...

...


Тересий пил долго и жадно. Я не мешал ему и не убирал от губ кратер, до краёв наполненный жертвенной кровью точно неразбавленным вином. Не торопил его. Стоит ли спешить тому, кого уже никто не ждёт? Бледная прозрачная тень уплотнялась с каждым глотком, словно набиралась кровью собственной, давно истекшей из обратившегося в прах тела.

Пей, прорицатель, я не буду тебя отвлекать. Я принёс тебе лучшего ягнёнка, лучшего тельца. Я бы наполнил твой кратер человеческой кровью, будь в том необходимость, не сомневайся. Лишь бы к тебе вернулось твоё прошлое, от которого зависит моё будущее. Пей, прорицатель, у тебя ещё есть пара глотков настоящего.

Наконец, он оторвался от чаши с тяжёлым вздохом, слегка запыхавшийся. Совсем как человек. Живой человек. Заметно располневший к концу жизни, с густой бородой, он казался совсем настоящим. Захотелось прикоснуться к нему, проверить, но детскому любопытству не было места во владениях мрачного Аида. Я молчал и ждал.

Тересий дышал глубоко, едва заметно улыбаясь и дёргая ноздрями, словно не мог никак поймать какой-то витавший в воздухе аромат, — и вспоминал. Память возвращалась к нему, отчётливее делались черты лица, фигура. Бестелесный дух снова становился человеком. Пусть ненадолго, но в эти минуты он снова был собой. Был настоящим.

Он рассказал мне о моей судьбе всё, что знал. Я слушал его, не перебивая, запоминая каждое сказанное слово. Черногривый один из всех Олимпийцев не собирался отпускать меня, он всё так же жаждал моей гибели. Как бы не так. Я вернусь. Я знал это под стенами Трои. Знал, когда ещё стоял на берегу Итаки, ожидая отплытия наших кораблей. Я вернусь. С товарищами или без, я доберусь домой. Такова воля богов, изречённая мёртвым прорицателем.

Он ушёл, а я остался. И со мной — ещё одна тень. Черты её были чётче, чем у Тересия. Неужто ль она спустилась в Аид совсем недавно? Но лишённая памяти, она, словно во сне, ходила вокруг жертвенника, не решаясь приблизиться к заветной чаше с кровь. Тень, всего лишь тень, отзвук былого величия, гордости, которая не позволяла дочери Автолика Гермесида опустить плечи, поникнуть головой.

Я ждал, что мать встретит меня дома, примет в свои объятия, даст воды мне и покоя моей душе. Я сам встретил её в земле киммериян, мглистой и печальной, как давняя утрата, и дал ей крови. Антиклея сделала два больших глотка и посмотрела на меня. Она смотрела — и не видела.

Я бросился к ней, но руки прошли сквозь тень, остававшуюся бесплотной. Тихий шёпот, будто шелест листьев, подхваченных ветром, раздался над самым ухом и показался мне громче звучного голоса прорицателя. «Сын мой?» Ты не узнаёшь меня? Или не можешь вспомнить? Сколько нужно этой густой чёрной крови, чтобы ты поняла, что перед тобой стоит твой сын, мама?

Антиклея напряжённо всматривалась в моё лицо, долго, внимательно. И на глазах её проступили слёзы. «Возвращайся скорее, — всё так же тихо промолвила она. — Возвращайся, пока ты помнишь, куда идти, пока твоя земля не забыла тебя, царь Одиссей. Пока твои жена и сын ещё могут тебя узнать». Тени последовали за ней, одна за другой они подходили ко мне, рассказывали о своих напастях и судьбах, стенали, рыдали. Жёны, герои, цари. Старые друзья. Но я почти не слушал их. Я всё ещё смотрел на тень матери, бродившую вокруг жертвенника, и повторял про себя её слова. «Пока ты помнишь, пока тебя ещё могут узнать».

Во что превращает меня это мучительно долгое странствие? Сколько бы оно ни продлилось, я не смею забыть, лишиться памяти. Иначе я обращусь в такую же безликую тень, бестелесную, невесомую, которую никто не сможет узнать. А если и узнают, то даже жертвенная кровь не поможет. Она — для мёртвых. Живые сами в ответе за свою память.

***

Я не забыл, мама. Я рассказал Алкиною всё, что помню. В мельчайших подробностях. Ничего не упустил. Пока я помню, я жив. Пока я помню, я могу вернуться.

Ни одним словом лжи не оскорбил я царя феакийского, как не оскорбил память о тех, кто отправился со мной домой, когда пала крепкостенная Троя. О тех, кто так и не смог пройти со мной этот путь до конца.

Детали, мама. Когда мы рассказываем о друзьях, о близких, мы вспоминаем детали. Улыбка, лукавые морщинки вокруг глаз, лучик солнца, затерявшийся в волосах, голос, движения рук. Так почему же, когда мы рассказываем истории, мы так часто лишаем их деталей? Почему ни один аэд не поёт о грязной воде и пережаренном мясе, которое приходится глотать через силу, только чтобы продержаться на ногах подольше? О словах, которые говорят тебе друзья перед смертью и после неё? О людях, которые ждут тебя, которые снятся тебе и ведут домой, вернее всякой путеводной звезды?

Аэды поют лишь о богах и великих свершениях, из раза в раз повторяя одно и то же, от песни к песне. Всякие сказания похожи между собой, и, если бы не детали, мы не могли бы отличить одну историю от другой. Герои берут крепости, герои убивают чудовищ, люди убивают друг друга. Боги наказывают своенравных людей. Убери детали — и павшие Фивы нельзя будет отличить от павшей Трои. Убери детали — и статуи богов станут одинаковыми. Храмы, семейные алтари, дорожные жертвенники. Как понять, кого просишь о защите, помощи, покровительстве, если лицо ничего не выражает, а знаков, по которым можно было бы распознать бога, при нём нет? Забери щит и копьё у Совоокой, оставь Охотнице один лишь хитон, божественные воительницы сольются, будто отражение друг друга.

Я рассказал Алкиною всё. Сделал свою память частью его собственной. И памятью всякого, кто слушал меня во дворце царя феакийского. Они будут пересказывать мою историю, они понесут её дальше. Они будут перебирать детали, смаковать подробности, наслаждаться мелочами. Что-то переврут, конечно, но главное останется. А значит, останусь я.

Я говорил весь день, до самой ночи, и тени оживали за моей спиной. Кивали и ухмылялись друзья и враги, случайно встреченные люди и те, к кому я стремился всем сердцем. Рычали чудовища, ревели грозные дети богов и титанов, вызывая в смертных страх одним только отзвуком своего кошмарного великолепия. Вырастали стены городов и дворцов, разбивались волны о борта кораблей.

Царские гости смотрели на меня, не отрываясь, и только феакийская царевна как завороженная глядела мне за спину. Туда, где в танце теней бесплотные духи снова становились живыми. «Помни меня», — сказала мне на прощание Навсикая. Спасибо, царевна. С тобой мы обменялись дарами куда дороже, чем те, что я получил от твоего отца. Я обязан тебе не только спасением. Ты слушала внимательнее других. Ты всё поняла, мудрая дочь царя Алкиноя.

***

Феакиец соврал. Это не моя земля.

Здесь только туман и камни. Итака никогда не была такой. Я ведь всё помню. Но сейчас какой от моей памяти прок, если чужой мир обступает словно вражеское войско, вырастают из дымки чужие скалы, бьётся за спиной чужое море?

Не странствие, а приговор. Я был неугоден Посейдону, но за прошедшие годы, кажется, попал в немилость ко всем Олимпийцам разом. Напрасно я вызывал душу Тересия из мрачных глубин Аида. Прорицатель говорил, что я обязательно доберусь домой. В том же клялся феакийский капитан, принявший меня на борт, подчиняясь воле Алкиноя. Слова, так похожие на правду, правда, так похожая на грёзы. Или я всё-таки дома, но родной остров не узнаёт меня, не желает пускать чужака, потому прячет своё лицо, путает меня? Нет, быть того не может. Я всё помню.

Это не моя земля. Феакиец соврал.

Это не мой сын. И дело не в том, что двадцать лет назад, уходя к стенам Трои, я оставил его младенцем в колыбели. Что бы ни утверждал не весть откуда взявшийся свинопас, так похожий на верного Эвмея, этот юнец не мой сын. Я открылся ему, я попросил его провести меня во дворец. Он согласился без колебаний, но глядел на меня как на безумца.

Это не моя жена. Царица смотрела на меня так же приветливо и в то же время равнодушно, как на остальных собравшихся во дворце женихов. Она смотрела — и не видела. Перед её глазами плескались двадцать монотонных лет, словно мутное, покрывшееся тиной озеро. Слёзы, горечь ожидания, боль потерь. Нет, ничто из этого не стёрли бы моё лицо из памяти Пенелопы.

 

Она велела принять меня, как подобает. Она велела принести воды и омыть мне ноги. Но прежде, чем старая няня, которую позвала царица, поставила передо мной таз с водой, я успел поймать в нём своё отражение. Нет, не безликую тень увидел я там. Не лишённый подробностей образ, которого я так боялся. На меня смотрел чужой человек, не похожий ни на царя Одиссея, властвовавшего над Итакой, ни на хитреца Одиссея, проникнувшего за стены неприступной Трои, ни на скитальца Одиссея, стремившегося найти путь домой.

Чужое лицо, оно, скорее, пошло бы торговцу с далёкого Крита, нежели царю, отцу, мужу. Я говорил о своей истории, как о чужой, я говорил о своих злоключениях, будто они всего лишь предание, я говорил о себе так, будто я память.

Я не память. Я жизнь. Я здесь, я вернулся.

Лук сгибается сам собой, словно кланяется своему господину. Стрела ложится на тетиву, со свистом срывается в полёт, пронзает кольца секир, как память пронзает время, прошивает его насквозь.

Прошлое становится памятью, настоящее — знанием, будущее — помыслами. Юный царевич, измученный бесчинством задержавшихся гостей, — любимым сыном. Одинокая женщина, названная вдовой прежде срока, — верной женой. Туманы расходятся над Итакой. Залы можно отмыть от крови, лица можно отмыть от едва не приросших к ним личин. Я знаю это.

Я не память. Я жизнь. Я здесь, я вернулся.

Report Page