этом жанре народного творчества, и он его сделал полностью самостоятельно. Обладая почти профессиональными навыками в рисовании, Дрозд ни разу за всё время нахождения в армии не извлёк из этого какой-либо личной корысти. На предложения замполита оформить стенгазету или Боевой листок Иван всегда отвечал отказом, но друзьям всегда помогал, если те просили. Это именно он показал мне, как делать татуировки, и часто давал дельные советы, наблюдая, как я методом проб и ошибок пытаюсь решить ту или иную художественную задачу.

– Случилось чего? – спросил Дрозд, разглядывая то, чем я занимался.

– Да не...

– У.

Иван помолчал некоторое время и снова спросил:

– Колись. Чё случилось?

– Да так, – я немного подождал и коротко рассказал, что жду, когда черпаки поднимут Сидоренко.

– Решили бунтовать?

– Ага.

– Вас же запиздят двоих.

– Костик ещё обещал встать. С Рязани, – зачем-то добавил я про Рязань.

– А... – Иван подумал. – Ну, это меняет дело, – сказал он с сарказмом.

– А чё делать?

– Не знаю...

Иван ещё походил по Ленкомнате, разглядывая разбросанные мной по партам кисти и валики, покрутил что-то в руках, словно ожидая от меня, что я что-то скажу, и, подойдя к двери, произнес: "Ну, спокойной ночи!"

Конечно, если бы Иван мог заступиться за нас, – было бы классно. Его авторитет подавил бы желание Чеватова поставить оборзевших зубров на место, но просить его об этом я не мог. Было неловкое что-то в такой просьбе, а он не предложил.

– Сидоренко, подъём! – услышал я команду из расположения. Сердце у меня заколотилось, и, делая над собой усилие, я дёрнул ручку двери Ленкомнаты.

В полумраке дежурного освещения в проходе расположения стоял Вова в белой зимней армейской футболке с длинным рукавом и сатиновых синих трусах, из которых торчали худые, масластые ноги. “Так же, наверное, выглядел среднестатистический чапаевец, когда на них белые напали", – подумал я. Вова был в сапогах.

Чеватов с двумя товарищами стояли напротив Вовы. Один из них был латыш из какой-то лесной деревни, другой - казах.

– А ты какого хуя тут делаешь, художник ёбанный? – спросил меня Чеватов. – Иди рисуй!

С обеих сторон прохода стояла напряжённая, зловещая тишина, и я чувствовал кожей, как за нами наблюдают из кроватей полсотни пар тревожных глаз моих одногодок и почти столько же черпаков и дедов, с интересом ожидавших ночного шоу.

В этой напряжённой и липкой тишине, скорее, молчании даже, я услышал, как заскрипели пружины одной-единственной кровати – кровати Костика.

Юра шёл, стуча сапогами по проходу между двухярусными койками, и мы все уставились в его сторону.

– Ещё один, – с напускным удовлетворением сказал Чуватов. – Не спится?!

– Ага, – ответил Костик и встал чуть-чуть сбоку от нас с Вовой. Повисла пауза, и я увидел, что казах занервничал.

– Всем по кроватям! – раздался голос Ивана из глубины расположения справа. – Мухой!

Черпаки вздрогнули.

– Иван, тут зубрята обурели, – стал пояснять в темноту Чеватов.

– Ты не понял меня, сынок? – прервал его Иван. – Я сказал: мухой!

Черпаки, не торопясь, чтобы не совсем уж умалять своё достоинство, но достаточно быстро, чтобы не провоцировать Ивана, стали расходиться.

– А вам – особое предложение нужно?! – двинулся в нашу сторону Иван совсем не страшно.

Очнувшись, мы с радостью устремились к койкам.

Опомнившись, я остановился и пошёл в Ленинскую комнату, чтобы прибрать краски и кисти. Ивана там не было.

Постояв с минуту на пороге, я вдруг решил, что всё это просто так оставлять нельзя. Нельзя нам лечь сейчас и сделать вид, что уснули. Я вернулся в расположение и, подойдя к койке Сидоренко, тихо позвал:

– Вов.

– А, – мгновенно откликнулся Вова.

– Поднимай Чеватова!

– ...

– Поднимай и тащи в курилку!

– Да?

– Да! Тащи его туда и ебашь! Понял?!

Вова молчал, разглядывая меня.

– Вова, так надо! Поверь! Надо дожать!

Вова начал подниматься и натягивать сапоги. Подойдя к койке Чеватова, он сильно пнул ногой по дужке кровати и зашипел:

– Подъём, сука! Встал!

Чеватов, лёжа под одеялом, таращил на нас с Вовой глаза.

– Один на один! Пошёл в курилку!

Чеватов, скрипя пружинами, начал подниматься с койки. По его нерешительным движениям я почувствовал, что он не рад происходящему. Очень не рад.

Вова ушёл в курилку, а я, дождавшись у дверей Ленкомнаты, когда мимо меня пройдёт Чеватов, зашёл внутрь.

Минуты через две в Ленинскую зашёл Вова.

– Быстро ты, – удивился я.

Вова улыбнулся.

– Чё так быстро-то?

– Он извинения попросил, – сказал Сидоренко, не переставая улыбаться.

С этого дня отношение к нам троим в нашей батарее стало другим.

https://youtu.be/raF_B4kG5cg

Report Page